Асфальт – стекло. Иду и звеню. Леса и травинки — сбриты. На север с юга идут авеню, на запад с востока — стриты. А между — (куда их строитель завез!) — дома невозможной длины. Одни дома длиною до звезд, другие — длиной до луны. Янки подошвами шлепать ленив: простой и курьерский лифт. В 7 часов человечий прилив, в 17 часов — отлив. Скрежещет механика, звон и гам, а люди немые в звоне. И лишь замедляют жевать чуингам, чтоб бросить: «Мек моней?» Мамаша грудь ребенку дала. Ребенок, с каплями из носу, сосет как будто не грудь, а долла́р — занят серьезным бизнесом. Работа окончена. Тело обвей в сплошной электрический ветер. Хочешь под землю — бери собвей, на небо — бери элевейтер. Вагоны едут и дымам под рост, и в пятках домовьих трутся, и вынесут хвост на Бруклинский мост, и спрячут в норы под Гудзон. Тебя ослепило, ты осовел. Но, как барабанная дробь, из тьмы по темени: «Кофе Максве́л гуд ту ди ласт дроп». А лампы как станут ночь копать, ну, я доложу вам — пламечко! Налево посмотришь — мамочка мать! Направо — мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за́ день в конец не дойдут. Это Нью-Йорк. Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге от Нью-Йорка города. Но кепчонку не сдерну с виска. У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока.
6 августа 1925 г., Нью-Йорк
Домой!
Уходите, мысли, восвояси. Обнимись, души и моря глубь. Тот, кто постоянно ясен, — тот, по-моему, просто глуп. Я в худшей каюте из всех кают — всю ночь надо мною ногами куют. Всю ночь, покой потолка возмутив, несется танец, стонет мотив: «Маркита, Маркита, Маркита моя, зачем ты, Маркита, не любишь меня…» А зачем любить меня Марките?! У меня и франков даже нет. А Маркиту (толечко моргните!) за́ сто франков препроводят в кабинет. Небольшие деньги — поживи для шику — нет, интеллигент, взбивая грязь вихров, будешь всучивать ей швейную машинку, по стежкам строчащую шелка стихов. Пролетарии приходят к коммунизму низом — низом шахт, серпов и вил, — я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви.
Все равно — сослался сам я или послан к маме — слов ржавеет сталь, чернеет баса медь. Почему под иностранными дождями вымокать мне, гнить мне и ржаветь? Вот лежу, уехавший за воды, ленью еле двигаю моей машины части. Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье. Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян, рвали
после служебных тя́гот. Я хочу, чтоб в дебатах потел Госплан, мне давая задания на год. Я хочу, чтоб над мыслью времен комиссар с приказанием нависал. Я хочу, чтоб сверхставками спе́ца получало любовищу сердце. Я хочу, чтоб в конце работы завком запирал мои губы замком. Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо. С чугуном чтоб и с выделкой стали о работе стихов, от Политбюро, чтобы делал доклады Сталин. «Так, мол, и так… И до самых верхов прошли из рабочих нор мы: в Союзе Республик пониманье стихов выше довоенной нормы…»
1925
Сергею Есенину
Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота… Летите, В звёзды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Трезвость. Нет, Есенин, это не насмешка. В горле горе комом — не смешок. Вижу — взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок. – Прекратите! Бросьте! Вы в своём уме ли? Дать, чтоб щёки заливал смертельный мел?! Вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел. Почему? Зачем? Недоуменье смяло. Критики бормочут: – Этому вина то… да сё… а главное, что смычки мало, в результате много пива и вина. — Дескать, заменить бы вам богему классом, класс влиял на вас, и было б не до драк. Ну, а класс-то жажду заливает квасом? Класс – он тоже выпить не дурак. Дескать, к вам приставить бы кого из напостов — стали б содержанием премного одарённей. Вы бы в день писали строк по сто, утомительно и длинно, как Доронин. А по-моему, осуществись такая бредь, на себя бы раньше наложили руки. Лучше уж от водки умереть, чем от скуки! Не откроют нам причин потери ни петля, ни ножик перочинный. Может, окажись чернила в «Англетере», вены резать не было б причины. Подражатели обрадовались: бис! Над собою чуть не взвод расправу учинил. Почему же увеличивать число самоубийств? Лучше увеличь изготовление чернил! Навсегда теперь язык в зубах затворится. Тяжело и неуместно разводить мистерии. у народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга подмастерье. И несут стихов заупокойный лом, с прошлых с похорон не переделавши почти. В холм тупые рифмы загонять колом — разве так поэта надо бы почтить? Вам и памятник ещё не слит, — где он, бронзы звон или гранита грань? — а к решёткам памяти уже понанесли посвящений и воспоминаний дрянь. Ваше имя в платочки рассоплено, ваше слово слюнявит Собинов и выводит под берёзкой дохлой — «Ни слова, о дру-уг мой, ни вздо-о-о-о-ха». Эх, поговорить бы иначе с этим самым с Леонидом Лоэнгринычем! Встать бы здесь гремящим скандалистом: – Не позволю мямлить стих и мять! —
Оглушить бы их трёхпалым свистом в бабушку и в бога душу мать! Чтобы разнеслась бездарнейшая погань, раздувая темь пиджачных парусов, чтобы врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. Дрянь пока что мало поредела. Дела много — только поспевать. Надо жизнь сначала переделать, переделав — можно воспевать. Это время — Трудновато для пера, Но скажите, вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше? Слово — полководец человечьей силы. Марш! Чтоб время сзади ядрами рвалось. К старым дням чтоб ветром относило только путаницу волос. Для веселия планета наша мало оборудована. Надо вырвать радость у грядущих дней, В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь Значительно трудней.