Любовь любому рожденному дадена,— но между служб, доходов и прочего со дня на́ день очерствевает сердечная почва. На сердце тело надето, на тело – рубаха. Но и этого мало! Один — идиот!— манжеты наделал и груди стал заливать крахмалом. Под старость спохватятся.
Женщина мажется. Мужчина по Мюллеру мельницей машется. Но поздно. Морщинами множится кожица. Любовь поцветет, поцветет — и скукожится.
Мальчишкой
Я в меру любовью был одаренный. Но с детства людьё трудами муштровано. А я — убег на берег Риона и шлялся, ни чёрта не делая ровно. Сердилась мама: «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, разживясь трехрублевкой фальшивой, играл с солдатьём под забором в «три листика».
Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное. Вворачивал солнцу то спину, то пузо — пока под ложечкой не заноет.
Дивилось солнце: «Чуть виден весь-то!
А тоже — с сердечком. Старается малым! Откуда в этом в аршине место — и мне, и реке, и стовёрстым скалам?!»
Юношей
Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы.
В вашем квартирном маленьком мирике
для спален растут кучерявые лирики. Что выищешь в этих болоночьих лириках?! Меня вот любить учили в Бутырках. Что мне тоска о Булонском лесе?! Что мне вздох от видов на́ море?! Я вот в «Бюро похоронных процессий» влюбился в глазок 103 камеры. Глядят ежедневное солнце, зазна́ются. «Чего – мол стоют лучёнышки эти?»
А я за стенного за желтого зайца отдал тогда бы – всё на свете.
Мой университет
Французский знаете. Де́лите. Множите. Склоняете чу́дно. Ну и склоняйте! Скажите — а с домом спеться можете?
Язык трамвайский вы понимаете? Птенец человечий чуть только вывелся — за книжки рукой, за тетрадные дести. А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести. Землю возьмут, обкорнав, ободрав ее,— учат. И вся она – с крохотный глобус. А я боками учил географию,— недаром же
наземь ночёвкой хлопаюсь! Мутят Иловайских больные вопросы: – Была ль рыжа борода Барбароссы?— Пускай! Не копаюсь в пропы́ленном вздоре я — любая в Москве мне известна история! Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть),— фамилья ж против, скулит родовая.
Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая. Научатся, сядут — чтоб нравиться даме, мыслишки звякают лбёнками медненькими. А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками.
Окном слуховым внимательно слушая, ловили крыши – что брошу в уши я. А после о ночи и друг о друге трещали, язык ворочая – флюгер.
Взрослое
У взрослых дела. В рублях карманы. Любить? Пожалуйста! Рубликов за́ сто. А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый. Ночь. Надеваете лучшее платье. Душой отдыхаете на женах, на вдовах.
Меня Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых. В сердца, в часишки любовницы тикают. В восторге партнеры любовного ложа. Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстно́ю площадью лёжа. Враспашку — сердце почти что снаружи — себя открываю и солнцу и луже. Входите страстями! Любовями влазьте! Отныне я сердцем править не властен. У прочих знаю сердца дом я. Оно в груди – любому известно! На мне ж с ума сошла анатомия. Сплошное сердце — гудит повсеместно. О, сколько их, одних только вёсен, за 20 лет в распалённого ввалено! Их груз нерастраченный – просто несносен.
Несносен не так, для стиха, а буквально.
Что вышло
Больше чем можно, больше чем надо — будто поэтовым бредом во сне навис — комок сердечный разросся громадой: громада любовь, громада ненависть. Под ношей ноги шагали шатко — ты знаешь, я же ладно слажен,— и всё же тащусь сердечным придатком, плеч подгибая косую сажень. Взбухаю стихов молоком – и не вылиться — некуда, кажется – полнится заново. Я вытомлен лирикой —
мира кормилица, гипербола праобраза Мопассанова.
Зову
Подня́л силачом, понес акробатом. Как избирателей сзывают на митинг, как сёла в пожар созывают набатом — я звал: «А вот оно! Вот!
Возьмите!» Когда такая махина ахала — не глядя, пылью, грязью, сугробом,— дамьё от меня
ракетой шарахалось: «Нам чтобы поменьше,
нам вроде танго бы…» Нести не могу — и несу мою ношу. Хочу ее бросить — и знаю, не брошу! Распора не сдержат рёбровы дуги. Грудная клетка трещала с натуги.
Ты
Пришла — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком. И каждая — чудо будто видится —
где дама вкопалась, а где девица.
«Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его — ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне.
Невозможно
Один не смогу — не снесу рояля (тем более — несгораемый шкаф). А если не шкаф, не рояль, то я ли сердце снес бы, обратно взяв.
Банкиры знают: «Богаты без края мы. Карманов не хватит — кладем в несгораемый».
Любовь в тебя — богатством в железо — запрятал, хожу и радуюсь Крезом.
И разве, если захочется очень, улыбку возьму, пол-улыбки и мельче, с другими кутя, протрачу в полно́чи рублей пятнадцать лирической мелочи.
Так и со мной
Флоты – и то стекаются в гавани. Поезд – и то к вокзалу гонит. Ну а меня к тебе и подавней — я же люблю!—
тянет и клонит. Скупой спускается пушкинский рыцарь подвалом своим любоваться и рыться.
Так я к тебе возвращаюсь, любимая. Мое это сердце, любуюсь моим я.
Домой возвращаетесь радостно. Грязь вы с себя соскребаете, бреясь и моясь. Так я к тебе возвращаюсь,— разве, к тебе идя, не иду домой я?! Земных принимает земное лоно. К конечной мы возвращаемся цели. Так я к тебе тянусь неуклонно, еле расстались, развиделись еле.
Вывод
Не смоют любовь ни ссоры, ни вёрсты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих строкопёрстый, клянусь — люблю неизменно и верно!
1922
Про это
Про что – про это?
В этой теме, и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять, я кружил поэтической белкой и хочу кружиться опять. Эта тема сейчас и молитвой у Будды и у негра вострит на хозяев нож. Если Марс, и на нём хоть один сердцелюдый, то и он сейчас скрипит про то ж. Эта тема придёт, калеку за локти подтолкнёт к бумаге, прикажет: – Скреби! —
И калека с бумаги срывается в клёкоте, только строчками в солнце песня рябит. Эта тема придёт, позвони́тся с кухни, повернётся, сгинет шапчонкой гриба, и гигант постоит секунду и рухнет, под записочной рябью себя погребя. Эта тема придёт, прикажет: – Истина! — Эта тема придёт, велит: – Красота! — И пускай перекладиной кисти раскистены — только вальс под нос мурлычешь с креста. Эта тема азбуку тронет разбегом — уж на что б, казалось, книга ясна! — и становится – А — недоступней Казбека.
Замутит, оттянет от хлеба и сна. Эта тема придёт, вовек не износится, только скажет: – Отныне гляди на меня! — И глядишь на неё, и идёшь знаменосцем, красношёлкий огонь над землёй знаменя. Это хитрая тема! Нырнёт под события, в тайниках инстинктов готовясь к прыжку, и как будто ярясь – посмели забыть её! — затрясёт; посыпятся души из шкур. Эта тема ко мне заявилась гневная, приказала: – Подать дней удила! — Посмотрела, скривясь, в моё ежедневное и грозой раскидала людей и дела. Эта тема пришла, остальные оттёрла и одна безраздельно стала близка.
Эта тема ножом подступила к горлу. Молотобоец! От сердца к вискам. Эта тема день истемнила, в темень
колотись – велела – строчками лбов. Имя этой теме: ……!
1922–1933
Во весь голос Первое вступление в поэму
Уважаемые товарищи потомки! Роясь в сегодняшнем окаменевшем г…., наших дней изучая потёмки,
вы, возможно, спросите и обо мне. И, возможно, скажет ваш учёный, кроя эрудицией вопросов рой, что жил-де такой певец кипячёной и ярый враг воды сырой. Профессор, снимите очки-велосипед! Я сам расскажу о времени и о себе.
Я, ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный, ушёл на фронт из барских садоводств поэзии — бабы капризной. Засадила садик мило, дочка, дачка, водь и гладь — сама садик я садила, сама буду поливать. Кто стихами льёт из лейки, кто кропит, набравши в рот — кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки — кто их к чёрту разберёт! Нет на прорву карантина — мандолинят из-под стен: «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н…» Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулёз, где б… с хулиганом да сифилис. И мне агитпроп в зубах навяз, и мне бы строчить романсы на вас — доходней оно и прелестней. Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне. Слушайте, товарищи потомки, агитатора, горлана-главаря. Заглуша поэзии потоки, я шагну через лирические томики, как живой с живыми говоря. Я к вам приду в коммунистическое далеко́ не так, как песенно-есененный провитязь. Мой стих дойдёт через хребты веков и через головы поэтов и правительств. Мой стих дойдёт, но он дойдёт не так, — не как стрела в амурно-лировой охоте, не как доходит нумизмату стёршийся пятак и не как свет умерших звёзд доходит. Мой стих трудом громаду лет прорвёт и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошёл водопровод, сработанный ещё рабами Рима. В курганах книг, похоронивших стих, железки строк случайно обнаруживая, вы с уважением ощупывайте их, как старое, но грозное оружие. Я ухо словом не привык ласкать; ушку девическому в завиточках волоска с полупохабщины не разалеться тронуту. Парадом развернув моих страниц войска, я прохожу по строчечному фронту. Стихи стоят свинцово-тяжело, готовые и к смерти и к бессмертной славе. Поэмы замерли, к жерлу прижав жерло нацеленных зияющих заглавий. Оружия любимейшего род, готовая рвануться в гике, застыла кавалерия острот, поднявши рифм отточенные пики. И все поверх зубов вооружённые войска, что двадцать лет в победах пролетали, до самого последнего листка я отдаю тебе, планеты пролетарий. Рабочего громады класса враг — он враг и мой, отъявленный и давний. Велели нам идти под красный флаг года труда и дни недоеданий. Мы открывали Маркса каждый том, как в доме собственном мы открываем ставни, но и без чтения мы разбирались в том, в каком идти, в каком сражаться стане. Мы диалектику учили не по Гегелю. Бряцанием боёв она врывалась в стих, когда под пулями от нас буржуи бегали, как мы когда-то бегали от них. Пускай за гениями безутешною вдовой плетётся слава в похоронном марше — умри, мой стих, умри, как рядовой, как безымянные на штурмах мёрли наши! Мне наплевать на бронзы многопудье, мне наплевать на мраморную слизь. Сочтёмся славою — ведь мы свои же люди, — пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм. Потомки, словарей проверьте поплавки: из Леты выплывут остатки слов таких, как «проституция», «туберкулёз», «блокада». Для вас, которые здоровы и ловки, поэт вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката. С хвостом годов я становлюсь подобием чудовищ ископаемо-хвостатых. Товарищ жизнь, давай быстрей протопаем, протопаем по пятилетке дней остаток. Мне и рубля не накопили строчки, краснодеревщики не слали мебель на́ дом. И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо. Явившись в Це Ка Ка идущих светлых лет, над бандой поэтических рвачей и выжиг я подыму, как большевистский партбилет, все сто томов моих партийных книжек.