Было уже довольно поздно. Солнце светило Пашке в лицо. Некоторое время лежал без движения, стараясь не впускать в себя никаких мыслей и воспоминаний о событиях, которые случились накануне, но сдержать их напор было невозможно. Родионов вздохнул, поднялся с постели и отправился в ванную. Возвращаясь, заметил в нише у своей двери аквариум Рой, наклонился и заглянул в мутную глубину. Оттуда смотрела прямо ему в глаза ухмыляющаяся лягушачья морда.
– Ну что ж, царевна, – грустно сказал Павел, подавляя в себе легкую дрожь отвращения. – Будем жить вместе.
Осторожный стук послышался из комнаты старухи. Пашка приоткрыл дверь. У дальней стены стоял Юрка Батрак с топориком в руке. Вид у него был озабоченный.
– Привет, Паша! Ты уже в курсе событий? Я тут пока прозондировал кое-что. Ни фига тут нет, ни намека даже. Что-то в подполье шебаршит. Чихает вроде. Чох я точно расслышал. А она ведь все тебе завещала. Все, говорит, ему, Родионову… Отмаялась старушка.
– Что все?
– Да вот, что ли, грамоты ее. Люстра еще. Больше никаких ценностей. Я уж досконально тут все облазил, пока другие не расчухались.
– Ну-ну, – только и сказал Родионов, закрывая дверь.
Надев куртку и потертые свои джинсы, отправился на службу.
Небо было, как и вчера, чистым и ясным, стояли в нем редкие белые облака. Родионов вышел на дорогу, огляделся, подолгу задерживая взгляд на каждом предмете, словно пытаясь навсегда запечатлеть в сердце этот хрупкий, беззащитный мир, посередине которого стоял старый дом, омытый свежей пеной сирени, – и на душе его посветлело от одного только вида этой живой и недолговечной красоты, от которой веяло тихой отрадой и покоем.
Двадцатиэтажный редакционный корпус располагался на промышленного вида пустыре за железнодорожными путями, в стороне от жилых домов и людных улиц. Здесь, среди десятков вывесок с названиями газет и журналов, на стене у стеклянного входа помещалась и табличка со скучной надписью «Литература и жизнь». Это было место службы Павла Родионова.
В последние месяцы тревожные и разноречивые слухи будоражили редакцию, бродили по коридорам, переходя из отдела в отдел, клубились в углах, выплескиваясь даже на лестничную площадку, где вечно торчали, сменяя другу друга, взволнованные курильщики, что-то глухо и возбужденно обсуждая. Особенно усиливалась смута в те дни, когда в очередной раз к руководству наведывались молчаливые и сосредоточенные люди в малиновых пиджаках, с лицами неприветливыми и высокомерными, с подбородками волевыми, решительными, иссеченными тонкими бледными шрамами.
Секретарше Леночке при появлении этих людей давалось строжайшее указание никого в кабинет не впускать, а грозная заведующая редакцией – Генриетта Сергеевна Змий – сама заваривала в приемной крепкий кофе, наклоняясь над кипящим варевом, что-то подсыпала туда, помешивала и приборматывала, а затем потчевала таинственных гостей, запершись с ними в кабинете главного редактора.
Была смута среди людей, разделение их на партии, фракции, группы. Словом, дух в редакции установился нездоровый, нервный.
Коллега и приятель Родионова очеркист Боря Кумбарович, человек кипучий и деятельный, внимательно следил за событиями, но даже и он не мог сказать ничего определенного, а потому был тревожен и мнителен.
– Странный ты человек, Борис, – удивлялся Родионов. – Расстраиваешься из-за пустяков. Тебе-то что за дело до всего этого? То политика тебя гнетет, то склоки эти…
– Э-э, Паша, не скажи, – возражал Кумбарович. – Тут, брат, нельзя проморгать, никак нельзя. Тебе-то что, а у меня семейство, поневоле задергаешься…
Семейство, о котором пекся Кумбарович, состояло из одной лишь жены его, которая лет на десять была старше и которой он побаивался, а в отместку старался изменять ей при всяком удобном случае. Впрочем, случаи такие выпадали на долю его нечасто. Серьезные женщины не интересовались им, хотя он был остроумен и находчив в разговоре, мастер рассказывать анекдоты. Легко овладевал вниманием – и женщины во всякой компании хохотали до слез, но дальше смеха дело обыкновенно не шло.
Как всегда, лучшую барышню, шепнув ей на ухо два-три заветных слова, уводил импозантный обаятельный Синицын, а погрустневший и разочарованный Кумбарович, честно отработавший весь вечер, жаловался, оставшись вдвоем с Родионовым у разоренного стола:
– Мне сорок пять лет, Пашка, а спроси, что я в жизни видел, что я испытал хорошего? Взять тех же женщин. Ну и что мне выпадало? Так, обсевки одни, поскребыши. Хотя нет, Пашка, вру! Была у меня одна. Была, Паша, у меня, когда я ездил в Юрмалу…
Тут следовал не раз слышанный Родионовым рассказ об одной удивительной женщине необыкновенной красоты и обаяния, которая сама, первая предложила Кумбаровичу свою любовь, и это действительно была любовь – яркая, жаркая и короткая, как всякое настоящее счастье.
– Я плакал, Паша. Первый раз в жизни. Красива, как роза! Да. Так-то вот, – заканчивал Кумбарович свой рассказ, и на глазах его блестели слезы.
Кумбарович вытаскивал носовой платок, сморкался.
– Такая женщина была! Поверишь ли, мы с ней четырнадцать раз за ночь…
– Врешь, – сомневался Родионов.
– Какой же мне смысл врать? – горестно вздыхал Кумбарович. – И потом, я ведь только из армии пришел.
– В прошлые разы ты врал, что это было в командировке.
– Это другие истории, – оправдывался Кумбарович.
Определенно в редакции вызревали какие-то беспокойные события. На сегодня назначено было общее собрание.
Машинистки Лидина и Зверева, прежде самые яростные и непримиримые соперницы, теперь, обнявшись, прохаживались взад-вперед по этажу, а при встрече с коллегами разом замолкали, но глаза их были туманны и нездорово мечтательны, как у двух верных подружек, гуляющих весенним вечером вдоль берега реки.
– Любопытно, о чем они все время шепчутся? – бессильно злился Кумбарович. – А им ведь наверняка что-то известно! Машинисткам всегда многое известно наперед.
– А Шпрух-то наш очки сменил, – замечал Родионов, переводя разговор на редакционную тему. – К чему бы это, как думаешь?
– Да, темные стекла – это неспроста, Паша. Это в высшей степени подозрительно.
Семен Михайлович Шпрух, бывший парторг редакции, а ныне коммерческий директор, как-то особенно оживившийся в последнее время и даже помолодевший, то и дело вылетал из кабинета главного редактора с ворохами бумаг, и отнюдь, как было замечено внимательными наблюдателями, бумаги эти были не рукописи. Нет, не рукописи, а цифры были на этих бумагах! Бланки это были, вот что…
Семен Михайлович рылся в своем личном сейфе. Прятал туда заполненные бланки, вытаскивал оттуда бланки чистые и, побренчав ключами, снова пропадал надолго за редакторской дубовой дверью. Ни слова нельзя было разобрать из-за этой проклятой двери, только слышались оттуда невнятные взволнованные восклицания, недовольный рокот редакторского баритона и тонкий убеждающий тенорок.
Генриетта Сергеевна Змий внимательно и неусыпно следила за перемещениями Семена Михайловича, специально держа дверь своего кабинета нараспашку, несмотря на свою природную скрытность и боязнь сквозняков.
После ухода Шпруха вставал из-за стола Загайдачный, покусывая ус, пододвигался как-то боком к сейфу и задумчиво барабанил по нему пальцами.
Нынешним утром в редакции было особенно неспокойно. Родионов все пытался углубиться в давнюю рукопись пьесы под названием «Сталь бурлит», которая лежала уже почти месяц у него на столе и на которой редакторским карандашом было выведено категоричное «Читать срочно!!!» Но никак не удавалось ему нырнуть в плотные воды пьесы, выталкивала его оттуда на поверхность сопротивляющаяся сила текста, не впускала в глубину. Вероятно, так же трудно вникнуть дилетанту в какой-нибудь учебник по сопромату.
Дверь распахнулась, и секретарша Леночка, приложив палец к губам, сказала торжественным громким шепотом:
– Зовут!
Сотрудники подтягивались в приемную, у дверей создалась легкая толчея.
Главный редактор Виктор Петрович Пшеничный, о чем-то переговаривавшийся со Шпрухом, кивнул новоприбывшим и снова придвинул внимательное ухо к шепчущим губам собеседника.
Родионов и Кумбарович уселись в дальнем углу у пассивной стены. Активный же центр группировался вокруг широкого редакционного стола, там все сидели с блокнотами, заготовив карандаши и перья, кое-кто уже нервно черкал в листочках, ставил восклицательные знаки и птички. Несколько особняком разместились люди в красных пиджаках, рылись в дорогих кейсах, щелкали золотыми замками.
Кабинет постепенно заполнялся опаздывающим народом. Пока все размещались, двигали стулья, перемигивались и перешептывались, Виктор Петрович Пшеничный сидел, наклонив седую тяжелую голову и упершись лбом в подставленные пальцы левой руки, правой штриховал квадратики. Кожа на лбу его сдвинулась вверх, отчего брови, как у грустного мима, расположились печальным домиком. У журнала оставалось только пять сотен тех самых вымирающих читателей, и Виктор Петрович мысленно собирал их на площади перед издательским корпусом, видел этот недееспособный батальон обманутых и униженных филологов, учителей, библиотекарей, печально вздыхал и думал: надо что-то делать, но что?
В одну из таких печальных минут и подъехал к нему Шпрух Семен Михайлович с заманчивым и лукавым предложением от некой организации под названием «Бабилон», связанной косвенно с ломбардами и игорным бизнесом. «Бабилон» протягивал руку помощи, но было боязно хвататься за эту хищную руку.
– Друзья мои! – оглядев сослуживцев, начал Виктор Петрович. – Все здесь?
– Аблеев в запое, – сообщил Шпрух. – Остальные в сборе.
– Друзья мои! – снова возвысил голос Виктор Петрович. – Положение наше известно. Хуже, как говорится, не бывает. Мы катастрофически теряем подписку. Но у Семена Михайловича есть по этому поводу конкретное сообщение, выслушаем его.
Шпрух, все это время нервно перекладывавший бумажки, встал и откашлялся в кулачок. Собрание настороженно притихло. Лидина многозначительно переглянулась со Зверевой.
– Итак, – уверенно, с нажимом произнес Шпрух, – в общих и драматических чертах дело всем известно, буду говорить по сути. Мы обязаны подписать вот этот небольшой документ, – Шпрух помахал исписанной страницей. – Мы отныне товарищество с ограниченной ответственностью. Доля каждого во вступительном капитале строго дифференцирована. Итак, читаю: Пшеничный Виктор Петрович – пять процентов, Аблеев – пять процентов, Генриетта Сергеевна Змий – пять процентов, Шпрух Семен Михайлович – семь процентов. Загайдачный Николай Тарасович – один процент…
Загайдачный молча встал и шагнул к Шпруху.
– Я, кажется, оговорился, – Шпрух снял с носа темные очки и, близоруко вчитываясь в бумагу, поправился: – Тут пятерка не пропечатана.
Он подрисовал недостающий хвостик. Загайдачный так же молча отступил и сел на место.
– А почему у Шпруха семь процентов? – заволновался Подлепенец, моргая белесыми ресницами. – Это опечатка?
– Нет, это не опечатка. Тут есть негласные соображения. Тут мы с Виктором Петровичем уже все это обсуждали, – увильнул Шпрух. – Цифры не столь важны. Хотя, впрочем, для ясности, я, пожалуй, зачту сперва устав, – он рылся в бумагах, отыскивая нужную. – А потом мы вернемся к цифрам. Ага, вот. Итак…
– Не «зачту», а «зачитаю», Семен Михайлович! – строго заметила Змий.
– Что? – рассеянно откликнулся Шпрух, напряженно вглядываясь в свои бумаги.
– Говорят – не «зачту», а «зачитаю».
– Ах, оставьте, Генриетта Сергеевна, эти штучки, честное слово! – плачущим голосом взмолился Шпрух. – И так голова кругом идет.
Семен Михайлович быстро и невнятно зачитал устав, но никакой ясности не наступило – наоборот, прибавилось туману.
Одно все поняли точно и определенно: ломбард гребет себе пятьдесят один процент, то есть контрольный пакет.
Подлепенец встал и громким голосом объявил, что больше тридцати процентов лично он ломбарду не даст. Никак нельзя давать. Нерезонно.
– Позвольте, ну как же нерезонно, если очень даже резонно! – попробовал возразить ему Шпрух. – И потом, юридически, строго говоря…
Встала со своего места Зверева и, подойдя к столу, шмякнула на него пустую хозяйственную сумку с темными застарелыми потеками от мяса на дне.
– Вот моя жизнь собачья! – сварливо начала она. – Вот моя, Виктор Петрович, жизнь, – Зверева снова подняла сумку и снова шмякнула ее на стол. – Двое иждивенцев. Я согласна на три процента, но приплюсуйте еще по два на каждого иждивенца – выходит ровно семь. Это математика.
Все внимательно и с отвращением глядели на сумку.
– А я вот что предлагаю, – предложил Подлепенец. – Пусть каждый из нас на отдельной бумажечке напишет причитающийся ему процент. Но только объективно и по-честному.
– Валяйте, пишите, – вяло махнул рукою Шпрух. – Пишите по-честному.
Бумажки были розданы, заскрипели перья. Представители ломбарда сидели не шевелясь с окаменелыми лицами.
Наконец, после долгих подсчетов и препирательств была определена общая сумма. Всего процентов оказалось триста семьдесят два.
– Вот и прекрасно! – обрадовалась Зверева. – Теперь все по справедливости.
– Но столько процентов в природе не бывает! – взорвался Шпрух. – Я вам для наглядности подсчитал, но столько ведь не бывает!
– А Стаханов! – выкрикнул кто-то от дверей.
– В природе не бывает таких процентов. Если взять целое за сто, то отсюда следует… – стал растолковывать Шпрух, но его тотчас оборвали.
– В природе не бывает, а у нас будет! – выкрикнула Зверева.
Семен Михайлович Шпрух развел руками и, криво усмехаясь, оглянулся на красные пиджаки. Те молча склонили головы.
– Зинаида Сергеевна, прошу вас, уберите эту сумку со стола, – болезненно морщась, попросил главный.
– Всем доли разделить поровну! – грянул из угла баритон корректора.
– А ломбарду шиш! – поддержали от окна.
– Сами меж собой разделим, зачем нам какой-то ломбард вшивый, – предложили от двери.
– Что вы собираетесь делить? – озлился Шпрух. – Что делить?
– Неважно что! Главное, чтобы – честно!
Представители ломбарда встали и строем двинулись вон из кабинета. Лица их по-прежнему были непроницаемы.
Шпрух насупился, засуетился и, роняя и подхватывая на лету бумажки, побежал вслед за ними.
– Ну и ладно, – облегченно вздохнул Виктор Петрович, вытер носовым платком пот со лба и поднялся. – Я сам, честно говоря, сомневался. Затея не для нас, работаем по-прежнему. Авось жизнь сама наладится. Все остается как есть.
Задвигались стулья, все устремились к выходу. Понемногу пробка у дверей рассосалась, Кумбарович тащил Пашку прочь.
Они поднялись на двадцатый этаж, в буфет, взяли по чашке кофе и присели за дальний пустой стол.
Кумбарович осторожно отпил глоток и, глядя в сторону, неожиданно сказал:
– Помнишь, Паша, ты говорил насчет подвала?
– Не помню, – признался Родионов.
– Ну когда пили у Аблеева. Он еще про хвостатых женщин рассказывал.
– Вранье, – подумав секунду, сказал Родионов. – Хвостатых женщин не бывает. Миф.
– Ну тут, положим, ты не прав, – возразил Кумбарович и горько усмехнулся. – Но не в этом суть. Я точно помню про подвал.
– А-а! – вспомнил Родионов. – Это когда про тестя моего… Да, Боря, действительно, есть в Москве такие подвалы.
– Короче говоря, Паша, нужен подвал и как можно срочнее. Сулят большие деньги, Паша, очень большие. Подумай, взвесь.
– Сколько? – поинтересовался Родионов.
– Паш, дело стоящее. – Кумбарович постучал ногтем по столу. – Люди вернейшие. Серьезное и солидное дело. Мы находим сто метров в центре и разбегаемся. Вернее, получаем по пятьсот баксов, а потом уже разбегаемся. С деньгами, разумеется.
Пальцы Кумбаровича, стуча ногтями, стремительно побежали к краю стола.
– Где ты найдешь тысячу баксов за просто так?
«Небось две предложили, – догадался Родионов, глядя на Кумбаровича, – что-то суетен больно».
– Может быть, удастся сорвать с них по семьсот, – накинул Кумбарович, заметив Пашкин взгляд. – Но придется, конечно, поклацать зубами, так просто с них не сдерешь.
– Пожалуй, подсуетиться стоит, – согласился Родионов, не имея, впрочем, ни малейшего плана. – Надо спросить кое-кого, что-то такое мелькало на днях.
– Поговори, Паша, но посрочнее, иначе клиент уплывет.
Теперь ладонь Кумбаровича выразительно вильнула рыбой и уплыла снова на край стола.
– Попытайся раскрутить их тысячи на две, – попросил Родионов. – Понимаешь ведь, что такое площадь в центре.
Сам Пашка только понаслышке представлял, что такое нынче площадь в центре, никакого помещения на примете у него не было и ничего такого на днях не мелькало. Но две тысячи долларов были солидной суммой, и хотелось если и не заработать, то хотя бы потолковать об этих деньгах, поучаствовать, пусть и мысленно, в солидном предприятии.
– Если метров сто пятьдесят будет, предлагать? – после небольшого раздумья спросил он.
– О чем разговор? – разведя руки, Кумбарович откинулся на спинку стула и дрыгнул короткими толстыми ляжками. – Чем больше метранпаж, тем лучше! Может, и по тысчонке отхватим. Я сам с ними говорить буду, а ты знаешь, что я своего не упущу. Я насчет денег, Паша, человек очень жесткий.
Кумбарович посуровел лицом и сжал челюсти, показывая таким образом свою жесткость. Однако, несмотря на эти ухищрения, как раз жесткости и недоставало его бритому упитанному лицу. Была там плутоватость, хитреца, но никак не жесткость.
– Тогда я сегодня же наведу нужные справки, – пообещал Родионов. – Есть один очень-очень глубокий подвал. Бомбоубежище с вентиляцией и прочим, но метров там несчитано. Так, говоришь, солидный клиент? – переспросил он, словно берег этот несуществующий подвал именно для такого случая, для клиента серьезного и богатого.
– Паша, я никогда не имею дела с мелочевкой! – придвинулся Кумбарович и снова застучал крепким ногтем по столу. – Где этот подвал?
– Есть один очень-очень большой дом, – стал объяснять Родионов, вспоминая одиннадцатиэтажную сталинскую махину, расположенную неподалеку от его двухэтажного барака. – Дом на Яузе, строился для командного состава. То, что нужно!
– Паша, срочно! – всплеснул руками Кумбарович. – Сегодня же наведи справки, только… Видишь ли, с клиентом я должен общаться лично, ты не должен его видеть, можно спугнуть и так далее. Я сам все обтяпаю, сам принесу тебе наличные. А тебе светиться ни к чему.
«Две! – твердо определил Родионов. – Недаром у него ноги кренделем сцеплены. Скрытничает, гад».
– Слушай, Боря, фиг с ним, с этим подвалом, – сменил тему Родионов. – Тут у меня любопытный сценарий намечается. Помнишь старуху мою, соседку? Ну про которую ты писал в статье своей по моей наводке.
– Рой, что ли?
– Ну да.
– Еще бы! – Кумбарович передернул плечами. – Страшенная старуха, не хотел бы я такого соседства.
– Померла старушка, – вздохнул Павел. – Но, видишь ли, у старушки этой дача заброшенная в Барыбино. Я там был пару раз еще при жизни ее. Ключи выпросил. Там пишется хорошо, тишина. Так ключи-то у меня остались.
– Эге! – прищурился Кумбарович. – Смекаю.
– Вот именно! Наследников-то нет никаких! Я вот и размыслил: а не занять ли эту дачу, так сказать, явочным порядком. Пока там в конторах расчухаются, да и время нынче смутное – может, вообще забудут про старуху. А я уже как бы примелькался, соседи меня видели. Я решил завтра вечерком последней электричкой рвануть туда на пару дней. Помелькать. Одежонку заодно зимнюю туда свезу, по стенам развешу. Надо обживать пространство. Ночь переночую, чтобы видели – свет горит. Одно только меня смущает – душа ее может туда среди ночи заявиться. Страховито одному там будет, я человек нервный, впечатлительный. Половица заскрипит…
– А во сколько электричка?
– В половине двенадцатого.
– Опасно. Не, – решительно отверг предложение Кумбарович. – Я никак не смогу. Жена упрется. Ревнивая. Чем старее становится, тем цепче держит.
– Вина бы взяли, шашлыки…
– Нет, не могу. Потом как-нибудь. Да ты для смелости возьми бутылку, махни перед сном. Покойники, они пьяного духа не выносят, обходят. Я раз нарезался, забрел по пьянке на Немецкое кладбище и прямо на могиле проспал до утра. Хорошо, лето было…
Когда Родионов вышел из метро, рынок уже затихал. Торговцы укладывали нераспроданные за день товары в полосатые сумки, дежурные бомжи сгребали оставшийся мусор: картонные коробки, рваные газеты, кожуру от бананов, огрызки, смятый целлофан, доски, щепки – и все это жгли тут же, посередине площади. Черный густой дым клубами поднимался в потемневшее небо. Закат уже отполыхал. Пахло кочевьем и дикой волей, пришедшей извне, из разбойничьих степей, где дымится сухой ковыль и воют на багровую луну темные волки.
Тревожащий сердце весенний сумрак овладевал городом, и чем дальше от метро отходил Павел, тем тише и загадочней становилось вокруг. Улица была пустынна.
Прогремел и свернул в переулок трамвай, уютно и празднично освещенный изнутри. Он тоже был почти пуст, и Родионову захотелось сесть в него и поехать куда глаза глядят, без всякой цели. Просто ехать и ехать, ни о чем не думая.
Вообще захотелось вдруг резкой перемены в жизни и новизны. Жаль было тратить такую чудесную весну понапрасну, терять время в редакционных склоках, в пустых разговорах с соседями и сослуживцами, возиться с тусклыми чужими рукописями.
Весеннее томление духа.
В такую пору какая-нибудь обгорелая плешь за слесарной мастерской, куда всю зиму сливали отработанные масла, высыпали ржавую железную стружку, и та покрывается внезапно робкой и нежной порослью, обреченной на скорую гибель. Одинокое сухое дерево, торчащее на опушке трухлявым обломком и десять лет копившее силы, выпускает в одну ночь тонкий побег с двумя изумрудными листочками. Оказывается, и оно жило и дышало все эти долгие десять лет.
Что же тогда сказать о чувствах человека, которому только-только исполнилось двадцать семь.
Замечтавшись, входил он в свой двор и внезапно очнулся, услышав запах сирени, который к ночи стал особенно густ, ибо воздух стоял неподвижно и ветерок не расхищал, не разносил этот провинциальный дух по окрестным улицам. В соседнем дворе зазвенела гитара, запели собачьими тенорами подростки. Всюду и у всех томление духа.
Родионов взялся уже за дверную ручку, но передумал входить. Спустился с крыльца и присел на скамейку. Над кустом сирени поднималась близкая желтая луна.
Покачиваясь и невнятно что-то бормоча, прошел к дому Батрак, не заметив Родионова. Громко хлопнул дверью. А через минуту дверь снова скрипнула, и на крыльцо вышла фигурка в белом. Постояла неподвижно и стала спускаться по ступенькам. Подошла, присела рядом, глубоко вздохнула. Павел узнал Наденьку, старшую дочку скорняка. «Что бы такое спросить у нее? – подумал Родионов. – В какой же она класс ходит? В восьмой? Или в седьмой…»
Было тихо, если только можно назвать тишиной далекие глухие шумы города – автомобильные сигналы, звонки, невнятный рокот, гул моторов.
– Дядя Паша, – неожиданно начала она. – А вы знаете, кто все это придумал?
– Что именно, Надюша? – не понял Родионов.
– Все! Луну, небо, землю… Меня, вас, других всех…
– Ну кто же такой умник? – усмехнулся Павел в темноте.
– Вы не смейтесь, – сказала девочка серьезным голосом. – Все это создал Бог.
– Вот как? – удивился Родионов. – Предположим, я до этого сам дошел. Но ты-то откуда знаешь? Неужели теперь в школе…
– Нет, – сказала Надя. – Я сама знаю. Ну а как ваша повесть, движется?
– Движется, Надя. Слушай! – осенила его вдруг внезапная догадка. – Ты, пока меня не было, заходила в мою комнату?
– Да. Надо же было Лиса кормить. Вы же сами велели.
– Я не о том, Надя! Ты не брала у меня со стола бумажонку одну, листок такой сверху лежал? Я перерыл все.
– Там, где вы написали: «Убить старуху Рой»?
– Да, да! Эту! – обрадовался Павел. – Только ты понимаешь, что это же не буквально. Она просто у меня в повести – как идея. Не идея моя, в смысле – я решил ее укокошить, а она сама идея. Э-э… – замычал он. – Как бы тебе проще объяснить, Надюша… Идея коммунизма. А она подходит по всем статьям, эта старуха, и срок ее жизни…
– Вы написали: «Убить старуху» – а на другой день старуха умерла.
– Но не я же ее убил! – с досадой произнес Родионов. – Ты ведь понимаешь, что это так, умозрительно. И, кстати, если хочешь знать, у меня полнейшее алиби. И свидетели есть, – зачем-то прибавил он.
– Я эту записку вашу выбросила в помойное ведро, не волнуйтесь, – сказала Надя. – Тут приходили разные, шнырили везде. Я подумала, вдруг улика.
– Порвала? – успокаиваясь, спросил Родионов.
– Зачем рвать? Я в нее кошачье дерьмо завернула. Лис-то нагадил, пока вас не было.
– Ну хорошо, Надюша, правильно сделала. Мало ли чего. Да и, честно тебе признаться – свидетели у меня ненадежные. Думаю, они бы с удовольствием законопатили меня в тюрьму, лет эдак на… Может, и пожизненно.
– Что, с невестой поругались? – спросила Надя.
– Да тебе-то кто натрубил про эту невесту? – вскочил со скамейки Родионов. – Не было никакой невесты! Не было! Сплетни все бабы Веры.
– Жениться-то все равно придется! – сказала Надя.
– Что, неужели приезжали? – спросил Родионов упавшим голосом.
– Я не буквально. В смысле как идея, – рассмеялась Надя. – В смысле когда-нибудь…
– Ну, в смысле когда-нибудь, это я с превеликим удовольствием! – воскликнул Павел с облегчением.
В доме даже и в это вечернее романтическое время кипела обычная коммунальная жизнь, как будто в мире не существовало никакой бесконечности и вечности, как будто не висело над Москвой никакой луны. Впрочем, войдя в дом, Павел Родионов и сам тотчас позабыл о томлении духа, словно разом нырнул в иную реальность, словно вышел из-за укромных кулис на людную ярко освещенную сцену, да еще в самую напряженную и драматическую минуту.
Едва только открыл входную дверь, как был подхвачен под руку полковником, который с радостным криком:
– Да вот Родионов, пусть свое слово скажет! – поставил его посреди кухни.
Павел стоял и, поеживаясь от всеобщего внимания, близоруко щурил глаза, привыкая к электрическому свету. Скорняк подавал ему какие-то знаки, шевелил пальцами, будто что-то перетирал, мял. Степаныч улыбался, как всегда, хитро и лукаво, пьяный Юра Батраков пытался установить локоть на краю стола, но тот все время соскальзывал…
– Скажи, Паша, что это не дело! – приказал Кузьма Захарьевич.
– Это не дело, – согласился Павел. – И вообще я как большинство.
Степаныч облегченно ударил ладонью по колену и победоносно оглянулся на скорняка. Василий Фомич крякнул яростно и бросился вон из кухни. Павел Родионов двинулся вслед, не желая вникать в тонкости коммунальной разборки.
– Большинство всегда неправо, – проворчал из угла чернокнижник Груздев, отрываясь на секунду от банки с консервами.
Павел Родионов, шагнувший уже к выходу, вздрогнул от неожиданности, потому что из коридорной тьмы высунулись вдруг и недружелюбно боднули его растопыренные рога.
Вслед за тем на свет явился Василий Фомич, неся эти громадные кривые рога, торчащие из обломка волосатого черепа. Его круглое лицо было багрово и страшно.
– Вот! – взмахнул тяжелыми рогами, отчего завизжала и шарахнулась в угол пугливая Любка Стрепетова.
Павел, защищаясь, поднял ладони. Скорняк сунул ему в ладони рога и, взмахнув освободившимися руками, пожаловался:
– Для общего блага ведь. Пустует же площадь, Паша! Прохладно, тихо, никому не помеха. Чую беду, Паша, а эти все выжидают, раздумывают! Что тут думать? Пожарные приходили, раз! – Василий Фомич загибал пальцы. – Тараканомор приперся, два. Кто его звал? В плаще, упрямый, подлец, я его еле вытолкал. Кто его звал? – повторил Василий Фомич и оглядел присутствующих. – Ясно дело. Все туда рвутся, к Рой. Потеряем площадь, если не объединимся. У меня лицензия, я имею право на подсобное помещение. При общем согласии…
– Смрад! – возразил полковник.
– Ага, выгонишь тебя потом из этой общей площади! – крикнул Степаныч.
– Но не чужим же с улицы отдавать! Не чужим, – волновался Василий Фомич. – А эти, как их? Баптисты нахлынули. С бубнами. У вас, мол, помещение… Сперва один сунулся, маленький из себя, плюгавый. Я его в шею, в шею… До калитки гнал. Прибрал тут немного в комнате, только сел на кухне передохнуть, чай поставил… Слышу, толкотня какая-то у Рой, шум, гомон. Я туда, а их там семеро уже! Здоровенные. В окна поналезли. Вон Касым подтвердит, как мы с ними бились: он метлой, я лопатой. А вы говорите… Занимать надо помещение, осваивать, иначе захватят.
– Ни нам, ни вам, – вмешалась Любка Стрепетова.
– А я бы всех обшил. Бесплатно, – сулил Василий Фомич.
– Как же, выгонишь тебя, – проворчал снова Степаныч.
– Да и дело-то выгодное, коммерческое, – настаивал Василий Фомич.
– Смрад! – упрямо повторил полковник.
– Коммерческие дела, а в особенности выгодные, всегда с душком, – заметил из своего угла чернокнижник, доканчивая банку тушенки.
Василий Фомич молча повернулся и, сутулясь, вышел вон.
– Рога! – крикнул вдогонку Родионов, но скорняк, не оглядываясь и ничего не отвечая, махнул рукой и пропал за своею дверью.
– Ни нам, ни вам! – подытожил Степаныч. – А там как будет, так и будет.
Родионов, косясь на омерзительный трофей, попытался сунуть его под раковину.
– Пашенька, унеси его с глаз, пожалуйста, – жалобно попросила Любка, и Родионов покорно поплелся с ношей из кухни. Кинул эти рога в своей комнате в дальний угол, прошелся, потянулся, задернул занавески и присел на минуту к столу без всякой определенной цели.