Июль 1921 года
Странный гул стелется над Россией – то хрипит взбунтовавшийся город. Ворочает он механизмами, бьёт многопудовыми молотами. Дрожит город, а трудовой народ по улицам ходит, руками машет. Непривычно им, лишённым вериг, двигаться – всё норовят небу скулу своротить. Режет вышину заводская сирена. Проголодался город. Нельзя его не кормить, иначе потухнут домны, перестанет литься металл – как без снарядов мировое неравенство уничтожить?
Вот и хватают попов беременных, скопидомников и юнкеров. Был царский генерал, саблей охранявший грановитый капитал, стал краскомом, поклоняется коммуне-иконостасу. Вензельных орлов на звёздочки пустили: много звёздочек получилось, астрономам на века работы хватит. Колокол церковный обернул броненосец. Там зубовным скрежетом турбины ворочаются. То викинги революции, морской народ бескозырный, кушать хотят. Много припасов нужно, чтобы кругосветное плавание совершить – закрасить охрой все гавани, в каждом порту рудяной флаг поднять.
Но вот беда – нет хлеба, а город знать ничего не хочет, требует насытить оловянный желудок, и рыщет народ в поисках поганой собственности. Однажды ворвались красные люди в дом старого бога. Поймали шестикрылого серафима, не успевшего уплыть в эмиграцию. Повыдергали дефицитные перья, отнесли в канцелярию приказы выводить. Пухом железным подушки набили, чтобы боевые жёны во сне не ворочались. А одно перо послали Римскому Папе – чтобы, дурак, в жопу себе вставил. Ощипанного же серафима привели под белы рученьки в заводскую столовую. Только как без хлеба кушать? Вот и выбивают алюминиевые ложки на столах морзянку – принимают её писари, обмакивают перья в голубую кровь. Сцедили те чернила из дворян и аристократов. Зря они рабочего человека тлёй почитали.
На зов телеграмм пришли абреки с синих гор. Каурые степи прислали своих делегатов. Отрядили богатырей железные чудища, плавающие по морям. Грузится в вагоны винтовочный народ. Тут же вылетает из города бронепоезд. Искры, гудки, шум – засиделся чугунный парубок в депо, кушает с лопаты угольную икорку. Не хочет знать паровоз, что в банный день долго скрёбся и чесался город, чтобы добыть для котла драгоценные крошки. Мчит бронепоезд через леса и жжёные поля в край единоличников да спекулянтов. Везёт с собой злые буквы ЧОНа. Красные буквы, литера к литере. Готовы чоновцы вытрясти амбары, и даже кулацких мышей забрать – на опыты в большевистскую лабораторию.
В Тамбове бронепоезд отдохнул, залил станцию струёй мутной воды и подобрал на борт новых бойцов во главе с посланцем ГубЧека. Потянулся состав на юго-восток, в край лесов и болот, где ещё теплилось недобитое Антоновское восстание. Вдруг споткнулись восемь паровозных ног. Вздыбились вагоны. Посыпалась с платформ жухлая солдатская ягода. Поскользнулся поезд на разобранном полотне. Когда улеглась пыль, из обломков поднялись, облепленные угольной кутьёй, коммунисты.
Кто руку сломанную лелеет, кто голову бинтует. Разбирают товарищи завалы – не товар ищут, а друзей своих. Собираются солдатики в чёрные тучки, разбиваются на ручейки, и течёт поток к людским избам. Там мечутся в страхе огоньки, и тянет от деревеньки хлебом, жизнью.
А затихающий паровоз бил колёсами воздух. Тот сгустился до пара, который выпал дождём, и затух пожар. Над чугунным трупом плакал уцелевший машинист. Лишился рабочий человек друга. Неведомый гул, выползший на поминки из синего тамбовского леса, мягко обнял безутешные плечи.
Комиссар Олег Романович Мезенцев сидел на открытой орудийной платформе и держался за лафет. Не от тряски спасался мужчина, а хотел перенять холод, чтобы успокоить разболевшуюся голову. Она у него была большая, вытянутая сверху вниз, прямо от светлых, почти белых волос до твёрдой квадратной челюсти. Комиссар вообще был большой, вытянутый и белый, как застывшая от резкого холода капля. Иногда зажмуривал Мезенцев синий глаз, а другим, жгучим, как июльское небо, пристально глядел на красноармейцев. Будто уже доложили ему обо всех солдатских прегрешениях: про кур, в обход власти ощипанных, и частнособственническую самогонку.
– Ничего… Верикайте нас в обиду не даст, – шептались бойцы.
Евгений Витальевич Верикайте был легендарным командиром, пронесшимся на бронепоезде «Красный варяг» через всю Гражданскую. Солдатам не нравилось, что присматривать за их батькой прислали незнакомого человека. Они и сами глядели в оба. Чоновцы, набранные по деревням и городским окраинам, ещё не успели освоить премудрость интернационализма. Батька-то батькой, однако была одна заковырка. Отчего любимый батька носит женскую фамилию на балтийский лад? По каким таким законам командир бронепоезда – Верикайте, а не Верикайтис? Как ни старались, не могли объяснить разницу даже призванные в отряд варяги. Ну Верикайте, ну и что? В том двадцать первом году люди норки мышиные разрывали, чтобы драгоценные зерна выковырять. Это, пожалуй, поважнее будет. Не задумывался о женской фамилии командира и Олег Мезенцев. Он остужал об орудийный лафет свой белый череп. Дела, порученные военному комиссару в Тамбове, клонили больную голову в сон.
Евгений Витальевич сидел в штабном вагоне и изучал карту. Уж слишком зелёная была карта. Каждый лесной массив мог обернуться отрядом Антонова. Напирали зелёные пятна на крохотные серенькие городки, где скучились растерянные красноармейцы. Евгений Витальевич нервно приставлял концы циркуля к точкам деревень – не ускользнет ли враг в соседнюю губернию?
Поезд дрогнул на стыке. Задрожала и карта. Почудилось, что лес пришёл в движение. Зелёные пятна прыгнули на обожжённые ладони и поползли по защитному френчу. Верикайте, ещё при Феврале командовавший только что сформированной латышской ротой, не мог испугаться такой глупости. Он лишь удивился, что смерть подкралась неожиданно, даже без воя снаряда. Краскома с силой хряпнуло о стенку вагона. Грохот опрокинул стол, купе завертелось, и циркуль, которым Евгений Витальевич мерил расстояние от контрреволюции до коммунизма, воткнулся ему в руку.
Поезд ещё сотрясали судороги, когда Мезенцев откопал командира под обломками штабного вагона. Плотное и плоское лицо разгладилось, замерло. Верикайте впал в беспамятство. Мезенцев действовал хладнокровно. Командовал так, как командовал бы сам Верикайте. Погибших сложили вместе, раненых погрузили на носилки. Солдаты смотрели на комиссара с уважением, как на того, кто мог бы передать вождя малого вождю большому: Верикайте – Ленину.
Мезенцев, построив уцелевших людей, оглядел поредевшее воинство. Больше для себя, чем для солдат, произнёс комиссар короткую речь:
– Наша миссия – высокая миссия. И хотя продразверстку уже ликвидировали, но не ликвидировали кулаков. А значит, есть лишний хлеб. Если есть лишний хлеб, значит, есть и те, кому его не хватает. Не хватает в городе, а излишек в деревне. Не дойдем до деревни – не добудем хлеба. Не добудем хлеба – рабочие останутся голодны и не смогут дать нам оружие. Не будет оружия – враги уничтожат Республику и всю нашу деревню. Командованием задано прибыть в злобандитское село Паревка и выкурить из его окрестностей окопавшихся бандитов во главе с Антоновым. Поймаем его – восстанию конец. Уйдет – будет ещё долго баламутить край.
На близлежащей станции комиссар послал в Тамбов телеграмму. Он, Олег Романович Мезенцев, ввиду ранения военного начальника, принимает боевое командование ЧОНом на себя. Ответ пришёл скоро. Губернский революционный комитет подтвердил силу приказа № 171: революционной тройке отныне подчинялись все советские учреждения и партийные организации на территории Кирсановского уезда. Ввиду чрезвычайных обстоятельств ревтройка имела право ареста, временной изоляции и расстрела лиц, обвиняемых в соучастии в бандитской шайке и вредительстве революционной власти. Граждан, отказывающихся назваться, полагалось расстреливать на месте. Оставленные дома бандитов – сжигать. За найденное в избе оружие – расстрел старшего работника в семье. Аналогичная мера – за укрывательство. Заложники изолировались в специальных лагерях. Один из них чоновцы проезжали на станции Сампур: оголодавшие люди понуро сидели за колючей проволокой.
Когда вошел ЧОН в соседнюю со станцией деревеньку, то всех мужиков построили у длинной, во всю улицу, канавы. Это местный энтузиаст, надышавшись социализма, задумал водопровод провести. Да толку – не нашлось для рва металла.
Мезенцев рассудил просто, но точно. Деревенька – ближайший населенный пункт к месту крушения. Антоновцы обязательно сюда заходили за провиантом и на разведку. Так как никто не донёс железнодорожной власти о готовящемся злодействе – виновны все. Комиссар, выстроив крестьян в линию, в третий раз объяснял, что если не выдадет мир антоновцев, группа заложников, набранная по принципу первый… второй… и ты, третий, подь, подь сюды, будет расстреляна. Однако крестьяне попались хорошие, крепкие. Никто не выдал деверя с кумом. Народец держался даже немножко надменно. Ишь, захотел на цугундер нас взять? Думаешь, так мы тебе всё и рассказали? А ты поди-ка докажи свою правоту.
Вот Олег Романович Мезенцев и доказал.
Отряд двинулся в сторону Паревки. На носилках в беспамятстве лежал Евгений Верикайте. Глупый Кирсановский уезд и знать не знал, что фамилию носил Верикайте неправильную, почему-то женскую, шиворот-навыворот. На странную фамилию у командира бронепоезда было одно тайное основание.
Паревка расположилась на юго-востоке Тамбовщины, неподалеку от Саратовской губернии. Пугачевские места, лихие. До революции жило в старом богатом селе семь тысяч душ. Прилепилось оно задницей к холмам, где распушился барский сад, а другой край протянуло к реке Вороне. Река неширокая, метров шесть-восемь будет, но быстрая: зазеваешься – снесет стремниной. За рекой, когда-то отделявшей Русь от Орды, в зарослях красноголового татарника схоронились новые кочевники. Лошади у них сильные, объезженные и злоба прежняя. Только глаза синенькие. Антоновцы засели в болотах и с ненавистью смотрели, как по их селу разгуливают незваные гости.
Была Паревка сердцем крестьянского мятежа, потому в оперативных сводках проходило село как злобандитское. Поделили весь Кирсановский уезд на сёла советские, нейтральные, бандитские и злостнобандитские. В злобандитских местах приказ № 171 действовал во всей строгости. Было отчего разозлиться. Густые паревские леса давали приют тысячам всадников. На влажных Змеиных лугах, что прилегали к речке Вороне, отъедались после долгих переходов кони. Сам Антонов ходил по селу, а народ звонил в колокола, играл на гармошке и ел пирожки из сбереженного зерна.
Однако война докатилась и до Паревки. Многажды разбивал Антонов противника, пока не укрепился тот вкруг села, вынудив отступить партизанскую армию к островку Кипец, что за Змеиными лугами. Там, окопавшись у реки, устроили антоновцы свой последний лагерь. Ни паревский гарнизон, ни повстанцы не хотели и не могли сойтись в открытом бою. Блюли перемирие, вместе выпасая на Змеиных лугах коней. Красные побаивались, что очередной выстрел всколыхнёт крестьянство и попрут на город с кольями не только мужики, но и бабы с ребятишками. Между ними Антонов и убежит. Ждали большевики обещанного резерва с химикатами, чтобы выкурить бандитов.
Антонову тоже было не с руки атаковать. Всего полторы тысячи осталось от восьми полнокровных полков, громивших большевиков по восточным уездам. Бабы, тайком приносившие из Паревки еду, крестили мужей, как будто в остывающих чугунках лежала не каша, а кутья. Пять раз на дню ожидался в Паревке конец света. Пронёсся слух, что жестоко расправился неведомый ЧОН с соседней деревушкой. Переполошились паревцы: что это за ЧОН? Помещики вернулись, что ли? Да нет, мелко как-то, разве человеческую силу ЧОНом назовут? Не иначе конец света на Паревку идёт.
Но ЧОН, вступив в село, повела себя мирно. Даже местный гарнизон, состоящий из странной солянки комсомольцев, солдат, курсантов и бывших продотрядовцев, ничего кровавого не дождался.
Особенно миролюбиво вёл себя высокий и красивый комиссар. Он расквартировал пополнение и осведомился у командира боеучастка о текущем положении дел. Выяснилось, что легендарный Антонов находится буквально в паре вёрст от села и чуть ли не купается в Вороне с остатком своего воинства. На вопрос, почему же его до сих пор не изловили, паревские большевики ответили, что вождь повстанья тут же уйдёт в лес. Сил же, чтобы со всех сторон окружить Антонова, нет. Да и тронься с места, как Паревка в десятый раз забунтует, вырежет коммунистические ячейки и уйдёт в барские сады, вон гляньте на холмы – там густо-густо, тоже никого не найдёшь.
– Теперь командование переходит к ревтройке, – сказал на это комиссар.
О Мезенцеве было известно мало, поговаривали, что он приплыл откуда-то с Севера. Знали – воевал: то ли плавал по Балтике в брюхе железной черепахи, то ли дышал галицийской пылью. Когда пошли красноармейцы в баню, стали золой себя скрести, вспучились по телу Мезенцева шрамы, похожие на запёкшиеся под кожей молнии. С недоверием косились на командира голые красноармейцы. Сами они были тоненькие и худющие, до того остренькие, что даже штыком не проколешь – кость одна. Мезенцев смотрелся средь них великаном. Был у него ещё один шрам. Особенный, над правой бровью. Белый и тягучий. Как будто ткнули пальцем, чтобы лопнул глаз, да попали в твердую надбровную дугу, сломавшую чужой напор.
Мезенцев помылся, вытер сильное, жилистое тело и вышел на улицу, где распрямился во весь свой великий рост. Смотрясь в солнце, зачесал назад золотые волосы. Приладил к поясу наган и пошёл один, без страха, по селу. Из-за лопухов зыркали на комиссара девки. Тайком от родителей заглядывались они на широкую большевистскую спину. Не знали бабы, что лежало за душой Мезенцева воспоминание о женщине – тонкой, как игла. Когда с нежностью думал о ней комиссар, отступали головные боли. Может, поэтому был милостив Мезенцев к затаившейся в страхе Паревке? Или испытывал голубоглазый Мезенцев к толстозадым и носатым паревцам воинское презрение, как когда-то варяг к стелящейся по долу чуди и мери?
Паревка не была так уж беззащитна и миролюбива. К окраинным избам каждую ночь подползали лазутчики. В огородах, завернутые в холстину, сховали паревцы винтовочки – выкапывай вместе с картохой, когда жрать захочешь. Затаились по подворьям повстанцы. Кто-то стикал от Антонова к жинке под бок, кто-то был ранен и отлеживался у родни, а кто-то, как Гришка Селянский, выполнял важное нравственное задание.
Парень числился бандитом ещё при старом режиме. Успел в тюрьме погостить, откуда его выпустила февральская распутица. Справедливость ведь наступила. Но что делать развесёлому парню, если хочется не мировой уравниловки, а быстрого коня? Тут уж не плуг в руки брать надо. Антонов, будучи в 1918 году начальником всей кирсановской милиции, разбил банду, где орудовал Гришка. Хотел было пристрелить конокрада и насильника, но тот купил жизнь, показав большой тайник с оружием. Антонов уже тогда зачем-то собирал винтовки и переправлял их в лесные схроны. Попритёршись друг к другу, молодые люди сроднились: оба имели представление о блатном мире и занимались экспроприациями; оба хотели чего-то большего, нежели жить в малиннике. Гришка, любивший вольность и фарт, принялся наводить Антонова на товарищей по ремеслу. Не была у Гришки душа шерстяная, просто не любил он людей, кто убивает от сухости мозга, без всякой идеи, мечты. Вот он, Гришка, терроризировал крестьян, потому что им конь нужен, чтобы землю ворошить, а дочка – чтобы её замуж выдать. Ему же они нужны, чтобы прославиться. Вот как Антонов. Гришка завидовал вождю, боялся и лип к Антонову, чувствуя, что тот может пообещать ему смысл жизни.
Александр Степанович поставил бандита командовать 8-м Пахотно-Угловским полком. Антоновские офицеры, прошедшие кто империалистическую, кто Гражданскую, от такого решения плевались, однако ничего поделать не могли: Гришка лихими атаками не раз сбивал дозоры красных. Удалой из Гришки Селянского получился атаман. Под горячую руку порой попадала не только коммунистическая шея, но и нехитрые крестьянские сбережения и такие же глупые женщины. Те, к слову, не всегда противились. Много на фронтах погибло мужей.
После весенних поражений 1921 года Гришка из повстанья дезертировал, укрывшись под ложными документами в Паревке. Здесь он ничем не прославился, разве что всем на радость удавил бывшего комбедовца.
– Пущай харчуется, холера. – Мужики недавно узнали новое болезненное слово и полюбили им ругаться.
Хотя какой холерой был Гришка? Сызмальства называли чернявого, подвижного пострелка бабником. И неважно, что не было передних зубов: их, как говорил Гришка, выбили стражники в тюрьме. Без труда прилипал жиган к людям и к женщинам, интересуясь не только сладким имуществом, но и душой: вдруг кто суть жизни успел скопить?
Парень быстро втёрся в доверие к пришлым солдатикам и выяснил, сколько они привезли ружей, пушек, даже прознал про странные ящики с адамовой головой. Только к Мезенцеву боялся прилепиться Гришка. Хрустело галифе на жарком июльском солнце; медленно, как автомат, поворачивал Мезенцев голову, иногда поднося к ней широкие ладони – поправлял мозговую резьбу. Страшный человек, непонятный. Ледышка.
В задумчивости мял Гришка вдовушку, у которой жил в Паревке, да размышлял, как можно убить Мезенцева. Выходило, что никак. Точнее, не с кем.
Разве что раскинулась по селу подпольная сеть социалистов-революционеров – Союз трудового крестьянства. Сидели там остатки городских эсериков, некогда самой многочисленной партии на Руси. Гришка с отвращением слушал полуинтеллигентские разговоры, где решалось, какой строй нужен России и как ловчее подбить мужика к топору. В перерывах помогал СТК деревне грамотой и народными вожаками. Крестьянин, известное дело, не знает, как ему за свободу сподручнеё сражаться. Потому и нужно умных людей слушать. Этот же СТК выправил Селянскому документы демобилизованного красноармейца. Гришку это всё равно не успокаивало.
– И вообсе тикать надо отсюда. – Гришка не выговаривал шипящие. – Возьмут да перестреляют. Вот спросят: чего же ты, молодой, не в армии? Ах вернулся? А где служил? Ба-а, так там у меня побратимы! Этого знаесь? Нет? А этого? И ты чего? Амба! И комиссар непонятный. Говорят, у него голова щёлкает и он пилюли жрет. Кто знает, до чего эта дылда додумается? Поситает, сто насы бабы месают, и обобсествит их.
Вдовушка, у которой жил Гришка, разводила руками. Глупая была баба, считающая, что и война неплохо, и волнения перенести можно, если ты в боках широка и мягка да каждый штык готова в печечке прокалить. До того вдовушка не соображала, что не побоялась бывшего антоновского командира на боку пригреть. А может, и не так глупа была толстушка – знала, что никто из местных на неё не донесет. Змеиные луга от Паревки близко, кому охота оттуда гостинцев получить?
– Чего хлебало открыла, – не унимался Гришка, – сказать нечего? Ты мне лучсе открой, кто это у вас по больсаку састает, хлам собирает? Я его суганул, а он без внимания.
– Это который агукает? Да это пришибленный наш, Гена. То тряпочку урвет, то железку. Уж не знаю, зачем ему. Может, в Ворону выбрасывает?
– И сто, дают? Железо же в цене. Вы же, сучье племя, из-за свиной сетины удавитесь.
– Пусть лучше полоумный всё подчистит, чем городские. Тем паче он всякий хлам берет. И взамен кланяется. Мужики бают, что нам потом заступка будет. Чего городской фельдшер сказал? Гена вам как адвокат перед Богом. Вот и дают. И я ему тряпку дала… Заагукал, миленький. Перекрестил меня, грешную.
Давно повадился забредать в село мужичок неопределенной наружности и неизвестного имени. Собирал по подворьям мусор, платил где погнутой копейкой, где порванной собаками штаниной, а потом уходил из Паревки к реке Вороне. Было в юродивом так много странного даже для Гражданской войны, что никто особенно не роптал. Ну берёт блаженный человек ржавый гвоздь и обрывок ткани, так и бог с ним. Не корову же и не ржаной пуд. Ему важней. Бабки шептали, что на том свете на одну чашу весов положит Господь грехи человеческие, а на другую все те вещички, которые отдал паревец дурачку Гене. Перевесят они – попадет праведник в рай, а если нет – рухнет прямо в ад огненный, где ковалась большевистская рать и где Троцкий всем главный секретарь. Но агукающий Гена как будто имел на всё тайный план. Иногда искал он определённую вещь и отказывался от других подношений. Или особенно длинную вервь выпрашивал. Зачем, спрашивается, если ему всё равно?
– Тащит, – говорили уважительно мужики и понимающе переглядывались.
Дознавали умом, что не для личного обогащения брал дурак вещь, а для неизвестной коллективной пользы. Верилось скупым мужикам, что, собрав со всех по чуть-чуть, однажды изобретет юродивый что-то раз и навсегда полезное.