– Ползи… – кивнул Вульф вперед.
Егорыч пополз…
Убедившись, что все сидят на своих местах наготове, Вульф мягко столкнул веслом корму с ветки.
Такой акробатики впереди их ожидало – море.
И еще и не такой… В нескольких местах перегородившие реку деревья, едва поднимавшиеся на водой, не оставляли никакого другого выбора, кроме проводки под деревом – сидя на стволе, с обеих сторон максимально притапливали ногами лодку, по шажку перемещая вперед… Два-три раза Белоядову и впрямь пришлось, стоя в лодке, топором «рубить сук, на котором сидишь» – пока, облегченно вздыхая, освобожденная байда ни срывалась с места… Неожиданно опасным препятствием стал единственный встреченный за день мост: полуразвалившуюся шеренгу бревен, совсем низко нависших на водой, взяли сходу, разогнав на течении байду и в последний момент дружно повалившись на сиденьях вперед, вдавив себя внутрь вровень с бортами, закрыв глаза и молясь, чтоб пронесло…
Полегчало лишь в первых сумерках.
Река успокаивалась вместе с медленным угасанием дня. Работы в лодке поубавилось. Ежась в сгущавшейся над водой прохладе, Егорыч подумывал о ватничке, покоившемся в мешке-серебрянке прямо под ним, смягчая жесткость и увеличивая высоту сиденья. В животе нещадно урчало, особенно после каждого заявления Белоядова о том, что «еще вон до того поворота, и на сегодня все!..». Тех поворотов пройдено было уже с десяток.
У новых друзей Егорыча сил оставалось тоже не много: весла все реже уходили в воду, во все еще неспокойном, но теперь свободном от деревьев потоке байда плыла сама.
– Все, Алекс! – подал с кормы голос Вульф. – Смотри: слева пристаем, разгружаемся, перетаскиваем все направо. Там явно стоянка приличная. Не зря ж люди мосток сооружали…
Сужавшаяся впереди река была перегорожена парой толстенных елей, посредством надстроенных перил превращенных в мостик, соединявший голый левый берег с высоким старым ельником, стоявшим справа по борту.
– Да ты что! – возмутился Белоядов. – В этой чащобе ночевать?! На дороге?! Мост – это ж явно местных работа! Сейчас как на салазках под мостиком проскользнем (помните, как мы лихо тот широкий сделали?), и – в первом же светлом березнячке… как белые люди…
– Ты хоть один березнячок за весь день видел?.. – сдавшийся Вульф уже высматривал проход под приближавшейся преградой.
Понимая, что вмешиваться бесполезно, Егорыч помалкивал.
«Как на салазках» не получалось: ни справа, ни по центру прохода не было. Даже у самого левого берега мосток нависал над водой слишком низко… Сужение реки резко ускорило водный поток. Почувствовав, что лодку вот-вот подхватит, как перышко, изо всех сил заработав веслом, Вульф успел подогнать байду под левый берег: он и Егорыч сходу ухватились за корни одинокой ольхи, на их счастье торчавшей над самой водой. Справа по борту мощно катила вода. Прямо перед носом лодки шлагбаумом перегораживал путь еловый ствол. Ровный шум переката (правая часть русла была загромождена выступавшими из воды валунами) перекрывал голоса.
– Ну, что, Алекс! – напряг голосовые связки Вульф, запарившийся за день в борьбе с течением. – Выгружаемся!
– Подайте нос вперед, сколько можете! – скрючившись, Белоядов примерялся к оставленному мостом зазору.
Егорыч с Вульфом перехватились по корням руками. У Егорыча корни кончались. Он держался теперь за последние. Лодка уже глубоко вошла под ель носом – спина скрюченного Белоядова, проявлявшего чудеса гуттаперчевости, терлась о зажимавший ее ствол.
– Ну, что, Алекс?! – услышал Егорыч, завороженно смотревший в летевший справа водный поток. – Кончаем фигней заниматься! Еще, худо-бедно, можем назад сдать!..
– Отпускай!.. – просипело оттуда, из-под ели.
Не поняв, решился ли скомандовавший Белоядов на проход или его зажало и почему тогда «отпускай», мало что уже соображавший Егорыч выпустил корни из рук.
– Да ты что, Алекс! Тут течение такое – никаким веслом… – начал Вульф…
– От-пус-кай!!! – надрывно понеслось из-под мостка.
Оживший вместе с лодкой Егорыч с каким-то «предсмертным удовольствием идиота» наблюдал быстро закружившийся пейзаж – отгоняя от берега освобожденную корму, поток стремительно разворачивал лодку поперек течения! Боком, на манер карусели, прокатив до еловой преграды, ударившей и завалившей Егорыча, байда легко ушла из-под ног! Секундная невесомость в голове: «Не может быть!..» – обернулась ледяной, по грудки, водой, летейским холодом окатившей сердце. Правее, почти по центру реки, вынырнул с перекошенной рожей Вульф! Не чувствуя тела, не понимая, идет он или стоит, стоит или несется сквозь него водный поток, Егорыч перебирал по дну ногами. Бегавший по пояс в воде Белоядов, выскочив на берег, устремился за мост – встречать выползавшую полузатопленную байду.
Ошеломленный, цепенеющий на берегу Егорыч в полных воды сапогах переводил взгляд то на Вульфа, несущегося вдали по склону за уплывавшим по реке веслом, то на Белоядова, быстро таскающего из воды мешки и вещи…
– …Чего?
– Корму, говорю, бери!
Поочередно приподнимая корму и нос перевернутой байды, ворочая с борта на борт, выливали последнюю воду.
По мостику бегом перетаскивали вещи в ельник.
Бережно переносили лодку.
– Ты еще в мокром, Егорыч?! – возмутился Белоядов. – Ну-ка, быстренько! Сейчас такой костерок разведем – мигом кальсоны твои ватные высушим! На, на! Держи!..
В телогрейке на голое тело, в тонких синих подштанниках, извлеченных из сухого мешка-серебрянки, стоя босиком на «седухе» – полипропиленовом подспиннике, ворочая кадыком и выкатив из орбит глаза, Егорыч приканчивал (или она его) синюю эмалированную кружечку спирта…
– «Отпускай»… – прикрываясь точно такой же кружечкой, давился тихим смешком Вульф.
Белоядов с топором хаотично, как в опыте, демонстрирующем броуновское движение, бегал под елками.
В сгустившейся темноте укрытая рыжей хвоей гора веток затрещала, задымила и, словно сдаваясь, выбросила кверху пару огненных рук!..
С одной стороны костра на кольях, расставленных полукругом, сушились шмотки. С другой возлежали-воссиживали на туристских ковриках путешественники с краковской в руках. На расстеленной газете возникла извлеченная Егорычем из «пакета-ссобойки» пара бройлеров, ужаренных до размеров рябчика.
– Настреляли мы ворон / к Дню благодаренья… – прокомментировал Вульф.
Располовинив птицу ножом, поставив на попа обе задние части, он ткнул рукой, обращаясь к спутникам:
– Подпись: «Найди десять различий».
В другой раз подавившийся бы от смеха, Белоядов сосредоточенно наполнял кружки из заветной фляги.
– «Ну, Лара, ты даешь!» – сказал Живаго и упал… – заглянув в кружечку, восхитился Вульф…
…выпил и, с масляными глазками повернувшись к Егорычу, притянув, занюхал его волосами.
– А как можно поэзией заработать? – высвобождаясь, спросил Егорыч.
– Из всех искусств для нас безусловно важнейшим являются деньги, – отерев усы и бороду, произнес Вульф.
– Он поэт-песенник, – пояснил Белоядов.
– Самое страшное – аванс, – уставился в темноту слабо закусывающий песенник с синей кружечкой в руке. – Самое страшное – на заказ. Я и так – на заказ. Жизнь – заказ. Сочинительство – процесс. В отличие от жизни, не должно быть результата («все мы хорошо знаем, чем все это кончается», да?). Сочинительство – растущее ощущение сопричастности к бесконечному процессу, и пойманная в сети фраза, стих, строфа – не результат, нет. Здесь что-то общее со струнами, «чувствующими» (в кавычках) бра́ну. «Война и мир» не могла не появиться, существовала (как ты говоришь: возможность), потому не могла быть сочинена – только изложена, увидена, описана. Не сочинена! Текст «Войны и мира» – материя. Тексты – то, что напрямую, без посредников, и это – главное. «А я так думаю: надо два (Лолита – Гумберту в фильме)… Я сказала: два доллара… – Хорошо, два». Напрямую. Это нельзя не почувствовать. То, что сделано напрямую. Что делали Пушкин, Пруст, Пастернак? Подключались к внутреннему каналу. Минуя знания человеческие. Последние важны и непременны, но не дают ничего кроме самих себя. Заемность – смерть. Высмотри свое. В себе. Мы – земное воплощение своего идеала, версия, верно ты сказал. Потому даже самое глубокое понимание – не выбор. «Я всегда шел против течения…» Да не против, а по. По течению ты шел. Твое течение – в генах. Нет выбора. Но версия – есть. Главное, чем мы, версия, занимаемся – стремимся слиться со своим, как там у тебя?.. исходником… идеалом, включая вторую свою, прекрасную половину. Отсюда – красота, идеал красоты. Красота – путь к самому себе, целому, исчезновение, растворение. Возвращение. Через глубоко личный канал. Главное – внутренний канал. Все перед ним меркнет. Это – главное. Всё – изнутри, из тебя самого, мир реализуется через твой разум. Твой, не чей-то. Не оглядывайся, слушай себя. То, во что вслушиваешься по-настоящему, – черная дыра, за которой мир. Без тебя, но ты его часть. Парадокс. Сознание – черная дыра между «сейчас» и «всегда». Там что-нибудь осталось? Во фляге?..
– Струны, чувствующие, как?.. брану?.. Это что-то из гитары? – подал голос Егорыч, отказавшийся от спирта в пользу Вульфа.
– Долгая песня, – отозвался Белоядов, завинчивая полегчавшую флягу.
– Ты куда-нибудь за десять лет на «Таймене» опоздал? – услышал Егорыч уже знакомую фразу.
– Вот к этому мостику, – вытянул Белоядов руку в сторону реки (хотя точно сказать, где река, Егорыч сейчас бы не смог).
– Ра́зве что… – поднес кружку ко рту Вульф. – Ху-у-у… Поведал бы нашему юному другу. Заодно бы и я… амбары проветрил.
– Ночь, оно конечно, долгая… Голяком на морозе дремать – не вариант. Спальники подтекли. От костра на полметра – холод стеной… – снова вытянул руку в сторону Белоядов. – А фляге – амбец… Исходя из «гитары», начинать, полагаю, придется с самого начала? «Есть ли жизнь на Марсе?»
– И чем запивать? – вставил, покачнувшись, Вульф.
– Сметайте-ка всё со стола. Чтоб пусто было. И эту, к Дню Благодаренья, тоже… Егорыч… Лезандр… По кусочку – и дело с концом… Ну, куда руки об фуфайку, салфетки ж есть!..
В наступившей тишине за деревьями ожил голос реки, звучавший на перекате… Еловая глушь, расступившись над полуночниками, открыла украшенную редкими блестками черноту, кажущуюся еще чернее и неподвижнее на фоне обступивших поляну стволов, здесь, внизу, освещенных светом костра. Тихо горевшие на немыслимой высоте звезды почему-то наводили на мысль об ожидавшем назавтра по-настоящему теплом дне.
– Инфляционная теория… – осторожно начал Белоядов.
– Теория Большого взрыва… – бросив на Егорыча нетвердый взгляд, пояснил изрядно захмелевший поэт-песенник.
– …постулирует что? Что взорвалось? Взорвался бесконечно малый, условно говоря, супер-кристалл из четырех сил: электромагнетизм, гравитация и два ядерных взаимодействия – сильное и слабое. Резерфордовский атом представляешь? – ну, вот, в ядре – взаимодействия. Идея Эйнштейна в чем? Связав все эти силы одной формулой, описать этой формулой все мироздание, практически вывести мир из одной геометрии. В чем проблема? Гравитация, представляющая собой искривление пространства, никак не соединялась с тремя остальными силами, описываемыми квантовой механикой. В одну формулу. Не хотела. Это запев. Теперь дальше.
Лет эдак тридцать с гаком назад стало ясно, что теория поля не объясняет сильного взаимодействия – силы, соединяющей частицы в одно атомное ядро. В теории поля элементарные частицы – бесконечно малые величины, практически ноль, в формулах есть деление, на ноль делить нельзя. Доступно трактую?.. Вместо ноля (то есть вместо элементарных частиц) подставили в формулы коротенькие такие отрезки, назвали струнами, полевая теория стала струнной. Струны же – это нечто вибрирующее и издающее элементарную частицу. Ну, как струна, вибрируя, издает ноту, так и тут: нечто, чего просто так не ощутишь и не увидишь, – издает доступную нашему «уху и глазу» элементарную частицу. Ну, как, как?! Частицу прибором ловишь, а струну нет. В формуле наоборот – никаких частиц, одни струны… Не пытайся понять больше чем следует. Мы привыкли работать с воображением, представлять себе всё как винтик и гаечку, петельку и крючочек, а струны на этот зуб (я имею в виду воображение) не попробуешь. То есть, они, скорее всего, реальны, да вот у мозгов ничего посильнее воображения на сегодня нет. То есть, есть, но это – та самая математика, о которой я толкую. Дальше рассказывать?..
Во-о-от. Подставить струны в формулы подставили, да только, чтобы струна могла воспроизвести ноту (то есть элементарную частицу), она должна была вибрировать в страшно многомерном мире: одно время и двадцать пять этих… длина, ширина, высота и так далее… Так из формул вытекало. Вторая реальность, въезжай: одна реальность – в ощущениях, вторая – в формулах. И они идут навстречу друг другу.
Потом стало ясно: изо всех вариантов реально работают только пять. Потом дошло: все пять – один и тот же. Короче, родилась М-теория: в основе мироздания – мембраноподобные объекты, существующие в одиннадцати измерениях (одно время, одно всеохватывающее пространственное измерение и в нем – девять пространств: длина, ширина, высота и так далее…). Название такому мембраноподобному объекту – брана. Ноль-брана – точка, один-брана – линия, два-брана – плоскость, три-брана – трехмерное пространство (граница тела есть поверхность, да?), дальше пока – теория.
Среди бран самая интересная – так называемая D-брана, взаимодействующая со струнами. Пять лет назад, в девяносто восьмом, один очень… ну, очень уважаемый в нашем деле товарищ посредством D-браны математически соединил обычную четырехмерную квантовую теорию поля с супер-струнной теорией. Чувствуешь?.. Да, я не сказал: супер-струнные построения корректно включают в себя гравитацию, поскольку предполагают существование гравитона – невесомой частицы со спином, равным два. Спин? Аналог вращения в квантовой механике. Ну, это уже детали, после фляжки этого… То есть, что произошло? Возвращаясь к тому, с чего я начал: гравитация и три остальные силы исходного супер-кристалла, взорвавшегося в Большом взрыве, вписались наконец в одно уравнение. Я, конечно, утрирую, говоря об одном уравнении, но главное – суть: мы сильно приблизились к формуле, описывающей мироздание, выводящей все из единого начала. Практически, из самого себя. Выводящей. Мир…
– Ты сказал, – не дождавшись продолжения, подал голос Егорыч, – что струны реальны. И что только математически…
Приложив палец к губам, Белоядов указал на Вульфа, давно уже спавшего у Егорыча за спиной.
– С одной стороны, струны реальны… – перешел на шепот Егорыч… – а с другой, их увидеть нельзя. Но представить не глаз, а какой-нибудь супер-глаз будущего, который их увидит, представить-то можно?
– Хороший такой вопрос обывателя о реальности формул… Значит, о реальности. Кое-кто всерьез занимается струнами как реальными дополнительными измерениями, пронизывающими мир. Полагают, что струны в триллионы раз меньше атома, а чем меньше предмет, тем большая нужна энергия, чтоб его увидеть. Возможно, чтоб узреть струны, не хватит всей энергии Млечного Пути. Другая реальность – браны. Струны липнут к D-бране, как насекомые к паутине. Наша Вселенная может быть трехмерной браной, к которой прилипла материя. Почему гравитация, в сравнении с тремя другими силами, такая слабая?
– Почему?
– Возможно, она свободно переходит с нашей трехмерной браны в четвертое измерение четырехмерно-пространственной браны, теряя силу в нашей трехмерности.
– Ты сказал: наша Вселенная – трехмерная брана, к которой липнет материя. А потом, что гравитация уходит в четырехмерную брану. А эта четырехмерная – не наша Вселенная?
– Четырех… – сладко зевнул Белоядов… – …мерная… Четырехмерная…
– Ты ложись, я за костром присмотрю.
– На плоскости наши тела – фигуры, во времени – их вообще нет, одна хронология… – растянувшись на коврике, бормотал Белоядов. – А информация?.. Чем не проекция пятого измерения в наш мир? Ты в нее здесь зарываешься, как в подушку, – глазами, ушами, а она… она сидит и посмеивается… там, наверху… кто она́?.. нет… не информация… я же сказал: информация – проекция… она – твоя прекрасная половина… идеал, исходник… когда-нибудь сядешь там с ней в обнимочку – и все обо всем до последнего винтика ясно…
– По внутреннему виду, – задумчиво сказал Егорыч.
– Именно. И никакой информации.
– А выше?
– Что?..
– Выше пятого измерения?
– А вы-ы-ыше… а вы-ы-ыше… это когда… куда бы ни… куда бы ни… всё – вниз…
Какое-то время в полной уже тишине Егорыч смотрел в огонь. «Как, интересно, выглядит из космоса наш бивуак?.. этот наш костерок в лесу… огонечек…» – подняв голову, думал Егорыч…
Искры, пролетавшие в опасной близости от спальника, вывернутого к огню клетчато-розовой изнанкой, заставили встать, заняться сложной конструкцией из кольев и поперечин, не очень-то рассчитанной на перемещения.
– А собаке, сынка, все равно… – подал голос заворочавшийся Вульф, и во сне не выпускавший из рук синюю кружку…
Худо-бедно отодвинув спальник от огня, подкинув дров, Егорыч вернулся на место.
Трескотня разгоревшегося костра заглушила шум, доносившийся с речного переката. От поднявшегося жара несколько раз пришлось отодвигаться.
– Значимость стихотворения… – вздрогнувший, обернувшийся на голос Егорыч увидел перед собой сидящего с поднятым указательным пальцем Вульфа, продолжившего: – определяется тем… сколь многое в сколь малое… удалось вместить. Любишь Бродского. Связи, сынка, связи…
– Меня Егорыч зовут, – подсказал Егорыч, предусмотрительно назвав походное, а не настоящее имя, возможно, собеседнику и не известное.
– Одно дело – связи очевидные: оттуда – сюда, отсюда – туда… Средний умишко только тем и занимается – связывает все, что под рукой, на виду. И совсем другое – связи то-о-онкие, дли-и-инные. С головокружительной высоты… во-о-он оттуда… прямо под ноги, под которыми, выясняется, – тоже далеко не твердая, к слову сказать, поверхность… На чем же все держится? На них, этих связях. Проступающих под рукой гения. В гениальной строфе важны не слова. А эти дошедшие до предела зримого, соединяющие всё со всем, связи. Слова исчезают. Уступая сути. Как ты говоришь? Получается, когда любишь, а не наоборот?..
– Любовь – больше любовников.
– Прелесть в том, чтобы не жить этой жизнью. Не иметь этих целей: «Я должен заработать», «Я сделал себе имя»… Что ты заработал, ну что, покажи, вот это?.. Какое имя ты себе сделал, в каких святцах?.. «Быть знаменитым некрасиво…» Но почему?!
– «Позорно, ничего не знача…»
– Но почему?! Почему знаменитым – некрасиво? Не знача? Догадываешься?
– Нет.
– Не расстраивайся. Когда сейчас узнаешь, ты будешь всего лишь вторым. Кто зна́ет… Нет метафоры. Знаменитым, богатым – и всё. Только это. Обращенное к самому себе, к ближним, к толпе. Продемонстрировал, покрасовался, исчез… вместе с толпой и самолюбием. Тогда как человек – метафора. Не сам по себе живет. Не очень-то исчезает… Не иметь этих целей. Не жить этой жизнью. Не ловить себя на ощущении: «начальник – подчиненный»… И – уступать. Во-о-от. Давать любить. Любить – в ответ. У нас вода есть?
– Кончилась.
– Страх. Безденежья. Краем ума понимая, что, появись средства, позволившие бы навсегда забыть об этой самой нужде, страх никуда не денется, перекинется на здоровье – родных и близких… свое собственное. И так далее… Горько наше горе, / горше нет беды: / мы живем у моря, / у нас нет воды, – констатировал Вульф.
– Ты куда?
– Прогуляюсь, – бережно держа в руках синюю кружечку, Вульф потянулся, разминая затекшую спину…
– В чем отличие гениальной строфы? Те же буквы, слова, сентенции. Какова механика?.. Любой самый жалкий стишок – повышенная зависимость слова от других слов. Поначалу наивная: «мишка-шишка». Почти что фонетическое эхо… Но чем больше погружаешься во все это, чем податливее материал, тем больше подключается связей каждого слова со всем твоим опытом, миро-знанием. У гения строфа – Вселенная, уникальная, которая и есть стихи… Механика художественного слова…
Осторожно спустившийся под обрыв к реке, ступивший на камешки Вульф, заглянув в кружку, присел над быстро (здесь, у самой воды, почти неслышно) катившей рекой.
– Ты, наверное, член Союза? – спросил сверху Егорыч. – И курсы какие-нибудь кончал. При Литинституте.
– Союз – он теперь, как наш с тобой электрон: размыт в пространстве. Один говорит: вот Союз! Другой: «Врешь, не возьмешь!.. Вот Союз!» Лично я вижу один выход: ежегодные гонки на яликах на городских прудах. Как Оксфорд и Кембридж. Кто выиграл – тот на целый год и Союз. Или большой осенний сбор грибов. На результат.
С полной кружечкой Вульф вырос перед Егорычем.
– Все приходит… – приблизившись вплотную, обдав потянувшим из кружечки спиртовым духом (мысль о спиртовой реке промелькнула в голове Егорыча), затяжным глотком разделавшись с содержимым, закрыв глаза и задержав дыхание, Вульф замер под открытым над рекой небом… – Все приходит из оригинальных источников, все извлекается гениями из самих себя. Остальное – копирование и повторение. Сопротивляемость внутреннему каналу, именуемому гениальностью, снижается под влиянием страшно растущей в ходе работы над текстом высшей нейропсихической сети. Истина идет порами, каналами в сознании гениев. И несет с собой новую материю. Крайний случай – Большой взрыв. Девяносто людей… девяносто процентов людей не понимают, что означает их День рождения. Каков единственный смысл этого радостного события.
– И что означает? – спросил Егорыч, вместе с Вульфом оглядывая звездные поля, раскинувшиеся над головой. – Каков смысл?
– Земля оказывается в той же точке орбиты своего движения вокруг солнца, что и в день твоего появления на свет… – усмехнулся Вульф… – Небо становится на место. Почти. Поскольку солнце само летит в пространстве… Последний шанс гибнущего человечества – отправить нашу ДНК сквозь черную дыру в параллельную Вселенную посредством сконцентрированной лазерной энергии… Достучаться можно только текстами. ДНК – текст. И «ты ведь знаешь, как скучно хоть кем-нибудь стать» – тоже текст. Практически тот же. Эта фраза лучше нас с тобой знает, куда ей стучать… И это знание – объективно. Помнишь главное, чему научил Бродского Рейн?
– Писать существительными. Глаголов – меньше. Прилагательных – по возможности, избегать.
– А почему, знаешь?
– Нет.
– Не расстраивайся. Когда сейчас узнаешь, ты будешь всего лишь вторым. Кто зна́ет… Потому что стихотворение объективно. Именно поэтому. Существительное называет объект. Не зависящий от нас предмет. Он такой, какой есть, можно его обойти со всех сторон. В глаголе уже есть налет субъективности: каждый по-своему обходит предмет со всех сторон, по-своему воспринимает действие, видя происходящее со своей точки зрения, основанной на личном опыте. Прилагательное же – субъективность во плоти. Даже «большой» или «сильный» целиком вытекают из нашего опыта: большой в сравнении с чем, сильный – сильнее чего?.. Не говоря уже о «розовый» и «кислый», «соленый» и «голубой»… Вот так. Стихотворение – объект. Чудом извлеченный из небытия. «Вот это и зовется “мастерство”». Это и есть ощущение «кисточки, оставшейся от картины». Больше того, стихотворение – не просто объект, оно объект, с которым ничего нельзя поделать. Стихотворение неоспоримо. То, что невозможно оспорить. Сама попытка уничтожает. Пытающегося. Можно обижаться на него, сражаться с ним, не замечать его – оно неоспоримо. Как Земля. Как звезды. Как белеющий парус. Доходит до того, что оно, стихотворение, неоспоримее нас с тобой… до вопроса: кто смертнее?.. Человечество и стихотворение – на одних и тех же весах. Физическую формулу, е равно эм цэ квадрат, можно оспорить. Стихотворение – нет. Это означает, что наша, человеческая, цель – не физическая формула… Время – нечто конкретное: плывущие облака, волнующееся море, полощущееся белье… Есть сильное время, есть слабое… Нет более сильного времени, чем идущие на свет стихи…
Ребенком, просыпаясь среди ночи, на обратном пути из туалета в кровать каждый раз полусонным задерживался у своего отражения в окне, переживая всю абсурдность положения жалкого, крохотного существа в трусах в темном комнатном аквариуме, окруженном океаном звездной ночи, в котором любое настоящее, не-аквариумное существование казалось практически невероятным; подозрение: все не так, как видится и представляется, так быть не может, – провожало до самой постели… Несколько раз пережив момент перехода от яви ко сну и обратно, лежащий на коврике у костра Егорыч перестал удивляться осознанию этого перехода. Реальность наполняла чувствительностью и эмоцией, будившей мысль; сновидение – действием, бесчувственным, сдобренным одной совершенно непролазной «логикой» (последнее из подступивших к Егорычу сновидений являло собой диалог как бы Белоядова с как бы Вульфом: «На то, чтоб поставить “Морозко”, вам нужно четыре года?! – Все должно быть хорошенько подогнано»). Во сне – говорилось и делалось, ставились и достигались цели. Наяву все было пронизано запахом хвои, благодатным гудом тела, оставленного наконец в покое, и тишиной, усиливаемой редким потрескиванием дров в костре, – ничто из этих ощущений в сновидение не проникало: понимание своего бодрствующего состояния переходило в понимание засыпания, отступая – выводящего прямиком на очевидную абсурдность четырехлетнего срока репетиционного периода спектакля «Морозко».
Речи и действия там, во сне, представляли собой плод ума, лишенного чувства, не нуждавшегося в наслаждении покоем, запахом и головокружительной тишиной, ума, перешедшего на нелегальное положение, начинавшего плести бесконечную, неуловимую нить подпольной интриги. Тогда как чувствительность, рождавшая мысль наяву, была плоть от плоти стоявшего над головой, лежавшего под ногами мира. Обе вещи – осознанная реальность и виртуальность сна – возникали в одном и том же «трехмерном» (по Белоядову) сознании, при «отключении» мира способном лишь на своевольную заумь.
«Робот не будет думать потому, что при его изготовлении используют длину-ширину-высоту и время, а мы с тобой мыслим потому, что сделаны во всех измерениях: и в этих четырех, и в остальных – во всех сразу…»
Вот оно что… Часть не только мира тел, но всего мира, со всеми его, согласно М-теории, измерениями – чувства, эмоции и вытекающая из них мысль – десятимерны… Сновидения – трехмерны… Менделеев увидел свою таблицу не во сне, а уже на чудесной границе между сном и явью…
Чем так поразительны сегодняшние синие склоны? Что вызвало эту невесомость в груди при одном на них первом взгляде?.. Узнавание. Возвращение. К себе. В безопасность. В безвременье. Каждый фрагмент которого неуязвим. Воображение и зрение – равноценные органы чувств: зрением охватываешь эту сторону, воображением – ту. Можно видеть (осознавать) себя. Можно терять себя из виду (мысленно, во сне или когда-нибудь насовсем). Но чего-то нельзя. Никогда, как ни старайся. Чего?.. Исчезнуть. Бесповоротно. Внутренняя среда и внешняя, мир и ты – сообщающиеся сосуды, наполненные существованием. «Аквариумный мальчик» – своего рода шутка Вселенной, принявшей эту позу: нога за ногу, ручки к груди, рот и глаза – настежь. Кувырок в невесомости. Чтобы спасти мир, надо погибнуть… Откуда это? Очень знакомо…
Смысл «уравнения»: одна часть, формула, уравнена с другой, реальностью. Уравнены. В правах. Главное, что можно сказать о реальном мире, мире предметов: точно сформулированный, он возникает.
Вот формула сливается с веществом… Не на нашем уровне, не в нашей трехмерности, а там, где они уже – не формула и не вещество, не эти проекции в наш телесный мир, работая с которыми, математика лишь моделирует их слияние в виртуальности, пытаясь стать изображением и оставаясь все той же приспособленной к нашему зрению и воображению математикой… Формула и то, что она выражает, – друг в друге: часть, член уравнения уже не формула… и наоборот, часть реальности – член уравнения… (мечта Эйнштейна о происхождении мира из чистой геометрии)… реальный мир столь же существует, сколь и нет… Ощущение, единственно ведущее прямиком к ответу на вопрос, почему он, мир, вечен, почему он не возникает и не исчезает. Может быть, именно потому, что его в какой-то мере нет. То есть существует он не в той степени, в какой это представляется нам. Тогда наша способность к выдумке – подражание ему, миру. А не наоборот (дрожь по спине)… Формула, способная к воображению (дрожь по спине… перевернуться на другой бок, подставив спину теплу)…
«Я прямо как верующий, – в очередной раз переставая понимать, спит он или бодрствует, думал Егорыч. – Так спокоен насчет того, что называют концом. Там, впереди. Больше нет страха. Ни перед чем…»
Блестевшая река, перекатываясь по камням, напевая, убегала за мосток. В двух шагах от воды, на длинном, ядовито-салатового колера, коврике, лицом к лесу, спиной к разгоравшемуся солнцу, возлежал новообращенный водный турист в телогрейке на голое тело. Рядом с рукой сладко спавшего валялся на земле карандаш. Прямо за спиной, наполовину придавленная, волновалась на ветерке, так же как убегавшая и не способная убежать река, – перелистываемая и остававшаяся все на одном развороте тетрадка… Стихший ветер отпустил волновавшийся тетрадный лист, медленно изогнувшийся, приземлившийся… В неподвижной целостности отдельных частей при скрытом от глаз общем движении отсюда «куда-то туда», в будущее, – все составляющие были схвачены наконец виртуальной рамой в пейзаж, сфотографированы: солнце, лужок на противоположном берегу, лес, река и эта исчерканная страница, на которой, худо-бедно, можно было разобрать:
Душе в ее беспредельности – «здесь» –
как бабочке в темноте – свет:
шуршит на свету, думая, что она есть,
потом будет думать, что ее нет…