– Ты объясняешь очень убедительно, – сказал Мастер, по-прежнему чуть усмехаясь. – Но ответь: ты любил ее? Очень?
Мальчик стесняется говорить о любви, уклоняясь то в замкнутость, то в цинизм: цена любви ему еще неизвестна. Но мужчина говорит о ней, когда нужно, хотя молчит, когда в признаниях нет нужды. И Ульдемир ответил:
– Да.
– Но ведь ты любил и раньше, верно? Только не отвечай чем-нибудь вроде того, что ты и вчера обедал или что каждая новая любовь сильнее, потому что те уже в прошлом, эта же – настоящая. Скажи кратко.
– Любил. И если бы не она, то не знал бы истинной цены любви. Но говорить об этом я не хочу больше. Это мое дело. Ты спас меня. Но лучше бы – ее. Вот и все. – Ульдемир не знал, что сейчас лучше: остаться одному со своей болью или попытаться растворить ее в общении с друзьями. – Но остальных-то я могу видеть?
– Несомненно. Однако прости меня – именно сейчас у меня возникла потребность говорить о любви, и именно с тобой. Поверь мне: это не бессмысленная прихоть.
– Не вижу смысла.
– А в чем ты вообще видишь смысл? Ты, младенец в огромном мире… Не тебе знать, в чем какой смысл сокрыт. Скажи мне: что гнетет тебя? Потеря женщины? Или – потеря любви?
– Одно и то же.
– О, дитя!.. Любовь – это часть тебя. Женщина – сама по себе, она – иное существо. Ты сам признался, что любил и раньше. Следовательно, объекты любви могут меняться. А чувство в тебе остается. Слушай. Та женщина исчезла. Сожалею. Но ее больше нет. И тут я бессилен. А вот дать тебе иную любовь – это задача не кажется мне неразрешимой.
– Пустое, Мастер. Не знаю, какие парадоксы ты еще сочинишь, но меня ими не убедить. Я не хочу другой любви. Пусть Астролиды нет – я буду любить ее всю жизнь все равно. В памяти она жива. Нам не привыкать к тому, что самое дорогое находится далеко от нас и в пространстве, и во времени. И пусть у нас с ней было очень немногое – в нем содержалось столько всего, что хватит на остаток жизни. Спасибо за сочувствие. Но мы привыкли справляться с горем сами.
– А это вовсе не сочувствие, Ульдемир. Я корыстен. И совсем не предлагаю свою помощь задаром. Альтруизм – не мой грех.
– А если я не нуждаюсь в помощи?
– Еще как нуждаешься! Потому что, видишь ли, мне нужен ты. И не для того, чтобы проводить с тобою время: у меня вечно не хватает времени, хотя я и не скован им так, как ты и все вы. Ты нужен мне для серьезных дел. Но без моей помощи тебе их не выполнить. А моя помощь и будет заключаться в том, чтобы дать тебе всю ту силу, какая вообще может в тебе возникнуть. А значит – дать тебе и любовь, потому что человек, вооруженный любовью, сильнее вдвое, а может быть, и втрое.
– Не знаю, что у тебя за дела, Мастер. Но у нас достаточно своих. Я уже говорил: только доставьте нас на Землю…
– Готов. Любого, кто захочет. Но только после того, как все вы сделаете то, о чем я попрошу.
– Тебе не кажется, что пользоваться нашей зависимостью недостойно?
– Нет. Зависимость – слишком мягкое слово, да и неточное. Вас уже не было, понимаешь? Вы исчезли. Но я вернул вас – потому что вы мне нужны.
– Я вижу, ты гуманист, Мастер…
– А ты гуманен – к рыжим муравьям? Но остерегайся судить, не зная всех обстоятельств. Тебе рано в судьи, человек с Земли; хорошо, если вы доросли до того, чтобы быть свидетелями. Ты ведь больше не полагаешь, что ты и твои спутники остались живыми после взрыва? (Ульдемир невольно провел рукой по бедрам, проверяя.) Нет, Ульдемир, с позиции вашего уровня знаний вас просто больше не было. Но уже в твое время занимались реанимацией; примитив, конечно, но все же – движение в нужном направлении. А вас мне пришлось рекомбинировать по оттиску пространственной памяти: след ведь остается и в пространстве, а не только на мокром песке. Можешь считать, что я создал вас заново – и вправе делать с вами все, что хочу. Но я предпочитаю не приказывать, а просить. И предлагаю тебе условия договора. Ты сделаешь то, что поручу, честно отдавая все силы. И пока ты будешь занят этим, останешься подчиненным мне. И станешь пользоваться тем, что я тебе дам. И если я захочу, чтобы ты полюбил, – полюбишь…
– Нет.
– Какая самоуверенность! Ну а потом в благодарность за сделанное я отправлю тебя на Землю. Тебя и любого, кто захочет.
– Захотят все.
– Значит, и отправлю всех.
– Жестоко, Мастер, и несправедливо. Но ты не хочешь нашей благодарности, хочешь, чтобы мы отработали свое спасение, – будь по-твоему. Договор так договор. Не прикажешь ли расписаться кровью?
– Достаточно слова.
– Но с оговоркой. Может быть, тебе это не совсем понятно, но у нас, у каждого, есть представление о такой вещи, как мораль. И если твое поручение связано с нарушением морали…
«Черт меня возьми, – подумал вдруг Ульдемир. – Да это просто идиотизм какой-то. Погиб корабль. Астролида погибла, а я тут изъясняюсь с этим сумасшедшим, да еще какими-то дурацкими словами».
– Мора-а-аль, – протяжно произнес Мастер, непонятно – с иронией или просто уважение прозвучало в его голосе. – Ну а какова же твоя мораль? К примеру, что она велит делать с падающим? Поддержать? Или подтолкнуть?
Это Ульдемир знал давно: не всякого падающего следует вытаскивать. Иного и на самом деле стоит подтолкнуть, потом присыпать землей, а для верности еще и вогнать осиновый кол.
– Смотря кто падает.
– И решать будешь ты. Нет-нет, я понимаю: ты будешь исходить не только из своих симпатий. Ты станешь оправдываться – ну, хотя бы интересами общества. А ты уверен, что всегда правильно их понимаешь? Есть у тебя абсолютные критерии того, что – добро и что – зло?
– Абсолютных не бывает.
– Ошибаешься. Они есть. Но если бы даже было по-твоему – на каждом новом уровне знания люди поднимают свои относительные критерии все выше. А значит, и сама мораль становится выше и совершеннее. Но поскольку она при этом неизбежно изменяется, то на каком-то этапе новые критерии могут оказаться противоположными твоей морали, и ты решишь, что они поэтому вредны и носителя их надо толкнуть, чтобы он упал…
– К чему этот разговор, Мастер?
– А мне интересно, что ты за человек, что за люди все вы. Погоди, не начинай излагать мне основы твоего мировоззрения: они тут известны. Но ведь прочитанное или услышанное каждый понимает по-своему, и мораль каждой эпохи есть лишь средняя величина множества личных моралей. И вот меня интересует: кто ты таков, что можешь и чего не можешь, насколько можно тебе верить и насколько – нельзя?
– Мне трудно ответить.
– И не надо, Ульдемир. Судят по поступкам. Вот я и дам тебе возможность совершать поступки, а потом ты придешь, и мы рассудим.
– Да почему именно я? Прилетайте на Землю. Там…
– Захотим ли мы посетить Землю – вопрос иной, и сейчас мы об этом говорить не станем. Пока речь – о тебе. О твоих поступках. Ты скорбишь о женщине – это поступок. Ты отказываешься от другой любви: продолжение первого поступка. Возникает определенное впечатление о тебе, как о человеке, способном хранить верность – или, во всяком случае, стремиться к этому. Даже вопреки здравому смыслу. Потому что если бы ты задумался, то понял бы: от любви отказаться невозможно, любовь – не акт воли. Пока ее нет, отказываться не от чего. Когда есть, отказываться поздно. Отказаться можно от проявлений любви – это другое дело, и, по сути, мы говорим именно об этом. Но подойдем к нашей теме иначе. А если я скажу тебе, Ульдемир: сделай то, что я попрошу, – и в награду я верну тебе ту женщину, о которой ты тоскуешь! И если то, о чем я попрошу, не будет совпадать с твоей моралью, полностью или частично – как велико должно быть это расхождение, чтобы ты отказался? Способен ли ты вообще отказаться? Или – способен ли согласиться?
Ульдемир уперся в Мастера взглядом.
– Она жива?
– Жива, не жива – понятия относительные, как ты можешь судить на собственном опыте…
Но Ульдемир успел уже, пусть на мгновение, отчаянно, исступленно поверить: жива! Или – может оказаться живой…
– Хватит отвлеченных рассуждений! Говори, чего ты ждешь от меня. И я отвечу.
– Скажу, когда придет время. – Казалось, Мастеру доставляла немалое удовольствие эта беседа, в которой он, как большой черный кот, то выпускал когти, то втягивал их и касался мыши гладкой лапой. – А теперь рассмотрим еще одну возможность. Астролида возникнет. И окажется, что ты-то ее любишь, а она тебя – нет. И все, что случилось ночью в твоей каюте («Черт, откуда он все знает?» – мелькнуло), было лишь миражом – просто почудилось ей и исчезло. И она пройдет мимо, лишь по-дружески кивнув тебе. Стоит ли в таком случае возвращать ее?
– Да, – почти беззвучно проговорил Ульдемир.
– Но тебе будет куда больнее. Ведь сейчас она целиком твоя. А тогда – если она окажется не одна…
– Все равно, Мастер: если есть хоть малейший шанс…
– Как же так? Объясни.
Ульдемиру вдруг показалось, что очень многое зависит от того, что он сейчас ответит.
– Потому, Мастер… Как объяснить тебе? Если в любви любишь самого себя – тогда, конечно, не надо. Но если любишь другого, значит любишь самое его существование, как бы он сам ни относился к тебе. Пусть она будет, Мастер!
– Романтик! – усмехнулся Мастер беззлобно и даже как бы сочувственно. – Ну что же, для первого знакомства мы поговорили достаточно.
– Нет, погоди, нельзя же так! Ты обещаешь?
– Обещать – не в моих правилах, Ульдемир. Ничего сверх того, что необходимо, а необходимое входит в договор. – Голос его был холоден и деловит. – Поговорим теперь о деле, от которого зависит, весьма возможно, и все остальное.
– Я готов, – сказал Ульдемир, напрягая мускулы, как если бы действовать предстояло немедленно: бежать куда-то, настигать, бить кулаками… – Что надо сделать?
– Этого-то я и не знаю.
– Опять шутки?
– Будь почтительнее, Ульдемир. Я говорю правду. Я знаю, чего надо добиться, но не знаю как. Это ты увидишь на месте, а вернее – решишь на месте. Ты станешь поступать так, как подскажут тебе обстановка и эта твоя мораль – потому что больше тебе не с кем будет посоветоваться.
– А мой экипаж? Разве эти люди не пойдут со мной?
– Они, возможно, там будут.
– Значит, найдется с кем посоветоваться.
– Они будут, но ты можешь и не опознать их там.
Ульдемир недоверчиво усмехнулся.
– А когда ты глянешь в зеркало на самого себя, ты не узнаешь и себя тоже. Ты будешь совсем другим человеком, как и они. Другое имя, внешность, знания, функции. Другое общество, другая планета. И только в глубине сознания ты будешь помнить, что, кроме всего прочего, ты еще и капитан Ульдемир. И капитан будет выходить на сцену лишь в критические секунды. А в остальном каждый из вас станет частью той жизни, с ощущением, что та жизнь для вас – единственная и настоящая. Иначе нельзя.
– И все же я не понимаю одного.
– Постараюсь ответить.
– Зачем тебе я? Если бы ты посылал меня туда, где я – или мы – были бы единственными людьми, тогда понятно. Но если там, куда я должен попасть, существует общество, человечество…
– Все это там есть.
– Так почему же ты не поручишь это одному из них? На твои условия согласились бы многие. Разве там нет никого, потерявшего любимую? Или претерпевшего еще что-то такое, после чего трудно жить?
– Застигнутых бедой людей можно найти везде. Остановка не за этим. Но попытаюсь объяснить тебе, почему я действую так, а не иначе. Чтобы заставить человека оттуда сделать то, что мне нужно, мне пришлось бы принудить его видеть мир, в котором он живет, совсем иначе. Так, как видим его мы отсюда.
– Ну и что же?
– Ему было бы очень тяжко, Ульдемир. И он перестал бы быть тем, кто мне нужен. Вот хотя бы ты: жаждешь вернуться на Землю, хотя по нашим меркам она весьма далека от идеала даже и сегодня, мало того… Но это в другой раз. Ты хочешь вернуться на Землю, потому что она – твоя, какой бы она ни выглядела для стороннего взгляда. И ты согласен выполнить мое поручение именно ради того, чтобы я потом отправил тебя на Землю. Тут все в порядке. Ну а тот человек? Что я предложу ему? Ведь мне именно и нужно, чтобы его мир не остался таким, к которому этот человек привык, но чтобы этот его мир изменился! Изменился – потому что от этого зависит очень многое за пределами их мирка… Мне нечем будет наградить этого человека, Ульдемир, то, что я смогу дать ему, – ничтожно по сравнению с тем, что он сам у себя отнимет…
– И потому ты предоставляешь совершить это мне.
– Не пугайся: ты не совершишь ничего, что шло бы во вред тем людям – подавляющему их большинству, во всяком случае. Меня останавливает не то, как отразились бы на этом человеке результаты его дел – они будут благотворны, – но то, что станет происходить в нем, пока он будет делать нужное мне дело, выступит один против всего мира – его родного мира… А тебя тут выручит именно то, что ты – Ульдемир с далекой Земли. – Мастер помолчал. – И еще одно. Сделать то, что мне нужно, способен не всякий. Ты – годишься. Именно сейчас. Не знаю, может быть, некоторое время назад ты совершенно не подошел бы… Да, вот важное обстоятельство. Тебе может показаться, что ты там будешь кем-то вроде актера, будешь играть роль. Но если там придется гибнуть – это будет всерьез, Ульдемир. И не надо полагаться на то, что кто-то из нас сможет в нужный миг оказаться поблизости и повторить то, что мы уже однажды сделали. Это будет жизнь, Ульдемир, вместе с ее оборотной стороной… ну вот, что еще тебе неясно?
– Ты посылаешь нас надолго?
– Не знаю. Когда ты вернешься, будет зависеть от тебя самого. Но если все затянется, ты, скорее всего, не вернешься совсем. Во всяком случае, если пользоваться твоим исчислением, счет времени пойдет не на годы, Ульдемир. На недели и, возможно, даже на дни.
Они помолчали минуту-другую.
– Ты веришь в судьбу, Мастер?
– Смотря как понимать это слово. Я верю, что Фермер правильно ведет свои дела. И стараюсь поступать так же.
– Кто он, Фермер?
– Человек, – улыбнулся Мастер, – которому я передам от тебя привет.
– Когда мне выходить? И куда? Будет корабль?
– Ты поймешь, когда и как. Будь внутренне готов. Ну вот мы и составили первое представление друг о друге; очень рад буду увидеться с тобой еще. – Это прозвучало искренне. – Живи, Ульдемир, не уставай жить. – Он повернулся и стремительно зашагал по веранде, обогнул угол дома – и шаги его сразу стихли.
Ульдемир еще немного постоял на том же месте. Да, интересно складываются события, ничего не скажешь… Он медленно, как ходят люди, погруженные в раздумья, приблизился к пологому крыльцу и стал спускаться вниз – туда, где расстилался луг с зеленой муравой.
Помедлил на нижней ступеньке крыльца, прежде чем коснуться ногой травы. Зажмурившись, глубоко вздохнул, втягивая запах…
…втягивая запах, тончайший, сложный запах, в котором смешивались: тихий, настойчивый, чем-то схожий с плесенью – бактерицидного пластика, из которого было все: пол, потолок, стены, мебель; и резковатый, тревожный – так пахли холодные бело-голубые нити освещения, не создававшие уюта, а, напротив, вызывавшие ощущение открытости и бесприютности; и душистый, сильный, но не затмевавший остальных аромат цветов, огромных, ярких, какими не бывают цветы в природе – зато эти никогда не надо было менять, а сила запаха автоматически или же вручную регулировалась; и наконец, эманация уже стоявшего на столе завтрака, в свою очередь составная, ежедневно менявшаяся в зависимости от тонуса человека, которому завтрак предназначался. Забавно было каждое утро угадывать, что же окажется на столе на этот раз; сначала он ошибался два раза из трех, теперь в лучшем случае раз из десяти: годы не проходят зря. В старости он наверняка будет угадывать сто раз из ста; а когда однажды ошибется, это будет означать, что организм его вышел на последнюю прямую, ведущую к концу, и необратимые изменения начались. Опекун заметит это раньше, чем сам человек, и естественно: Опекун все замечает раньше и своевременно принимает решения, человек давно перестал жить на ощупь, а также отвлекаться для решения разных мелких проблем, вроде меню сегодняшнего завтрака, цикла утренних упражнений, одежды и прочего. И все же что-то было в этом ежедневном угадывании, какой-то темный азарт, род развлечения. Жаль, что Опекун ни разу не поддался, не включился в игру, не уступил искушению выкинуть на стол что-нибудь такое, что и представить нельзя было бы: скажем, в разгаре лета – что-нибудь из зимнего репертуара, с повышенным содержанием жиров, предположим, или иной, зимней гаммой витаминов. Что ж, тем лучше для него, Опекуна; иначе автоматический постоянный контроль тут же сработал бы, и крамольные блоки немедленно подверглись замене. Однако сколько ни вспоминай, такого не происходило, не слыхано было о таком, и единственное, что грозило Опекуну, – это когда подопечный, чье сознание не могло подвергаться столь точному программированию и скрупулезному контролю, как схемы Опекуна, выходил из режима и чем-нибудь тяжелым, или острым, или тем и другим вместе принимался крушить датчики и провода и таким способом ненадолго лишал Опекуна возможности выполнять свою задачу. Самому Опекуну это не вредило, его схемы находились, понятно, в Центре, а не здесь, до них было не добраться: они были смонтированы, вместе с Инженером, Политиком и Полководцем, в каких-то, по слухам, подземных цитаделях, в глубине многокилометровых шахт, рядом с которыми располагались, опять-таки по слухам, убежища для Неизвестных; о том, где все это располагалось, можно было лишь делать догадки, и то про себя: следовало постоянно помнить о Враге, что был всегда начеку. Да, итак, разрегулировавшийся опекаемый, обычно человек невысокого уровня, ученый седьмого-восьмого разряда, художник или инженер столь же скромного пошиба, мог нанести такой легко устранимый вред сетям Опекуна; тогда ремонту подвергался уже сам ученый, художник или инженер (с политиками такого не случалось, помнится, еще никогда), его увозили ненадолго, возвращался он умиротворенным, и больше уже с ним ничего такого не происходило. Подобные инциденты, впрочем, не считались чем-то постыдным и никак не влияли на положение человека в обществе и на отношение общества к нему; знали ведь, что винить в происшедшем можно было разве что природу, создавшую человека несовершенным, не как город с продольно-поперечной, логичной планировкой, какие строились по заранее точно разработанным проектам, а как город из тех, что возникали стихийно, без проектов, без единой мысли о перспективе, разрастаясь протяженно во времени и напоминая клубок из обрывков нитей, где иная улица могла дважды пересечь самое себя и выводила в конце концов к собственному началу. Таким был человек, и порой в сложную планировку его сознания приходилось вносить рациональные упрощения, разрушая паутину переулков и прокладывая вместо них широкую магистраль от Возможности к Желанию, а никак не наоборот. Все это было правильно, рационально, да иначе и быть не могло – так всю жизнь полагал Форама Ро, да и сейчас он тоже так считал.
Впрочем, Форама Ро о таких вещах думал крайне редко: к его работе они отношения не имели, а ко внерабочей жизни – тем менее. Не хочет Опекун ввязываться в игру – его дело… Глубоко вдохнув и выдохнув, Форама вовремя вскочил с постели: еще минута-другая, и лежать стало бы неудобно, неуютно, постель заерзала бы под ним: никогда не следует перележивать, этак и бока пролежишь, ха, не больной же ты, – а если задержишься и еще на минутку, включатся медицинские датчики, вмиг прочешут тебя, и, скорее всего, ты окажешься симулянтом, потому что – кто же болеет в наше время, это надо неизвестно какую жизнь вести, чтобы в твоем организме, при котором неусыпно бдит Опекун, что-то вдруг разладилось до такой даже степени.
Через несколько минут Форама уже стоял на упругом коврике в углу, лицом к экрану. На экране вспыхнуло «17», иными словами, зарядка по семнадцатой программе полагалась сегодня Фораме, не по шестнадцатой и никак не по восемнадцатой. Затем на экране возник крепенький индивид и стал командовать, одновременно приседая, поворачиваясь, подпрыгивая, взмахивая руками. Зазвучали команды, музыка – и неслышным было тихое шипение добавочного кислорода: дозировка его в воздухе в это время изменялась. Потом индивид аннигилировал, экран показал стадион и дорожку, двенадцать парней в мгновенном томлении предстарта; автомат рявкнул – понеслись; одновременно коврик под ногами Форамы дрогнул и побежал назад, бесконечно возникая перед ним из-под пола и скрываясь позади, и он помчался по нему что было сил – вперед, вперед! – а коврик бежал так, что Форама все время оставался на месте, не приближаясь к экрану ни на сантиметр. Пролетел десяток секунд: сотка – явление скоротечное. Те, на экране, достигли финиша чуть раньше, чем Форама, но и он выложился, и возникшие на экране цифры – показанное им время – его вполне устроили: ничуть не хуже, чем вчера. Пошли упражнения на расслабление, крепенький парень снова возник, профессионально поигрывая бицепсами. Щелк – экран погас, конец зарядке. Пританцовывая, Форама вбежал в душевую – вода со свистом хлестнула, едва он показался на пороге. Он вертелся под душем, пока вода не выключилась. Ай-о! Хорошо. Он распахнул шкафчик. Что там на сегодня? Легкое: тонкие серые брюки, белая рубашка, галстук в красных тонах, носки под цвет, бесшумные пластиковые сандалии, почти невесомая куртка со всеми полагающимися знаками и эмблемами. Это нам идет, мар Форама. В этом мы смотримся. Серое и красное, да еще с белым – наша гамма.
– Спасибо, Опекун! – крикнул он весело и в меру громко. Никто не ответил, конечно, но это вовсе не значило, что его не услышали. Все слышится, все учитывается. И прекрасно: ты уверен, что ни одно твое движение, физическое и душевное, не пропадет зря. Только так и можно.
Завтрак он и в самом деле угадал, и это еще улучшило и без того светлое настроение. День начался с высокой ноты – вот и хорошо, вот и ладно, славно, пусть и до самого вечера так. Вечером – может быть, все дело как раз в том, что вечером они встретятся с Мин Аликой. «Любовь, – замурлыкал он под нос, а тело на миг напряглось в сладких предвкушениях. – Любовь, любовь – любовь…» Недаром сегодня среда, шестой день недели.
Вот именно среда. И вечер занят, следовательно – игры он не увидит. Той игры, что назначена на вечер. Значит, надо посмотреть ее сейчас. За завтраком. Хотя бы последнюю четверть. Форама дал команду на экране, на возникший вопрос – набрал шифр. С большим трудом выбил он для себя право опережающего просмотра игр. Если бы он не работал в этом институте, да еще на магистральном направлении, локоть бы ему дали, а не разрешение. Вот сейчас он и посмотрит еще не сыгранную (официально) игру. Чуда в этом, понятно, никакого: уровень эмоций всех людей, интересующихся игрой, известен, подсчитан и учтен заранее, в зависимости от него запланирован и результат игры: такой, чтобы большая часть эмотов осталась довольной, чтобы настроение их еще поднялось; а те эмоты, что стоят за проигравших, пусть понесут ущерб в зависимости от их количества: если их много – разрыв в счете будет небольшим и игра почти равной; если мало – произойдет разгром. Однако количество эмотов на каждой стороне тоже не создается само собой: в случае нужды о команде сразу выбрасывают такую информацию, какая сразу же или привлекает новых сторонников, или, наоборот, отталкивает кого-то из старых. Содержание же этой информации, в свою очередь, зависит от пристрастий кого-то из Неизвестных да и от сегодняшнего настроения общества вообще, а настроение… Одним словом, сложная это работа, в результате которой команды выходят на круг и играют – раз, другой, пятый, пока не получается такой дубль, в котором нужный счет выглядит наиболее правдоподобно. Только тогда объявляется день, в какой игра будет сыграна, и эмоты начинают нетерпеливо поглядывать на свои экраны. А кто обладает разрешением – дай свой шифр и смотри игру хоть за неделю. Смотри, но – помалкивай. Потому что строго запрещены две вещи: играть в тото и делиться известным тебе результатом с кем-нибудь другим; официально принято считать, что игра происходит именно тогда, когда ее показывают населению. И если тебя поймают – шифр прощай навеки, и стыда не оберешься, и надолго (если не навсегда) останешься с репутацией человека ненадежного.
А Форама – человек надежный. Мар Форама Ро, ученый шестой величины только, но зато работающий в институте нулевой степени молчания, да еще и в лаборатории нулевой степени, где ненадежным не место.
Он жевал и смотрел на экран. Нет, если уж везет, то во всем. После двух четвертей было уже шесть – два, вели Тигроеды, Красноухие проигрывали, туда им и дорога, пусть и всю жизнь продувают, пусть у них копья узлом завязываются, пусть их киперу с начала и до конца каждой четверти кольцо кажется жабой, чтобы он от кольца шарахался в страхе, только каждую десятую часть перехватывает, не то ему от своих будет и вовсе не спастись, заколотят, и придется Красноухим на каждую игру выходить с новым кипером, только к ним ведь и не пойдет никто, ни за какие коврижки, дураков нет. Седьмое кольцо! Ай-о! Нет, ну это просто блеск!
А теперь – все. Время.
– Спасибо, Опекун!
Даже неудобно, до чего ликующе получилось. Но игрушка-то какая была! Прямо хоть смотри вечером еще раз, вместе с Мин Аликой. А что, почему бы и нет? Эшамма наххай, как говорят проклятые враги на их гнусной планете, клин им в членоразделие!
Пора. Форама распахнул узкую дверцу в стене. Кабина была уже под током, на белом матовом диске красный сектор все уменьшался. Сюда опаздывать не рекомендуется. Путь кабины рассчитан не по минутам – по секундам: и вниз с яруса, и по боковому руслу; и к магистрали она подойдет в тот самый миг, когда с нею поравняется свободное место в бесконечной череде плывущих мимо кабинок, и она точно займет гнездо, и опять-таки в нужную секунду окажется у перегрузки на поперечную магистраль, сработает автоматика, кабинку мягко перетолкнет с ленты на ленту, и поплывет она дальше – и Форама вылезет из нее в нужную секунду прямо в своей рабочей комнате. А не успеешь сесть дома, минута истечет – и ток вырубится, добирайся тогда как знаешь, опоздание не меньше чем на час. Это в нулевую-то лабораторию! С ума сойти!
Впрочем, с Форамой такого не случалось. И не случится.
Сектор превратился в узкую иглу. Резко грянул напоминающий звонок. Это для разгильдяев. А Форама уже – вот он, готов. «Пожалуйста, – пригласил он себя. – Пожалуйста, садитесь, капитан Ульдемир!»
Кто?
Нет, черт его знает, откуда возникло в голове такое сочетание звуков. Ульдемир? Капитан?
Мар Форама Ро, вот кто он, ученый шестой величины, две совы на воротнике – еще не змеи, конечно, но уж и никакие не дятлы. В его возрасте две совы – неплохо, очень даже. Учитывая, что все – сам, своей головой, никто не тащил и не подталкивал, в автоматику Отбора и Продвижения никто не вмешивался и коэффициентов снисходительности не вводил. Да: мар Форама. Не просто Форама – это только для друзей, – а именно мар Форама. И никак иначе.
Он устроился поудобнее. Дверца защелкнулась. Езды тридцать семь минут. За это время настроимся на работу. Игра – в сторону, словно ее и не было, и Мин Алики – словно и не будет; тем более что и она сейчас думает не о тебе, Форама, она – художница девятой величины, три кисточки на воротнике или на груди, если наряд без воротничка (женщины всегда что-нибудь придумают!), три кисточки. До лавровых листочков ей еще пахать и пахать, не говоря уже о ветках, а до хотя бы одного венка на воротнике ей и за всю жизнь не добраться. Но она честно пашет и до самого вечера думать о тебе, мар Форама, а для нее просто Форама, Фо, Фа или Рама (смотря по настроению), не станет. И только так оно должно, и только так может быть. Во всем нужен порядок.
Кабинка дрогнула. Поехали, мар.
Шахта. Узкий туннель: русло. Рокот направляющих. А вот и магистраль. Полоска открытого неба. Верхняя половина кабинки просветлела, сделалась прозрачной, свет выключился: никаких перерасходов энергии. Форама привычно поднял глаза, чтобы убедиться, что над ними, как всегда, второй ярус, эстакада, на которой, невидимые снизу, плывут такие же одиночные кабинки, плывут и одновременно перемещаются в рядах, для чего каждое шестнадцатое гнездо всегда остается свободным для маневра: одним ответвляться раньше, другим позже, тем вправо, этим влево… Меняются соседние кабинки, в них – разные люди. Иногда – привлекательное женское лицо. Можно прижать к прозрачной стенке карточку с твоими координатами, можно взглянуть умоляюще, просительно сложить руки. Тебе могут, если захотят, ответить такой же карточкой, могут записать в памяти твои данные – тогда головка в соседней кабинке кивнет; или отвергнуть – тогда она отрицательно качнется. Хотя Фораме теперь это вроде бы и ни к чему: Алика его устраивала, особь хоть куда. И все же – мало ли что. Развлечение.
Потом он отвлекся, думая о работе. Минуты две рядом держалась кабинка со вполне достойной особью – он не заметил. Работа сегодня предстояла нешуточная.
Лишь на скрещении, где его переталкивали в поперечное движение, он поднял голову. Здесь примерно с минуту можно было видеть небо, не перечеркнутое эстакадой.
Небо было высоким, чистым, не очень еще светлым: рано, солнце где-то под горизонтом. Звезды уже пропали, но яркие огоньки, ярче любых звезд, виднелись, строго вытянутые в линию, в шеренгу, быстро продвигавшиеся фронтом. Можно было не считать: тридцать два огонька, не больше и не меньше. Оборот вокруг планеты – за семьдесят минут. За ними, в небольшом отдалении, тридцать два огонька поменьше, тоже шеренгой, каждый словно привязан к бегущему впереди яркому. Перелетели, быстро пересекли небосвод. Через пять минут покажется еще одна шеренга, точно такая же яркая, как эта первая, и за ней тоже будет следовать вторая линия – послабее.
Первые шеренги, огоньки поярче – это бомбоносцы вражеской планеты, той самой, что утрами и вечерами ярко восходит невысоко над горизонтом. Обтекаемые корпуса, начиненные адом. Кружат, непрерывно кружат над милым нашим миром. И ждут команды – неизвестного сигнала, который не перехватить, не отвратить. Тогда все шеренги над всеми меридианами враз наклонят носы и ринутся вниз – рвать, разносить, уничтожать жизнь.
Но на такой случай есть вторые шеренги: огоньки послабее – это уже не их, не вражеские, это наши охотники. Они мгновенно среагируют на любое ускорение своих поднадзорных и в тот же миг налетят, как ястребы на уток, – расклевать в пространстве, воспрепятствовать, не допустить.
Одновременно охотники тоже пошлют сигнал. Неуловимый для других. И сигнал этот примут уже наши бомбоносцы, что кружат над проклятой вражеской планетой. И наклонят носы, и стремительно упадут на тот чертов шар.