В это время в Запорожье было много банд и бандитов, я знал кое-кого из них, хотя близкого знакомства, конечно же, не водил. Еще до училища, в тринадцать лет, я короткое время дружил с толстым, ленивым и безобидным еврейским мальчиком Борей. Отец его погиб на фронте, а мама была тоже тихая, безобидная. Но старший брат Бори Фима был отъявленным бандитом, наводившим ужас на все Запорожье. Он был из тех, кого называют сейчас беспредельщиками. Помню, в клубе на танцах возникла драка. Фима и его сторонники били каких-то приезжих. Те решили спастись бегством. Фима кинулся за ними. На его пути оказался инвалид, опершийся задом на палку, – он как бы сидел на ней. Фима на ходу выдернул из-под него палку и побежал дальше, а инвалид упал навзничь.
Рассказывали, что там же в клубе, где драки вообще были обычным явлением, Фима повздорил с каким-то летчиком, Героем Советского Союза. Фима вырвал направленный на него пистолет, направил на летчика, загнал его под стол и, вдоволь поиздевавшись, вернул пистолет, предварительно вытряхнув из него патроны.
Наше ремесленное училище готовило не только разных специалистов, но было школой бандитизма, выпустило из своих стен немало авторитетов уголовного мира. Их звали уменьшительно-ласкательно: Вовчик, Лёнчик, Люсик, Мусик…
Году в семидесятом, приехав погостить к родственникам в Запорожье, я шел по темной улице с сигаретой в руке. Вдруг от стены дома отделились три фигуры. Одна из них загородила мне дорогу, другие застыли чуть поодаль.
– Разрешите прикурить? – сказал подошедший.
С детства я знал, что «Разрешите прикурить» – лишь предлог, и хорошо, если потом просто ограбят, а не пырнут ножом. В армии наш преподаватель топографии капитан Рогожин рассказывал, что, когда во время его службы в Ташкенте к нему обращались в темном переулке с подобной просьбой, он совал подошедшему пистолет под нос и говорил: «На, прикури!».
У меня пистолета не было.
Я чиркнул зажигалкой, поднес огонь к носу мужчины и вдруг узнал его:
– Волик!
Он вздрогнул и растерялся:
– Вы меня знаете?
– Еще бы! Мы же вместе в РУ-8 учились!
– Да? А я вас не помню.
– Конечно, не помните. Я был никто, а вас знали все.
То, что я его помнил, на Волика подействовало благотворно. Он махнул рукой спутникам (они тут же во тьме растворились) и стал мне, по-прежнему «выкая», рассказывать свою печальную историю. Брата Волика зарезали, сестра стала проституткой и умерла от сифилиса, а сам он всю жизнь с короткими перерывами провел в лагерях и к лагерному бытию так привык, что чувствует себя там лучше, чем на свободе. Мы простояли не меньше часа. За это время Волик выкурил несколько сигарет, несколько раз прослезился, а несколько одиноких прохожих остались неограбленными и непобитыми. Расстались мы друзьями.
В 1948 году я окончил ремесленное училище и получил 4-й разряд столяра-краснодеревщика. Другие наши ученики получили пятый разряд, а некоторые и совсем высокий – шестой. Меня направили на Запорожский алюминиевый завод (ЗАЗ), огромный комбинат с секретными цехами и усиленной вооруженной охраной. Недавно я встретил одного бизнесмена, которому предложили этот алюминиевый завод купить по дешевке, но он отказался. Внутри ЗАЗа был деревообделочный завод (ДОЗ). Я считался мобилизованным на четыре года, то есть четыре года должен был отрабатывать хлеб, съеденный в РУ, там, куда пошлют.
На заводе я работал как столяр-белодеревщик, то есть делал из простой древесины (в основном сосны) столы, тумбочки, коробки для дверей и окон, а иной раз даже гробы.
Столярное дело меня мало вдохновляло. У нас была курилка, куда рабочие выходили курить и травить разные истории. Я туда заходил, слушал одного, другого, третьего. Разговоры в курилке мне казались такими интересными, что, выслушав одного говорившего, я оставался слушать другого. Думал, ну вот этого еще дослушаю и пойду работать. Так проходило много времени, и я норму не выполнял. А потом мы с моим другом Вовкой Евенко, таким же работником, как и я, нашли, что малые деньги, которые мы получали, можно зарабатывать более легким способом. Мы перешли в ночную смену и делали тумбочки. Их завод производил в очень больших количествах, как предполагалось – для рабочих общежитий. Но их почему-то никто не брал, и они штабелями складывались в углу огромного цеха. Руководил нашей работой начальник цеха по фамилии – не помню, а по кличке Ибёныть. Это слово, трансформированное из двух составляющих матерное выражение, он употреблял всегда, когда кого-то хвалил или ругал: «Ты, ибёныть, молодец» или «Куда ж ты, ибёныть, смотришь?» А готовую работу принимал у нас мастер отдела технического контроля Каптюх – это уже фамилия. На крышках принятых тумбочек он ставил крупную и жирную печать ОТК.
Мы с Вовкой Евенко на ночь уходили в сушилку для подготовляемых к обработке досок. Температура в сушилке была, как в сауне, – иногда доходила до 100 градусов, но мы терпели. Вовка рассказывал мне сказки разных народов или истории, вычитанные из сочинений фантастов, которые я сам обычно не читал. Иногда Вовка приносил свой альбом с рисунками, посвященными той же фантастике или, чаще, приключениям, мореплавателям и пиратам. Мне очень нравились его морские пейзажи, скалы, гроты и парусные корабли. Ни того, ни другого он никогда не видел и рисовал по воображению. Мне казалось, что рисовал замечательно. Я и сейчас уверен, что он обладал незаурядным талантом, который сумел с пользой для себя проявить. К утру мы возвращались в цех, брали из штабеля несколько тумбочек, но в умеренном количестве, понимая, что, если мы начнем устанавливать слишком внушительные рекорды, нам никто не поверит. Печать состругивали рубанком или стирали наждачной бумагой. С утренней сменой являлся Каптюх, осматривал наши изделия, ставил новую печать и выдавал справку, что сдано столько-то тумбочек. Справки эти он писал на клочках желтой бумаги от мешков, в которых возят цемент. Сданные тумбочки ставились в уже упомянутый штабель. К следующему утру мы печать опять стирали и снова сдавали те же самые тумбочки. Я думаю, что большого вреда государству мы не наносили, потому что все эти тумбочки не были никому нужны, никто их не считал, и труд по их изготовлению был более бессмыслен, чем наши подделки.
Так продолжалось несколько месяцев, пока кто-то не заметил, что бесперебойное производство тумбочек никак не влияет на их количество. Каптюх стал хитрить и ставить свои штампы не на крышках, а на фанере снаружи и внутри тумбочки. Это прибавило нам работы в том смысле, что рубанком уничтожать печати было уже невозможно. Теперь надо было проявлять бдительность и тумбочку перед приготовлением к сдаче с помощью наждачной бумаги очень подробно осматривать. В конце концов, мастер ставил штампы уже в каких-то потаенных местах, до которых иной раз было не добраться. Но мы придумали другой способ обмана – стали подделывать каптюховские расписки. И делали это так хорошо, что когда нас, в конце концов, разоблачили, Каптюх не смог отличить свой почерк от подделанного. Поскольку афера наша была сравнительно мелкая и безобидная, начальник цеха сказал что-то укоризненное вроде:
– Ну что же вы, ибёныть, такое делаете?
Тем дело и кончилось.
ЗАЗ по всему периметру был окружен высоким забором и защищался от воровства и проникновения на территорию без пропусков ВОХРом, то есть вооруженной охраной. Но в заборе было дырок и проломов больше, чем вохровцев. Через дырки мы ходили на работу (этот путь был короче, чем через проходную) и через них же выносили кто что хотел, в основном детали изделий, изготавливаемых на продажу. Время от времени я подрабатывал тем, что делал и продавал на рынке фанерные ящики для посылок. Нарезал на работе фанеру, выносил ее с завода, а дома сколачивал ящики. Так же в разобранном виде я вынес детали к обеденному буковому столу, который собрал дома. Он стоял у родителей до самой их смерти.
Пространство в несколько гектаров было на заводе занято контейнерами с каким-то оборудованием, вывезенным из Германии. Контейнеры много лет (и, как я предполагаю, до конца советской власти) стояли нераспакованными. Как-то мы с моим приятелем Толиком Лебедем (он работал в соседнем цехе электриком) приехали вместе на работу и пошли, как обычно, не через проходную, а сквозь дырку – как раз, где стояли контейнеры, сильнее (неизвестно зачем) охраняемые, чем остальная территория. Только пролезли, как появилась охранница с винтовкой: «Стой!» Остановились. Она приказывает: «Пошли в проходную». Толик сказал: «Ни за что!» Она: «Стрелять буду!» Толик картинно распахнул рубаху: «Стреляй!» В нас стрелять она не посмела, но решила выстрелом вызвать подмогу. Поставила винтовку прикладом на колено и выстрелила в воздух. Толик крикнул: «Бежим!» Мы бросились в разные стороны. Она выстрелила еще раз, но мы уже затерялись среди контейнеров.
Трудясь на заводе, я поступил в вечернюю школу рабочей молодежи (ВШРМ). Но интерес к учению у меня пропал, и больших успехов в шестом и седьмом классе я не выказал. Хотя учился в основном без троек. Среди учителей было несколько покалеченных войной. Преподавательница немецкого была еврейкой, пережившей оккупацию. Она свободно говорила по-немецки и выдавала себя за немку. На нее были доносы, ее вызывали в гестапо, допрашивали, требовали признания, что еврейка, она не признавалась, и немцы, не имея доказательств, в конце концов, от нее отстали. Но с тех пор у нее половина лица была парализована, что ее сильно безобразило и что вызывало веселые насмешки учеников. Учитель географии был глух, но глухоту скрывал и за правильностью ответа следил по движению употребляемой учеником указки. Мы над ним бессовестно издевались. Будучи хулиганистым подростком, я однажды взялся ему отвечать что-то по предмету, но при этом пересказывал вполголоса прочитанную где-то статью о дельфинах. Девушки, сидевшие на первых партах, хихикали и хватались за голову. Но поскольку я вообще знал географию неплохо и тыкал указкой в приблизительно правильные точки, учитель поставил мне «пять».
Однажды я попробовал воспользоваться предполагаемой некомпетентностью учителя и попал впросак. Мы сдавали экзамен по физике. Наш преподаватель заболел, и директор, преподававший литературу, пришел его заменить. Мне попался вопрос об устройстве электрического звонка. Я не помнил, как он устроен, но подумал, что литератор вряд ли разбирается в физике, и начал что-то плести. Директор послушал и сказал: нет, электрический звонок устроен так-то и так-то. И поставил мне тройку. Хотя я уже заслуживал большего. Я многое из физики забыл, но как устроен простой электрический звонок, знаю и сейчас. На пятерку.
В середине лета 1950 года мы с моим другом Толиком Божко (еще одним Толиком), проходя мимо какой-то школы, увидели во дворе возле турника группу наших сверстников, которыми руководил человек в коричневой кожаной тужурке и фуражке с «крабом». На турнике висели парашютные стропы с лямками, ребята по очереди влезали в лямки и разворачивались вправо и влево.
– А вы чего хлебальники раззявили? – обратился к нам человек в кожанке, слегка шепелявя. – Прыгать с парашютом хотите?
Мы сказали: «Хотим». Он, приладив планшет к колену, записал наши фамилии и назвался сам:
– Михаил Михайлович Аполлонин, инструктор парашютного спорта. Понятно?
– Понятно, – сказал я.
– Не «понятно», а «так точно». Влезай в лямки!
Я влез.
– Спускаться на парашюте, – сказал Аполлонин, – надо так, чтобы ветер дул в спину. Для этого надо в правую руку взять левую лямку, а в левую – правую. Какая рука сверху, в ту сторону ты и развернешься. Понятно?
– Понятно.
– Не «понятно», а «так точно».
Когда те же упражнения проделал и Толик, инструктор сказал:
– Все! Завтра будем прыгать! Приходите ночью в два часа тридцать минут к ресторану «Днепр»…
Как это прыгать завтра? Разве не нужна еще какая-то теория? Медкомиссия? Может, мы недостаточно здоровы. И почему ночью?.. Все это показалось мне странным. Тем не менее в полтретьего ночи к ресторану «Днепр» мы пришли. Пришли и ребята, с которыми мы познакомились днем. Выяснилось, что они, в отличие от нас, не по своему желанию попали в парашютисты, а были направлены военкоматом. Кроме них, пришли к ресторану еще какие-то юноши, некоторые в брезентовых шлемах с очками. Оказалось, это курсанты: учатся кто на летчика, кто на планериста.
Подъехала машина-полуторка со значком «ДОСААФ» на дверце. В кабине, кроме шофера, сидел майор со звездой Героя Советского Союза на груди. Аполлонин и еще несколько инструкторов сидели в кузове. Туда полезли и мы. Ночь была звездная, а дорога длинная. Один из инструкторов, бывший штурман бомбардировочной авиации, показывал нам звезды и объяснял, как по ним ориентироваться и определять время. Летняя ночь коротка, пока доехали до аэродрома, рассвело. Как нам потом объяснили, полеты начинались так рано, потому что на рассвете погода бывает особенно спокойной.
На аэродроме стояли в ряд несколько самолетов «По-2» и три планера «А-2». Аполлонин выстроил нас на дорожке и отсчитал пятнадцать человек – тех, кто будет прыгать. Я оказался тринадцатым, а Толик в число отобранных не попал. Аполлонин подвел нас к деревянному сооружению, называемому трамплином, с площадками на высоте в метр, полтора и два. Внизу была яма с опилками.
– Так, – сказал Аполлонин, – когда будете прыгать, ноги надо держать полусогнутыми, не слишком напряженными, опускаться на всю ступню и падать на правый бок. Сейчас посмотрим, как вы это будете делать. А ну пошли один за другим! Первый уровень можно пропустить… второй по желанию тоже… Давай сразу с третьего!
Все пошли один за другим, весело прыгая в опилки. После этого Аполлонин повел нас к самолету, на киле которого был нарисован парашютный значок, число 250 и чуть ниже надпись: «Летчик-инструктор 1-й категории». Каждый должен был занять место в кабине, по команде «Вылезай!» вылезти на крыло, по команде «Приготовиться!» приблизиться к краю крыла и по команде «Пошел!» прыгнуть. Когда мы все это выполнили, нас повели на летное поле, где были выложены в ряд 15 больших десантных парашютов «ПД-47» и ждал самолет с работающим мотором.
Первый полет был ознакомительный: взлет—круг—посадка. Я волновался, но смотреть вниз было не страшно. С балкона четырехэтажного дома смотреть страшнее. Мой отец, которому довелось однажды лететь на таком же самолете, говорил мне, что высоту в полете не ощущаешь, потому что нет отвесной линии. Он был прав. Пока я анализировал свои ощущения, самолет приземлился и подрулил к месту, где были разложены парашюты. Не успел я спрыгнуть на землю, как на меня тут же надели два парашюта (основной и запасной), помогли влезть на крыло и с крыла в переднюю кабину того самолета, где сзади сидел Аполлонин. Взлетели, поднялись повыше, чем в первый раз. Самолет летел, мотор ревел, я оглядывался на Аполлонина и улыбался, показывая, что мне не страшно. Аполлонин на это никак не отвечал, казалось, вообще не замечал меня. Но вот он сделал движение левой рукой, и наступила почти полная тишина. Мотор слегка тарахтел на холостых оборотах.
– Вылезай! – крикнул Аполлонин.
Глубоко провалившийся в кабину и сдавленный двумя парашютами, я стал выбираться. Наверное, я это делал очень медленно и неуклюже, потому что Аполлонин начал что-то выкрикивать. За шумом ветра я не сразу разобрал, что он выкрикивает знакомую фразу: «…твою мать!» Я вылез на крыло и, хватаясь руками за края сначала своей, а потом его кабины, передвинулся к кромке крыла. Я ждал, когда он мне скомандует «Приготовиться!» и «Пошел!», а слышал только «…твою мать!». Я подумал, может быть, что-то не в порядке, посмотрел на Аполлонина, глазами спрашивая, в чем дело, а он мне кричал все то же – про мать. Я ничего не понял, но прыгнул.
Не могу сказать, что мне было так уж страшно. И секунды до момента открытия купола не показались вечностью. Я посмотрел на купол: он парил надо мной большой, квадратный, надежный (вот где подошла бы немецкая реклама шоколада: «Квадратиш, практиш, гут»). Ощущение было одно из самых радостных в жизни – и от свободного полета, и от того, что я не побоялся, а ведь когда-то не мог заставить себя прыгнуть с двухметровой высоты в кучу песка. Но спуск проходил, к сожалению, быстрее, чем хотелось. Я, как меня научили, развернулся спиной к ветру, ноги слегка согнул и сложил вместе, тут же коснулся земли и повалился на правый бок, хотя мог и устоять. Пока отстегнул лямки и кое-как сложил парашют, подъехала машина.
Когда приземлился последний парашютист, нас отвезли на летное поле и приказали построиться. Откуда-то выскочил Аполлонин.
– Сейчас все будут мыть самолеты, а ты, ты, ты и ты, – я был последним, в кого он ткнул пальцем, – марш домой пешком!
– В чем дело?
– В том дело, что трусы вы все!
По его словам, те трое и я тоже будто бы вцепились в кабину и не решались прыгать, и ему пришлось нас скидывать, завалив самолет на крыло. Я не знал, было ли это так с теми тремя, но про себя точно знал, что прыгнул сам. Но он был уверен в обратном. Праздничное настроение сменилось отчаянием. Меня потом в жизни много раз оскорбляли облыжными обвинениями, но ни одно не казалось мне таким обидным.
– Нет, – сказал я Аполлонину. – Я не держался за кабину, я прыгнул сам. Я задержался на крыле, потому что вас не понял.
– Ладно, – махал он рукой, – много видел я таких непонятливых.
– Ну, разрешите мне еще раз прыгнуть и вы увидите.
– Не разрешу. У меня прыгают смелые люди, а не такие. Иди домой к маме.
– Михаил Михайлович, я от вас не отстану, пока вы мне не дадите возможность доказать, что могу прыгать не хуже других…
Аполлонин был неумолим.
После этого я его еще долго ловил в аэроклубе, по дороге на аэродром и при возвращении обратно. Он бегал от меня, как алиментщик от покинутой жены. В конце концов я довел его до того, что он решил откупиться. Будучи пойман мной на пороге аэроклуба, он сказал, что у него есть для меня сюрприз. Вынул из планшета и протянул мне красочное свидетельство с нарисованными на нем флагом, самолетом и парашютом, где было написано, что я совершил три парашютных прыжка.
– Ну вот, теперь ты доволен?
– Михаил Михайлович, – сказал я, суя ему эту бумагу обратно, – мне не нужна ваша липовая справка. Мне нужно прыгать. Хотя бы раз, и вы увидите.
– Ну, ты и настырный! – сказал он как будто и с досадой, и с каким-то уже уважением. – Ладно, приходи завтра к ресторану «Днепр»…
В то лето я совершил еще два прыжка, а следующий сезон весь провел на аэродроме: летал на планере и прыгал с парашютом.
Тогда же я и влюбился. После первого прыжка мне и Толику Божко дали на работе отгул, и мы поехали в ту самую запорожскую дубовую рощу. День был жаркий. Легли в тень под деревом, закурили. Лежа на животе, Толик предался вслух своей постоянной мечте:
– А что, если мы с тобой проваливаемся под землю, а там голая баба?
– Хлопцы, – раздался голос сверху, – закурить не найдется?
Мы подняли головы. Над нами стояла девушка. Не голая. Но симпатичная. Мы засуетились, дали ей сигарету.
– И для подруги, – сказала она.
Тут мы увидели и подругу, светловолосую, которая так же, как мы, лежала под соседним дубом. Взявшая сигареты вернулась к той под дубом и легла рядом. Мы с Толиком взволновались и тут же девушек распределили между собой.
– Моя черненькая, твоя беленькая, – предложил Толик, и я с ним согласился, тем более что беленькая и правда мне приглянулась. Мы встали, приблизились к девушкам, легли рядом: Толик со стороны темноволосой, я с другой стороны. Были произнесены какие-то слова «для затравки», не столь интересные, чтобы их помнить. Потом я протянул руку, затем другую. И вдруг блондинка потянулась ко мне, обхватила мою шею и стала целовать страстно, взасос! Я даже не знал, что так можно. Я думал, что целоваться – это значит скромно чмокать друг друга сжатыми губами. А, оказывается, это выглядит совсем иначе. Я сразу сошел с ума. Да так, что не пришел ночевать домой и утром на работу. И вообще сбежал из дома и с работы и проводил с ней дни и ночи в объятиях и поцелуях.
Ее звали Шура. Шура Щепковская. Во всяком случае, так она мне представилась. А правду она мне сказала или нет, я потом не был уверен. Шура позволяла моим рукам тискать все, что до пояса, и любовь наша оставалась страстной, но, увы, платонической. Хотя я и пытался сделать ее не таковой, но сказанное неуверенным шепотом «обижаться буду» я воспринимал всерьез и отступал. Она была тоже сбежавшей из дома. Мы нашли какой-то шалаш, и в нем прожили примерно неделю. Дубовая роща считалась местом, в котором нормальному человеку ночью лучше не появляться. Там по ночам слышались крики о помощи, трели милицейских свистков, а иногда и выстрелы. Мы там оставались, потому что нам некуда было деваться и некого особенно бояться.
Дни и ночи мы проводили в изнурительной борьбе. Когда победа была близка, она опять шептала, что может обидеться. Я был юн и наивен и не понимал, что в соответствии с Шуриными понятиями о правилах отношений между мужчиной и женщиной женщина должна оказать какое-то сопротивление, а задача мужчины это сопротивление преодолеть. Я был воспитан в лжепуританском духе и свои побуждения воспринимал как грязные, ужасные и для женщины наверняка оскорбительные, я даже не мог себе представить, что на самом деле Шура может желать того же, что и я, потому ее «обижаться буду» меня немедленно останавливало, и так я ее, к сожалению, и не обидел.
В конце концов я изнемог в борьбе и взял себе односуточный отпуск. Я ушел от нее поздно, и примерно в два часа ночи меня застала гроза. Мощенная булыжником дорога шла вверх по местности, где слева был трамвайный парк, а справа большой пустырь. Такой страшной грозы я не видел ни раньше, ни позже и, надеюсь, уже никогда не увижу. От молний загорелось несколько трамваев. Потом гроза переместилась в мою сторону. Ослепительные молнии с оглушающим треском втыкались в булыжник прямо передо мной, и я, поливаемый сильнейшим ливнем, понял, что мне отсюда живым не уйти. Ведь я единственный на пустынной дороге вертикально стоящий предмет, который, как мне казалось, должен притягивать эти разряды. Сначала я при очередном вонзании молнии в булыжник закрывал глаза, затыкал уши, приседал и взвизгивал от ужаса, а потом смирился со своей участью и шел дальше, ожидая, что следующий разряд будет последним впечатлением моей жизни. Однако все обошлось. Гроза кончилась, и к рассвету я добрался до дома, насквозь промокший, но живой. Дома, естественно, многодневный переполох. Родители уже посетили все отделения милиции, больницы и морги. Обрадовавшись, что я нашелся живой, озаботились следующей проблемой. В те времена опоздание на работу больше чем на 20 минут считалось дезертирством и наказывалось полугодом тюрьмы, а прогул в несколько дней грозил четырьмя годами. Отец как-то отстоял меня, но на следующий день мне пришлось идти на работу. В первый же выходной я отправился искать Шуру, но оказалось, что в роще была милицейская облава и ее «замели» вместе с другими. Я пошел искать ее в милицию, там надо мной стали смеяться, спрашивали: не подхватил ли «трипака», но на мой главный вопрос не ответили. Так я ее и не нашел, но впоследствии узнал, что до встречи со мной она была любовницей одного из самых страшных запорожских бандитов Кисина по прозвищу Киса. Он сидел в лагере, а она была в розыске по его делу. Шурина подруга мне сказала, что если бы Киса узнал о моем романе с Шурой, он достал бы меня из лагеря.