…Летняя молодая женщина с красивыми стройными ногами шла навстречу размашистой вольной походкой. Смещаясь то вправо, то влево от прямой своей линии. От «курса». Прошла. Унесла с собой густое золотое руно с головы на плечи и спину.
Григорий Плоткин закрыл рот и побежал. Женщина уже поднималась по трём ступеням к двери издательства. Откуда он, Плоткин, только что вышел на обед.
В пустом коридоре – догнал:
– Вы автор? Пришли с рукописью?
Красивая женщина удерживала у бедра тонкую папку. Удивилась:
– Нет. Я пришла насчёт работы. Мне посоветовали обратиться в ваше издательство.
Плоткин молчком подхватил под руку и повёл. Женщина начала тянуть руку, явно вырываться.
В пустой редакции (все ушли на обед) усадил на стул. Сам сел и стал рассматривать женщину как диковину. Откровенно, с улыбкой. «Такая красавица – это же логотип для нашего издательства. Готовый логотип!» – проносилось в голове у маньяка.
– Что вы так смотрите на меня? – уже сердилась женщина. Чувствовала себя голой перед кучерявым Пушкиным.
– Я – ведущий редактор, – успокоил красавицу Плоткин и тронул её колено. Якобы дружески. Дескать, я и козёл ответственный.
Сотрудники редакции, когда вернулись с обеда – раскрыли рты: незнакомая красивая женщина смеялась и взмахивала рукой (да ладно!). А Плоткин как-то снизу, как бобик, лаял ей свои байки и анекдоты.
Яшумов проходил редакцию последним. Плоткин вскочил:
– Глеб Владимирович, подождите!
В кабинет вошли втроём.
У женщины было красивое свежее лицо. Сидела напротив. Плоткин не умолкал, тараторил. Ему не хватало только указки, чтобы показывать патрону на все её красивые части и места. Невольно думалось, что такой красавице нужно работать в Доме моделей, в рекламе для Лореаль Париж, а не в каком-то там издательстве. Что вряд ли у такой есть мозги. Но оказалось, что дама семь лет назад окончила филологический. И с отличием. Но работать стала почему-то простым корректором. (Назвала какую-то газету, о которой слыхом не слыхивали.) Получает мало. А надо растить, поднимать первоклассника сына. (Мать-одиночка, сразу отметили Яшумов и Плоткин.) «А ваше издательство солидное. Словом, мне посоветовали». Красивая женщина говорила серьёзно, что было тоже необычно. Ожидались от неё какие-нибудь ужимки, пальчики в воздухе, кокетливый смех.
Яшумов задумался. Плоткин замолчал. Женщина завязывала папку с документами, ждала.
– Хорошо, Лидия Петровна. Сделаем так. Вот вам рукопись (подал через стол), пойдите с Григорием Аркадьевичем, он выделит вам место. Ну и отредактируйте этот текст. Удачи вам.
В первый день Лида сидела точно так же, как теперь сидит с рукописью Савостина – в углу. Повернувшись ко всем спиной. Сотрудники (даже Плоткин) ходили у неё за спиной почему-то тихо. Не смеялись, как обычно, не шутили.
Ближе к пяти она вдруг вскочила и сказала Плоткину, что ей нужно бежать домой. «Сын у меня в продлёнке. В пять его нужно забрать». Хотела взять с собой и рукопись.
– Нет, милая Лида, выносить рукописи из редакции никак нельзя. Завтра продолжите.
Женщина схватила свою тонкую папку с документами и заторопилась к выходу. Мелкой побежкой. И совсем некрасиво. Цепляя столы и даже чуть не уронив (подхватила в последний момент) настольные часы со штурвалом, которые всегда незыблемо стояли возле редактора Потупалова. До этого момента, чёрт побери!
Все сразу окружили стол в углу.
Женщина отредактировала всего три страницы. Но как! Исправляла, подчёркивала, помечала редакторскими значками. (Откуда значки-то знает? Хотя понятно – корректор.). Да-а, отходили от столика сотрудники. Класс! И только один Потупалов вернулся с тёмным лицом к своим часам со штурвалом.
Зиновьева работала над повестушкой в три листа шесть дней. Всю рабочую неделю! И каждый раз в полпятого вскакивала и убегала за сыном. И все опять толпились и тянули головы к оставленным страницам.
При виде Яшумова (Главного), разбредались по своим местам. Чтобы остаться наедине с восхищением. Или с тёмным лицом. (Предпенсионер Потупалов.)
Наконец настал черёд Яшумова. Плоткин привёл Зиновьеву и с деланным безразличием положил её работу Главному на стол. Он, Плоткин, вынужден это сделать. Но он умывает руки.
Яшумов (тоже артист) снял и похукал дыханием на голые свои очки, тщательно протёр их платком, снова надел и лишь после этого углубился в текст. Сразу стал делать пометки. Ставить то ли вопросительные, то ли восклицательные знаки.
Зиновьева сидела внешне спокойно. Даже разглядывала бородатых корифеев на стенах. Плоткин играть безразличие больше не мог – метался. Бил кулачком в кулачок. Точно его протеже может-таки облажаться. И не сорвёт-таки банк!
Яшумов всё читал. Рукопись была из самотёка, недавно отвергнута. Близкая к графомании. Яшумов специально дал её филологине. С красным дипломом.
Перевернул наконец последнюю страницу и накрыл ею всё отредактированное. Смотрел на претендентку, словно бы не веря, с некоторым изумлением. Сказал:
– Это можно теперь даже читать. Отлично сделали, Лидия Петровна, честное слово!
Мужчина и женщина придвинулись к столу, Главный поднял руку:
– Но!.. но лишней ставки редактора у нас нет. И вы, Григорий Аркадьевич, прекрасно знаете об этом. (Мол, зачем наобещали?) Могу предложить вам, Лидия Петровна, только одно: работать у нас по договору. С бухгалтером я всё уточню. Согласны?
Женщина не совсем поняла. Плоткин тут же начал объяснять. Временно, временно, Лидия Петровна. Прямо при Главном (будто исчез тот, испарился!) выдавал все секреты издательства: Камышева Лида (ваша тёзка! тёзка!) через месяц уйдёт в декретный, Потупалов вообще адью, на пенсию!
– Через полгода, – добавил Главный…
Так Зиновьева Лидия Петровна попала в издательство. Попала прямо с улицы. Без рекомендаций, без блата.
Потупалов через полгода и правда ушёл. Вместе со своими штурвальными часами. И Лиду взяли в штат.
Ещё в первые месяцы, как Зиновьева стала работать в издательстве, все твёрдо уверились: Лида может вытащить любую рукопись. Довести её до ума. Капризного ли, давно заевшегося постоянного автора, талантливого ли, но не шибко грамотного дебютанта.
Но когда ей на стол положили «Войну Артура» – это был её апогей работы как редактора. Такую вершину могла взять только она. И все ходили на цыпочках. И ждали страшного: что будет с Лидой! что будет! А сам инициатор (Плоткин) стоял. С рукой на её плече. Страдал: я виноват! Я!
Телефон в большой прихожей был всегда. Сколько помнил себя Яшумов. Маленьким он подходил к журнальному столу, вставал на носочки, осторожно снимал трубку. Подносил к уху. Слушал чужие голоса, покачиваясь. Сам – немного только больше трубки. Иногда говорил: «Квартира Ясумовых». Или: «Ясумов». Мама или папа забирали трубку и сами говорили в неё. Высоко. Как будто улетали с трубкой в небо.
Глебка стал Глебой, школьником. Уже сам принимал звонки и названивал. И товарищам, и подругам. Отец с параллельным аппаратом нередко кричал из своего кабинета: «Глеб, положи наконец трубку! Я жду звонка!» Дальше Яшумов – студент. И университета, и Литинститута. Работа в издательствах. Толя Колесов, который мог болтать по телефону часами. Но пять лет назад Колесова не стало. И только Аня, жена его, по-прежнему иногда звонит со своего домашнего. Который тоже оставила только в память о муже.
Каменская не раз говорила, что от телефона нужно избавиться. «Это же полный отстой, Глеб! Зачем платить? Мобильные кругом!» Но Яшумов смотрел на кнопочный лупоглазый аппарат (а был ведь когда-то и дисковый) и, что называется, рука не поднималась. Позвонить ли на станцию там, пойти ли туда самому и отказаться, расторгнуть договор…
Междугородный зазвонил в прихожей глубокой ночью. Супруги как по команде сели в кровати. Надев одну тапку, Яшумов судорожно шарил ногой вторую. Вдел наконец ногу, пошёл.
Сдёрнул трубку, оборвал заливистые трели:
– Да!
Звонила Мария Скуредина. О которой и думать давно не думал, о которой просто забыл. Звонила из Екатеринбурга. Сразу сказала, что лежит в хосписе, что умирает. Голос женщины то приближался, становился явственным, то уходил куда-то, прятался. Яшумов нервничал – видел сбоку серый мешок ночной рубахи и даже вытянутое лицо с буквой «о».
– …Глеба, прости, что разбудила, что так поздно звоню. Но я хочу попрощаться с тобой. Прости меня, подлую, что предала тебя, что так поступила с тобой. Прости. Вот Бог меня и наказал.
Скуредина заплакала.
У Яшумова сжалось в груди. Что-то бормотал, успокаивал, но горло сдавливало, чувствовал, что сейчас и сам заревёт.
– …Прощай, Глеба. Ещё раз прости за всё. Не болей, пожалуйста. Живи долго, дорогой. Прощай.
– Маша, я… Я тебе… Я хотел сказать…У нас с тобой…
Рука с трубкой дрожала. Придавил короткие гудки. Рукавом пижамы вытирал глаза. Но к нему уже подступали:
– Что это было, Глеб? Кто эта Маша?
– Первая жена.
– Но ты же не был женат. У тебя в паспорте ничего нет!
– Мы не были расписаны, – ответил честный супруг.
Два дня не мог работать. Сидел в издательстве, гонял в руке карандаш. Сердобольный Плоткин уходил из кабинета на цыпочках. Уводил с собой любопытных.
Яшумов шёл из редакции на воздух. Шёл куда глаза глядят. Стоял на мосту о четырёх львах. Но никакого гудящего красного времени не чувствовал. И только морщился вместе со львами от какой-нибудь иномарки, ползущей вдоль канала и воняющей.
Вечером дома его уже не трогали, не расспрашивали. Только пододвигали еду. Как больному. В спальне сам отворачивался от жены. Смотрел в стену.
В воскресенье купил цветы и поехал на Кронверкский к родной сестре Маши – Екатерине.
Стоял перед домом под номером 27 дробь 1. Шестиэтажным. Вспоминал: на третьем или на четвёртом?
Екатерина его не узнала. А узнав, сразу заплакала. Припала к груди, к плащу. Яшумов гладил сильно постаревшую женщину, которую тоже еле узнал.
Сели к столу. Отыскивали в лицах далёкое, за двадцать лет ушедшее безвозвратно. Екатерина начала рассказывать, опять плакать.
Маша заболела полтора года назад. Пошла с давним уплотнением в левой груди. Тянула, дурочка, до последнего. Боялась. Чувствовала, что всё уже серьёзно.
Взяли биопсию – рак. Грудь удалили. Прошла химию. Вроде бы наладилась. Стала опять работать. Но… но всё вернулось. (Екатерина заплакала.) Сейчас в хоспис уже попала. Умирает. Нужно ехать к ней, а не могу. И сердце, и трудно ходить. Тоже больная насквозь. Что делать, Глеба, что?
Яшумов гладил руку женщины, утешал: «Я поеду с тобой, Катя. Не плачь. Завтра отпрошусь на работе и сразу в агентство за билетами. И первым же рейсом вылетим».
Билеты купил на рейс в среду. На утренний. Позвонил и сказал об этом Кате. Договорились, что Яшумов заедет за ней рано утром на такси. Но вечером Катя вдруг сама позвонила. Не могла говорить, давилась слезами: «Глеб, родной… Маша умерла… Умерла, понимаешь… Не успели…»
– Кто сообщил?
– Сергей. Зять. Бывший. Дубинин. Не успели, Глеба…
Хм. «Бывший». Пародийный Иванов-Дубинин. Немало крови попортил. «Бывший»… Да что это я!
– Горе, Катя, большое горе. Крепись. Я сейчас приеду, переночую у тебя, а утром всё равно вылетим. Не плачь, Катя. Я скоро буду.
Быстро собирался, кидал в сумку пижаму, полотенце. Бритву. Зубную пасту, щётку.
Словно проводить, из Колпина приехали Анна Ивановна и Фёдор Иванович. С испугом смотрели на бегающего зятя, который собирался на похороны жены. Первой. Неизвестной. А Жанка стоит, скрестила руки на груди и только ноздри раздувает. Дела-а…
…В самолёте держал руку торопливо спящей, измученной женщины.
Екатерина была старше Марии на пятнадцать лет. Всю жизнь прожила в доме на Кронверкском. Родители у сестёр умерли рано. Пришлось старшей воспитывать младшую. Сестру-оторву, по словам воспитательницы. Сама замуж так и не вышла. Хотя женихи были.
Выше лаборантки в каком-то НИИ не поднялась. Но сестру выучила. Первой была спецшкола с английским уклоном, а дальше – университет. И вот теперь осталась одна, и некого больше воспитывать. Яшумов невольно сжимал влажную вздрагивающую руку. Смотрел в окно на плывущие облака…
Яшумов знал Марию Скуредину ещё с университета. Где среди студентов она была просто Машка. Машка Скуредина. Весёлая хулиганка с живыми глазами. Учился даже с ней на одном курсе. Факультеты, правда, разные. Молоденький, Яшумов не был тогда снобом, вовсю зажигал. На какой-то вечеринке даже пилил с Машкой твист, опасно запрокидываясь назад. Проводил потом к шестиэтажному дому на Кронверкском. Попытался пообжиматься с Машкой, но получил сразу в ухо. Со смехом уходил к набережной, но больше к Скурединой не подваливал.
После диплома из-за плохого зрения Яшумов от армии откосил. И даже остался работать в Питере. В одном среднем издательстве, где понравился ещё с преддипломной практики.
Сначала, понятно, – младший редактор. Даже корректор. Предварительно вычитывал рукописи. Чтобы отдать их дальше, более опытным. Через год стали доверять и ему серьёзные работы.
И вот однажды, как говорится, в коридоре: «Машка, ты?» – «Я, чувак, я». Обнялись, похлопались. Оказалось, принесла работу, перевод с испанского. И уже не первую у неё. Называла авторов, загибала пальцы. Правда – всё в других издательствах.
И хотя Яшумов ни с какого боку к переводам – сразу начал таскаться за Машкой, служить ей. Рестораны, рок-концерты, кино. Через месяц-другой всё перешло в профессорскую квартиру Яшумовых. Где отец и мать ходили возле комнаты сына (закрытой) и только вздрагивали от внезапно ударяющей долбёжной музыки.
После внушения отца сыну – громкая музыка перешла в дом на Кронверкском. И уже там родная сестра любимой ходила и хваталась за виски. В конце концов, страсть молодых немножко поубавилась, поутихла. Из-за двери стало доноситься жалобное, даже плаксивое: «Остановите музыку! Прошу вас я! Прошу вас я!»
Молодых настойчиво подвигали к свадьбе, к загсу. «Ещё чего!» – хохотнула Машка прямо в лицо профессору. Екатерина тоже попыталась сломить сестру, направить в нужную сторону. В сторону Дворца бракосочетания. «Пошла в яму, старая дева!» – ответила лихая Машка. Ну а верный Глебка – бобик навек, – только ластился к хозяйке, вилял хвостиком, во всем поддерживал.
Первый год так и кочевали из одной квартиры в другую. На второй – закрепились наконец у Яшумовых. С утра Глеб отправлялся на работу в издательство. Мария садилась за свои переводы.
Ну а потом появился Иванов-Дубинин. В редакции, точь-в-точь как Савостин теперь, он вальяжно садился перед Яшумовым и кидал ногу на ногу. Кренделем. Только был без петуха на голове, а лысым. Как яйцо.
Работая над рукописью лысого, Яшумов постоянно морщился – Дубинин обгладывал и обсасывал авторов «Юности». Особенно Василия Аксёнова. Косил под него. Но главному редактору это почему-то нравилось. Опекал Дубинина. Думал даже двинуть его роман на разные премии. И автор с Урала ходил по редакции гоголем.
В издательстве они и снюхались. Машка и Иванов-Дубинин. Глеб сам их познакомил мимоходом в коридоре.
Через неделю он увидел свою Машку в метро. Она вышла из вагона с каким-то мужчиной в вязаной чёрной шапке до глаз. Яшумов входил в вагон, а они выходили через другую дверь. Уже не сомневался, что это Иванов-Дубинин, но зачем-то тянул голову, пытался разглядеть его в побежавшей назад толпе.
Дома трусил, ни о чём не спрашивал. Ну а через день была банальнейшая записка из дрянного бабского романа, брошенная на кровать: «Яшумов! Я ухожу от тебя. К кому – не важно. Не ищи меня. Прощай!»…
Яшумов всё смотрел на плывущую в иллюминаторе белую вату. Со стыдом вдруг вспомнил, как рыдал у Толи и Ани Колесовых. Бил себя зачем-то в грудь. С силой ударял. И те не знали, что с ним делать, как унять…
И вот виновница его тех давних страданий умерла. И жалко было её сейчас до слёз. И с Дубининым своим не нашла счастья. Как рассказала Екатерина, тоже бросила его. Сама…
…На весеннем кладбище где-то за городом покачивались голые сырые деревья. Галки подлетали над ветками, словно не могли найти себе надёжного места в них.
Маша в белой шапочке казалась малолеткой, девчонкой-подростком с румяными щёчками. Просто легла в большой гроб и сложила ручки. Для прикола. Прикалываясь перед одноклассниками: фоткайте меня скорей! Но одноклассники и одноклассницы давно стали взрослыми, стояли понуро с обнажёнными головами или в черных платках, ждали окончания церемонии. И больше почему-то было мужчин. «Неужели всем им позвонила? Перед смертью?» – нелепо проносилось у Яшумова.
Какой-то крупный дядя, казавшийся нанятым профессионалом, заученно говорил над покойной подобающие слова.
Фальшиво и громко заиграли трубачи, и гроб опустили в могилу. Все стали подходить и кидать землю. Яшумов держал Катю под руку. Но та вдруг сильно качнулась. Упал на сторону костыль, грузная женщина начала заваливаться. Еле устоял вместе с ней, удержал. Нагнулся, поднял, подал костыль. И крепко удерживал бедную Катю, пока она приходила в себя. А потом трудно сгибалась, чтобы взять свою горстку и кинуть…
Плачущую, уводил от могилы. Остальные уже с надетыми шапками теснились в аллее, поторапливались с кладбища. Впереди поминки. В лучшем ресторане города. Деловитый муж Маши (последний) громко внушал Екатерине точно глухой: «Обязательно останьтесь на поминки, Екатерина Петровна. Обязательно. Я вас привезу в ресторан и отвезу потом, куда скажете. Обязательно!» Яшумова деловитый муж не воспринимал никак – просто социальный работник при женщине-инвалиде. Держит под руку. Стопроцентный волонтёр.
Откуда-то вынырнул Иванов-Дубинин. Прямо к Яшумову. Крепко давнул ладонь. Точно виделись вчера. А не двадцать лет прошло. Всё такой же. В вязаной чёрной шапке. Как бандит с приподнятым чулком. После грабежа. Шёл, говорил нараспев: «Какая женщина! Ах, какая женщина!» «Мне б такую», – чуть не закончил за него Яшумов. Но Дубинин уже приставал к другим, впереди, тоже, видимо, пел о «такой женщине»…
Улетели домой в тот же день. Вечерним.
В самолёте Яшумов опять держал руку измученной, торопливо спящей женщины.
В час ночи осторожно вставил ключ в замок. В замок двери собственной квартиры. Действовал как опытный вор-домушник. Начал поворачивать, но ключ не пошёл. Замок заблокировали. Изнутри. Облом, прошептал бы домушник настоящий.
Слушал удары сердца. Кнопку звонка надавил коротко.
Дверь открылась. Жанна. Разбуженная, сердитая со сна. «Не греми. Мама с папой спят». Мятый короб рубахи ушёл в темноту.
Не включая свет, раздевался. Снял обувь. Пошёл в туалет, в ванную. Туда и обратно проходил мимо комнаты няни. Теперь комнаты для гостей. Где в темноте трубил глубокий бас-профундо, перешибая напрочь нежные колоратурки сопрано. Колпинцы прописались уже постоянно. Музейный период, когда ходили по квартире с раскрытыми ртами, давно закончился.
В спальне лёг на своё место у стены. Отвернулся, руки сунул под голову. Почти сразу уснул.
Проснулся преступно поздно. В девятом часу.
В столовой уже завтракали. Незамеченным мимо невозможно было пройти. Поздоровался: «Доброе утро». Жена будто не услышала. Сидела с оттопыренным мизинчиком, удерживая чашку. Анна Ивановна и Фёдор Иванович растянули «здрасьте». Мол, нарисовался – не сотрёшь.
Мылся под душем. Смывал вчерашнее. Когда в коридоре вытирал полотенцем волосы, тёща и тесть уже одевались в прихожей. Нужно было выйти, проводить.
Прощаясь, главный артист, Фёдор Иванович, говорил дочери, но голову повернул к зятю с полотенцем:
– Ну, дочка, почеломкаемся, что ли. На прощанье! – Мол, мало ли. Может, и не увидимся больше. С таким мужем-то. Будешь ли ты жива в следующий раз – неизвестно.
И он и жена почелоОмкались с дочерью. По очереди. Говоря нормальным русским языком – поцеловались с ней.
Сцена получилась фальшивой. Плохо сыгранной. Но было отчего-то стыдно перед стариками.
А они, только кивнув Яшумову, спотыкались уже о порог. Словно бы всё ещё от обиды за дочь.
На работе тоже не заладилось. Сразу вызвал Акимов. В свой царский кабинет. И опять из-за чёртова Савостина.
– Я же не занимаюсь теперь им! – восклицал Яшумов. – Работают с ним Григорий Аркадьевич и Лидия Петровна. Претензии к ним!
Оказалось, графоман прибегал вчера и жаловался, что роман его сократили на треть. На целую треть! Анатолий Трофимович! И сама Зиновьева поработала, и Плоткин руку приложил. А что будет дальше? Дескать, накажите их скорей, накажите!
И Акимов сердито гнул своё:
– Вы главный редактор. Главный! (Пока.) Вы должны контролировать ситуацию с Савостиным. Впрочем, сейчас спросим и у виновников.
Акимов снял трубку и вызвал Плоткина и Зиновьеву. Виновники тут же прибежали. Плоткин пустой, Зиновьева с рукописью в обнимку.
– Как понимать ваши сокращения у Савостина?
Плоткин на пальцах стал разъяснять. Сократили невозможные куски. Невозможные. Нечитаемые. Анатолий Трофимович! Вот пример. Выхватил рукопись у Лидии Петровны. Послушайте…
– Не надо, – сразу поднял руку директор. – Не надо… Вы скажите лучше, что мне теперь делать? Что я теперь скажу Вениамину Антоновичу (Восковому)? После всего, что он для нас сделал. Что?
Подчиненные не знали, «что он скажет». Молчали.
– Словом, идите и работайте. Дописывайте сами эти куски, сочиняйте их. Ещё что-то делайте. Но роман должен выйти в оговоренном размере. Всё!
В коридоре редакторы и Главный не поверили, что так можно разговаривать с подчинёнными. С редакторами-профессионалами. Что такое могло бы случиться в другом издательстве. Да как он смеет! Да это же крепостное право! До чего дело дошло у нас! Да мы сейчас вернёмся и скажем ему! Но всё это уже тихо, почти шёпотом. На ходу.
После Акимова приехал домой раздражённым. Переодевался. Помыл руки и пошёл на кухню. В телевизоре опять кривлялась семейная пара. Плясала, дружно вскидывала ножки. Жанна сидела серьёзной.
Просто голодный Яшумов ел. Но неостывший Яшумов-редактор страдал:
– Ну зачем ты смотришь эту пошлость? Зачем? Ну что там смешного?
– Мама с папой смотрят, – опять быстро ответили ему.
– Да ты-то зачем? Раз тебе не смешно.
– Ладно. Переключу.
В телевизоре врубилось: «Как у вас расследование по расчленёнке? На Белорусском вокзале? Да вы что?! Не поехали ещё туда? Да я вас!» И дальше, как говорится, уже неразборчиво.
О боги! Отредактировать Эту Женщину никак не получалось.
Яшумов откинулся на стул. Перекосился как инсультник.