Книга Аутентичный комментарий к роману в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин» читать онлайн бесплатно, автор Владислав Львович Пантелеев – Fictionbook, cтраница 4
Владислав Львович Пантелеев Аутентичный комментарий к роману в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин»
Аутентичный комментарий к роману в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин»
Аутентичный комментарий к роману в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин»

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Владислав Львович Пантелеев Аутентичный комментарий к роману в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин»

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

И поэтому история о том, что Александра Сергеевича Пушкина, который несмотря на прямой запрет, в одиночку поскакал на отряд турок, или, например, полгода методично готовился к дуэли с более метким стрелком и более опытным дуэлянтом Толстым Американцем, может отвратить от поездки в революционную столицу заяц, которых тот же Рылеев сравнивал с бегущими войсками Наполеона, выглядит неадекватной. Иван Пущин после смерти поэта задавался вопросом, «что было бы с Пушкиным, если бы я привлёк его в наш союз (Северное общество декабристов)». В качестве ответа предлагаем переформулировать вопрос таким образом: «Что стало бы с членами Союза если бы они присоединились к Пушкину?».

Эволюция замысла романа

Великие умы обсуждают идеи,

Средние умы обсуждают события,

Мелкие умы обсуждают людей

Элеонора Рузвельт


Французская болезнь (засилье французской романистики) способна умертвить нашу отроческую (молодую) словесность…

Презрение к русским писателям нестерпимо

А. С. Пушкин, 1823 г. [Пушкин-13, 57]


Не надобно всё <всего> высказывать — это есть тайна занимательности

А. С. Пушкин, 1823 г. [Пушкин-13, 58]

В рамках данного исследования мы предполагаем, что Александр Сергеевич, который в своих недавних творениях: поэме «Руслан и Людмила» (1817—1822), «полной одушевления, поэзии и возвышенных и д е й» оде «Вольность» (1817), стихотворениях «Деревня» (1819), «Кинжал», « <К В. Л. Давыдову>», «К Чедаеву» и других «скорбил о печальных следствиях рабства и варварства, высказывал в стихах, полных силы и энергии, светлую надежду на зарю свободы, которая воссияет для его родины» [Летопись-I, 289], призывал «отчизне посвятить души прекрасные порывы», — задумал масштабную поэму, вероятно, «классического» размера песен в 25, которая должна была стать программным документом революционного переустройства в России. Для ясности приведём отрывки из оды:

«…Хочу в о с п е т ь Свободу миру, На тронах п о р а з и т ь порок. …Питомцы ветреной Судьбы, Тираны мира! трепещите! А вы, мужайтесь и внемлите, Восстаньте, падшие рабы! Увы! куда ни брошу взор — Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор, Неволи немощные слезы; Везде неправедная Власть В сгущенной мгле предрассуждений (здесь — при всеобщем попустительстве) Воссела — Рабства грозный Гений (пришла для установления рабства…) И Славы роковая страсть (и из жажды славы). Лишь там над царскою главой Народов не легло страданье, Где крепко с Вольностью святой (где есть гражданские свободы) Законов мощных сочетанье (в том числе закона нравственного, человеческого); Где всем простерт их твердый щит, Где сжатый верными руками Граждан над равными главами Их меч без выбора скользит (там, где равноправие и социальная справедливость) И преступленье свысока Сражает праведным размахом; Где не подкупна их рука Ни алчной скупостью, ни страхом. Владыки! вам венец и трон Дает Закон — а не природа; Стоите выше вы народа, Но вечный выше вас Закон. И горе, горе племенам, Где дремлет он неосторожно, Где иль народу, иль царям Законом властвовать возможно (горе народам, где власть меняет нравственные нормы)! <тут стихи о казнённом Людовике XVI, под их прикрытием следует выпад в сторону Александра I:> Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы, Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты богу на земле. Когда на мрачную Неву Звезда полуночи сверкает И беззаботную главу Спокойный сон отягощает, Глядит задумчивый певец На грозно спящий средь тумана Пустынный памятник тирана, Забвенью брошенный дворец — … И днесь учитесь, о цари: Ни наказанья, ни награды, Ни кров темниц, ни алтари Не верные для вас ограды. Склонитесь первые главой Под сень надежную Закона, И станут вечной стражей трона Народов вольность и покой (гарантия стабильности монархии — свобода и счастье народов страны)» [Пушкин-2, 43—35].

Такое предположение объясняет причину, по которой он уже после первых двух глав в письмах к Дельвигу от 16 ноября 1823 г. и к А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 г. говорил об «Онегине» как о произведении, невозможном для цензуры («о печати нечего и думать», « [цензор] его не увидит»), в котором он «захлебывается желчью», — т. е., надо понимать, непредвзято исследует окружающую действительность, «озлоблен», «жаждет литературного возмездия» [Дьяконов, 77], желает «глаголом жечь сердца людей». И именно поэтому он не раз называл его своим «лучшим» творением, а позже «чтоб напечатать Онегина, был готов хоть в петлю» [Пушкин-13, 92] и даже употреблял более крепкие по своей убедительности обороты. При этом нельзя забывать, что всё творчество «поэта действительности», в т. ч. даже его лирика, отличается необыкновенной точностью формулировок. И именно поэтому оно так интересно для пристального изучения.

Первоначальный план «Евгения Онегина» был утерян, либо даже уничтожен самим автором. Мы считаем, что в романе в стихах Пушкин предполагал закодировать от цензуры нечто вроде манифеста структурного политического и общественного переустройства, которым должна была проникнуться революционно настроенная часть общества.

Для сравнения, в 1803 году свой манифест подготовил вице-адмирал, литератор, учёный, будущий министр народного просвещения, активный борец с галлицизмами и галломанией Александр Семёнович Шишков (1754—1841). В трактате «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» он называл галломанию «русской русофобией», — тяжкой болезнью, поразившей русское общество: « [Французы] учат нас всему: как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться и даже как сморкать и кашлять… Мы без знания языка их почитаем себя невеждами и дураками. Пишем друг к другу по-французски. Благородные девицы наши стыдятся спеть Русскую песню. Научили нас удивляться всему тому, что они делают, — презирать благочестивые нравы предков наших и насмехаться над всеми их мнениями и делами. Все то, что собственное наше, стало становится в глазах наших худо и презренно» [Собрание]. Отметим, кстати, что звук «ф» простой народ не выговаривал и поэтому, к примеру, вместо слова «француз» крестьяне произносили «хранцуз», вместо «фасоль», — «квасоль» и т. п. Так выговаривал звуки даже мой дедушка Кандауров Алексей Никитович 1913 года рождения из с. Калиновка Ставропольской губернии.

Продолжаем. Не обременённый службой повеса, легко узнаваемый [Анненков, 131] [ср. Пушкин-13, 149] типаж, которому надоела бестолковая жизнь [1, XXXVII], вместе с выпускником прогрессивного университета, «питомцем Канта» [Пушкин, 267] могли, что называется, представлять собой гремучую смесь, а не «лёд и пламень» как в печатной версии. Можно предположить, что в соответствие с первоначальным замыслом матёрый Онегин должен был влюбиться в простую, тихую, задумчивую Татьяну [3, Va], а его пылкий и идейный сосед — в здоровую деревенскую девушку, читая описание которой [2, XXIII] большинство мужчин обязательно мечтательно вздохнёт.

И вот, женившись на простых русских деревенских потомках княжеского рода Лариных, они должны были выразительными средствами своих персонажей продемонстрировать видение автора на методы революционных преобразований. Каких именно — вопрос, которым нужно заниматься отдельно. Мы лишь можем строить некоторые догадки, например, на основе содержания критической статьи великого поэта о творчестве Александра Радищева [Пушкин-12, 32]. В ней он говорит, что «нет убедительности в поношениях» и искренне удивляется, почему Радищев: «старается раздражить верховную власть, поносит власть господ как явное беззаконие и злится на ценсуру» вместо того, чтобы «указать на благо, которое она в состоянии сотворить, представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян» и потолковать о грамотных регламентах для писателей.

Можно с уверенностью говорить о «глубоком понимании» Александром Сергеевичем бесперспективности насилия. Например Пушкин, пользуясь существующим на момент начала работы над романом статусом лидера мнений, мог своим волшебным слогом убедительно показать всевозможные выгоды от политических свобод и внедрения передовых экономических отношений и технологий [см. 2, IV]. При этом от читателя ожидался определённый уровень вовлечённости и самосознания, ибо «для толпы ничтожной и глухой / С м е ш о н глас сердца благородный» [Пушкин-2 (2), 727].

Однако великий поэт уже в процессе написания самых первых глав столкнулся с полным непробиваемым непониманием своих литературных идей и политических воззрений со стороны тех, кому они в первую очередь адресовались. Воспитанные иезуитами лидеры будущих декабристов были готовы спорить до хрипоты [Пушкин-13, 150], тоскливо и бестолково:

— А. А. Бестужев: «я не убежден в том, будто велика заслуга оплодотворить тощее поле предмета, хотя и соглашаюсь, что тут надобно много искусства и труда… Чем выше предмет, тем более надобно силы, чтобы объять его — его постичь, его одушевить… дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов? поставил ли ты его в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты?» [Пушкин-13, 148], впрочем, сохранилось и любопытное наблюдение об Онегине, — «Я вижу франта, который д у ш о й и телом предан моде — вижу человека, которых тысячи встречаю на яву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов» [Пушкин-13, 148];

— Рылеев: «теперь Онегин ниже Бахчисарайского фонтана и Кавказского Пленника. Я готов спорить об этом до второго пришествия… Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника» [Пушкин-13, 150].

В черновиках поэта сохранился ответ В. Ф. Раевскому, из которого следует, что Пушкин гордится отнюдь не (своими) страстными рифмами и сатирой, а «самолюбивыми думами» [Пушкин-2 (2), 713], вот их-то, напомним, и нужно искать в «самом лучшем» произведении поэта.

В таких условиях Пушкину, надо полагать, пришлось впервые крепко задуматься о переосмыслении фабулы своего программного произведения. И действительно, анализ первых трёх глав позволяет заключить, что вплоть до «Письма Татьяны к Онегину», созданном в июне 1824 года, во всех центральных персонажах прослеживается определённый потенциал развития. Подросток Оленька выглядит просто прелестно, Таня выраженно и даже болезненно интровертивна и тем таинственна, — но и только. До своего Письма она ещё напоминает Полину из романа «Рославлев». Онегин в начале романа — скучающий типичный представитель столичного дворянства, в котором «рано остыли чувства» [1, XXXVII]. Этот «наследник всех своих родных» был сказочно богат: носил Брегет, невероятно дорогой воротник, имел «обед, всегда довольно прихотливый», пил исключительно доставляемые из столицы импортные дорогие вина. Он умел хладнокровно рассуждать, дружил с одним из знаковых в революционной среде членов Союза благоденствия Петром Кавериным [1, XVI], откровенно нравился самому автору и даже вызывал его уважение [1, XLV], — типичный революционер. В отличие от Евгения, Владимир в силу возраста куда более наивный и менее опытный выпускник исключительно высоко ценимого Пушкиным Гёттингенского университета [Пушкин-12, 33]. В результате он лучше образован, например, проникновенно читает отрывки неких «северных поэм» [2, XVI], под которыми Набоков подразумевает творчество Клопштока, Бюргера, Гёте, Шиллера, «Сочинения Оссиана» и проч. [Набоков, 271—273]. Их Онегин даже не понимает.


Таблица 1. Некоторые примеры сравнения версий текста в черновиках и печатном издании


Таблица 1. Некоторые примеры сравнения версий текста в черновиках и печатном издании


Таблица 1. Некоторые примеры сравнения версий текста в черновиках и печатном издании


Таблица 1. Некоторые примеры сравнения версий текста в черновиках и печатном издании


Как видим, в черновиках главные персонажи были описаны более цельными, толковыми и грамотными. Но по какой—то причине изрядной части этих определений в последекабристских изданиях романа «нѣтъ» [Гофман], — удалены или заменены автором на противоположные по смыслу (см. Таб. 1). Неслучайно при общей цельности [Набоков, 42] произведения некоторые наиболее чуткие исследователи отмечали определённые «колебания в [его] исходном замысле» [Бутакова].

Николай Карамзин в 1789 году встречался с Иммануилом Кантом (1724—1804), который считал источником морали не бога, а разум и человеческий опыт. Он записал слова этого известнейшего немецкого философа: «представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовем его совестию, чувством добра и зла — но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно» [Избранные]. Для сравнения напомним, что Татьяна Ларина «воображалась» сентнециями в духе Юлии из одноимённого романа Руссо: «если страх перед позором или караю мешает мне творить зло, то я могу творить зло украдкой» [см. Письмо Юлии XVIII]. Очень вероятно, — Александр Сергеевич называя Владимира «питомцем Канта», наделял его высокими видоспецифическими нравственными качествами. А после смены фабулы решил «размыть» образ персонажа.

Блестяще образованный историк, военный, полиглот граф Михаил Дмитриевич Бутурлин в своих мемуарах вспоминал, что в 1824 году Пушкин признавался ему: «Евгений Онегин — это ты, cousin». Как минимум на момент начала работы над второй главой романа заглавный персонаж действительно виделся автору толковым и талантливым.

Однако во время написания третьей главы (летом 1824 года) поэт на почве литературных и политических разногласий с лидерами будущих декабристов начал понимать, что они не только «страшно далеки от народа», но и не готовы предложить России лучшую альтернативу. И даже просто консолидироваться. Зато планировали разделить страну на части. Например потомок шляхтичей С. П. Трубецкой «изъявлял согласие на отделение от России Польских провинций» [Дело, 96]! Кстати, не исключено, что для него это было главным мотивом. И если в мятежной Франции революционеры Людовика XVI хотя бы судили, то часть декабристов царя и его семью планировали просто убить, как ранее Павла I [см. напр. Федоров, 208]. Кстати, мятежников после полноценного полугодового следствия наказали в полном соответствии с воинскими артикулами 133—137 Петра I [Российское]. После чего Николай I ещё и существенно смягчил вынесенный приговор. Очень вероятно, Пушкин задавался риторическим вопросом, — смогли бы Каховский, Пестель, Трубецкой, Рылеев и некоторые другие декабристы в случае победы мятежа проявить милость к членам царской семьи.

Всё это заставило сменить фабулу романа и как следствие, позволило решиться на поглавную печать. При этом персонаж «Талантливый Онегин» [Пушкин-1960, 452] был превращён в крайне бестолковую офранцуженную салонную куклу в английском платье [ср. 8, XII]. Идейного, мятежного, трудолюбивого [Пушкин, 267—270] Ленского автор вывел наивным несмышлёнышем, впрочем, единственной творческой особой среди персонажей, при этом влюбил в красивую простушку и затем, помятуя, что лучше ужасный конец, чем ужас без конца, — «убил». Такие разные, сёстры Ларины в романе описаны дурно воспитанными [Онегинская, 220] и ненадёжными. Мы очень мало знаем об их мужьях что бы строить обоснованные предположения о том, как могла бы сложиться их замужняя жизнь. Это значит, что в итоге «сюжет» романа в стихах «Евгений Онегин» сводится к бестолковой «влюбленности» провинциалки в столичного нигилиста и гибели единственного подающего надежды персонажа.

Если во второй главе Онегин напоминал снисходительного слушателя, который «старался сдержать охладительное слово» [2, XV], то в третьей он оказывается в три раза разговорчивее Ленского и при этом ещё и пытается дерзить [2, V]. И если ещё 27 июня 1824 г. Вяземская сообщала мужу: «Пушкин слишком занят и, главное, слишком увлечен, чтобы заниматься чем—нибудь, кроме своего Онегина». То уже за 10 дней до мятежа декабристов Пушкин пишет Катенину: «Онегин» мне надоел и спит; впрочем, я его не бросил» [Пушкин-13, 247; ср.225; 265]. В 1825 году публикация первой главы романа предварялась предисловием: «Вот начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено». Невозможно предположить, что великий поэт, начиная «самое лучшее» [Пушкин-13, 87] и масштабное своё произведение, не понимал чем оно может окончиться. Кроме того, он всегда «писал для себя, но печатал для денег» [Пушкин-13, 89; ср. Пушкин-13, 59], в которых крайне нуждался. Получается, к этому времени первоначальный замысел потерял актуальность и поэт тщетно пытался нащупать направление продолжения романа.

Четвёртую главу Пушкин окончил 3 января 1826, уже после восстания декабристов. Мы склонны полагать, что эпиграф к ней не формальный, он отсылает нас к произведениям Мадам де Сталь, в которых её отец Жак Неккер поучает одного из лидеров Французской революции политика Оноре—Габриэля Мирабо: «Нравственность в природе вещей» [Mme-12, 404] (а не в религиозных заповедях, назиданиях предков, уставах тайных обществ или законодательных актах). И поэтому её «нужно ставить выше расчёта» [Mme-2, 226]. Сам Мирабо считал, что нет ничего ужаснее власти «600 лиц, которые завтра могли бы объявить себя несменяемыми, послезавтра — наследственными и кончили бы присвоением себе неограниченной власти».

В 1826 году под влиянием недоумения Пушкина от бестолковой организации провалившегося мятежа и связанных с этим катастрофических для всей страны последствий произошло второе радикальное изменение плана «Евгения Онегина». В начале пятой главы поэт, вспоминая Вяземского и Боратынского, критикует литературную безвкусицу и патриотический утилитаризм, с которым, правда, пока «бороться не намерен» [5, III]. Видимо потому что это не входит в текущие задачи романа. При этом на фоне изменившейся политической повестки он неизбежно должен был начать задумываться о творческой переоценке всей концепции своего программного произведения.

В докладной записке «О народном воспитании» он характеризует план «несчастных заговорщиков», который привёл к напрасным жертвам невинных людей, подлому убийству Каховским героя войны 1812 года Милорадовича и отбросил политическое реформирование в России как минимум на 50 лет назад, «ничтожным по замыслу и средствам» [Пушкин-12, 31]. Как уже упоминалось, в известном черновике он рисует виселицу с болтающимися трупами и дважды пишет характерное «И я бы мог как [шут на]» [Цявловский, 160].

Уже в конце шестой главы пешка Онегин «съела» ладью Ленского, исполнила этим своё новое предназначение в романе, и Пушкину стало «теперь не до него» [6, XLIII]. Легко отследить как радикальное изменение сюжетной линии произведения отразилось на графике работы над финальными частями романа. После шестой главы «Дуэль» автор потерял интерес к персонажу Онегину и лишь через полгода смог придумать содержание седьмой главы. К её началу поле событий очистилось от персонажей. Ольга уехала с уланом. Про убитого Ленского быстро забыли, в том числе Таня, которая почему-то стала обходить одинокую могилку «брата» стороной. Онегин сбежал путешествовать, хотя мог сбежать чуть раньше, когда издали заметил обилие экипажей перед домом Лариных. Таня Ларина, узнав о том, что её вопреки её «живой воли» [3, XXIV] повезут в Москву, по Набокову, полгода агонизировала [Набоков, 141], прося прощения у природы за переломанные кусты сирен [3, XXXVIII]. Карандашные пометки в небрежно прочитанных [8, XXXVI] и тут же забытых Онегиным книгах у неё, с её бедным специфическим словарным запасом, внезапно вызвали подозрения относительно вменяемости их автора [7, XXIV]. Впрочем, она про них подозрительно быстро забыла. В августе 1828 года на полях черновика начальных стихов IV строфы седьмой главы «Евгения Онегина» написаны слова: «Когда б ты прежде знал», которые традиционными подходами «не поддаются истолкованию» [Летопись-II, 296], однако прекрасно истолковываются предлагаемой нами версией. 28 ноября 1828 года, когда седьмая глава близилась к завершению, А. П. Голицына писала Вяземскому: «у меня создается впечатление, что его поэма „Онегин“ так затрудняет его, что постоянно замечаешь, что он пишет без плана, без цели, без определенной, установившейся идеи» [Летопись-II, 373]. Все указанные выше наблюдения объясняют отмеченные Набоковым слабость композиции и наличие плохо сбалансированных отступлений в четвёртой и седьмой главах [Набоков, 54—55].

Как видно, в это время поэт долго не мог нащупать конструктивную идею завершения сюжетной линии. Не получилось это сделать и через год, к началу работы над восьмой главой. В конце шестой песни Пушкин ещё ставил ремарку «Конец первой части», однако в итоге роман в стихах из 4 частей (25 глав) к 1831 году пришлось сократить до 9, а к 1833 из—за прямого запрета царём почти всей песни «Странствие» [Летопись-III, 368], — до 8 глав. Первые 7 строф главы Пушкин посвятил себе и своей Музе, затем, мысленно простившись с Онегиным («довольно он морочил свет» [8, VIII]), остаток романа над ним просто издевается. Оставшиеся к этому времени главные персонажи произведения фактически разыгрывают в открытом финале сценку из бульварной беллетристики. В ней Онегин ведёт себя как по-женски идеальный герой дурного сентиментального романа Грандисон, которым, по крайней мере в начале романа, точно не был [3, X]. А Таня, всё так же воображаясь бестолковыми сентиментальными героинями, заканчивает свой сумбурный монолог морализаторством в стиле «Юлии или новой Элоизы» Руссо: «Я чувствовала, что люблю вас так же, а может быть и больше, чем когда—нибудь… Я хочу быть верной» [Руссо]. При этом нельзя забывать, что она в любой момент, подобно другой воображаемой ею героине [Байрон-1974, 41], отказывая Евгению, способна тут же согласиться! Как бы ни было, роман завершается в этой безумной и бестолковой неопределённости, что, разумеется, является гениальной пушкинской задумкой и заодно эффективной ловушкой для всякого ленивого критика. Назначение восьмой главы состоит в том, чтобы подчеркнуть двусмысленное положение рвущейся в своё село страдающей провинциалки с малиновым беретом на голове. В этом узком смысле её можно рассматривать просто как литературный этюд, только гениальный. Поэтому никакого обнаруженного «опытным художником и тонким критиком» П. А. Катениным «перехода от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме», а тем более, — «слишком неожиданного и необъясненного», не существует. Единственно, — «странная» [7, XLVI], никому не нужная сельская Таня за два года охраны паркета в доме князя слилась с обществом «перекрахмаленных нахалов», превратилась в окружённый лестью [8, XV] «верный снимок Du comme il faut» [8, XIV] и, вероятно, немного подучила, наконец, русский язык. Нам странно, что образ Тани стал камнем преткновения для всей пушкинистики. Позже автором предпринимались попытки реинкарнации так полюбившегося многим «Онегина». Они оказались тщетными.

123456...9
ВходРегистрация
Забыли пароль