bannerbannerbanner
полная версияМуравейник Russia Книга вторая. Река

Владимир Макарович Шапко
Муравейник Russia Книга вторая. Река

Тоже косея, Серов и Дылдов уже заметно покачивались. Уделаны были чужими разговорами как кашами. Однако всё вслушивались. Как вслушивались бы, наверное, стукачи. Ну и, понятно, писатели. Будто длинную ласту, плавник, Дылдов даже вытягивал свой знаменитый блокнот. Ну, чтоб поплавать с ним, чтоб «эх, записать бы». Однако банальности жизни на пространствах Забегаловки преобладали. Наблюдалась вялотекущая, вялобурлящая статика в ней. Требовался поворот сюжета на пространствах её. Поворот неожиданный для всех, резкий. Козлы-ы-ы!!! Боги услышали стукачей и писателей. Пиратский Парус вдруг начал хватать и бить своих собутыльников! Всех троих! Влепил одному, хуком опрокинул другого. Один Батон полз, второй пятился, закрывался локтями. От пинка улетел Маленький Плацдарм. Настоящий вестерн! Настоящая драка в салуне! Один из Селян, который с культпросветучилищем, вдруг полностью преобразился – пошёл на Пирата натурально по-блатному – и пальцы веером, и сопли пузырём! Ща я тебя! Сэка! В натури! Мгновенно звезданутый в мусатку – улетел под чей-то столик. С-сэка! Парус, казалось, один бил всех! Невероятно! Бросив посудный ящик, сиганула куда-то старушонка-уборщица. Сиганула, как козочка! Как козочка белая! Какой-то миротворец с пивом тут же с лету врезался в этот ящик. Следом ещё один прилетел туда же! Широкий Как Хоккеист примерялся ударить Пирата, ходил вокруг, но всё как-то промахивался. Кулаком. С тугим тумбовым звуком получил во всё лицо, но устоял. И снова ходил-примерялся. Да что же это такое?! Как спасая всех, поверженных и стоящих, вдруг заиграл на гитаре Мим. По шести струнам пальцы бегали невероятно мучительно! Бегали как по колючей проволоке! Как по молитвам всех зэков! Прекрати! Мим зажмуривался, топался ногами. Прекрати-и-и! козё-ё-ёл!!! Пиратский Парус офонарел. Отпала челюсть у Пирата. Мим, оказывается, умеет говорить. И даже кричать слово «козёл». «Козёл» – это я, что ли? Пиратский Парус ринулся к Миму. Однако бесстрашно прыгнул Парусу на спину Маленький Плацдарм. Охватил, стал давить шею. Пират рычал, разматывал пиджак Плацдарма с чекмарями у себя за спиной как гремящую винную лавку! У-убью! Изловчившись – сбросил. Вертанул Плацдарма к себе и ухватил за горло. Сверху. Двумя чудовищными клешнями. Натурально душил! С глазами – как с выскочившими гадюками-медянками! Тогда только бросились люди. Серов, Дылдов, ещё несколько человек. Начали долбить Паруса по башке, отдирать от Маленького Плацдарма. Затем пинками гнали к двери. Парус точно разваливался, терял руки, ноги, терял свой идиотский плащ. Из Забегаловки вылетел – как из катапульты камень. КАЗЛ, отсеклось только дверью. Победители шли мимо Буфетчицы за свои столики вроде бойцов Самообороны. Бойцов доблестных. Они сделали свое дело. Да, сделали. Тяжело дыша, не теряя ни минуты – булькали в кружки. Нисколько не скрываясь. «Засорился карбюратор, Не работает стартёр, И вылазит из кабины в ж… ё… шофёр!» Разрядка! Катарсис! От хохота гнулись, ломались, сталкивались лбами, расплескивая пиво направо-налево. Ну, Анька! Ну, шалашовка! Да якуня-ты-ваня! И никто почему-то не видел, что Буфетчица уже накручивает диск телефона. Что сутулящаяся полная спина её в нетерпении подрагивает под тонким матерьялом, точно её, спину, как хороший шмат сала, только что хорошо отбили молотком. Милиция! Это милиция? «И вылазит из кабины перема-а-азанный шофёр!» Ещё думая спастись, Анька Флягина вроде бы перекаблучила частушку. Всунула в неё словно бы кожзаменитель. Слышь ты, заср…ка? Чего накручиваешь там?! Буфетчица закрыла глаза. Буфетчица считала до десяти. Так считает секунды космонавт перед стартом. Прежде чем рвануть в пустоту. Чего считаешь-то там? Засеря? Флягина вдруг увидела милиционеров. Почему так быстро-то? «Полюбила Ваню я, Полюбила без х…я. На х…я такой мне Ваня, Когда с х…ми до х…я!» Топающаяся, Флягина являла собой катастрофу. Натуральную красненькую катастрофу! Красненькую, казалось, от пузца и до макушки! Её повели. Милиционеры были значительны в своей миссии. В сапогах, подпоясанные, высокозадые, как женщины. Флягина запела широко, эпически. «Вдогонку палят – Недолёт, перелёт, И раненный в ж… Чапаев плывёо-о-от. Урал, Урал-река, Могила его глубока-а-а». Милиционеры вели. Серов не выдержал, бросился на помощь. Выручать! К-куда?! Дылдов догнал, ухватил в последний момент. Куда?! Вместе с ней захотел?! Мучаясь, словно разучившись, Мим без разбора заиграл на гитаре. Заткнись! Кто-то не дал Миму играть. Когда дверь захлопнулась, в изнеможении Буфетчица стащила наколку с головы. Башка её с волосьями стала походить на болотную кочку. Батоны ещё какое-то время размахивали… батонами. Плацдарм удивлённо покручивал головой. Лицо Селянина менялось, заново строилось, чтобы снова стать ласковым и просветительным. В общем, камень булькнул, волны быстренько разбежались – и телега поехала по берегу дальше. У казахов есть хорошее слово, тов. Зонов. Которое они говорят женщине. «Айналайн». В дословном переводе: «верчусь вокруг тебя». Верчусь, как волчок. Это гораздо сильнее, чем у русских. Гораздо сильнее, тов. Зонов. Или представь, Роба, – вечер. Всё затихает в розовых полях. Далеко вдали тополь одинокий стоит. Как обидевшийся мужик. С калёным, неостывающе вздрюченным глазом. Разве можно мне забыть такую красоту, Роба? Два брата. Оба сапожники. Оба скукоженные всегда за своими сапожными лапами. Один с чёрными, без единого седого, волосами. У другого – у младшего – словно совесть белая по всей голове повыскакивала. Вот вам – два родных брата. И по характеру так же: старший – наглый, каких свет не видывал, младший – совестливый. Выпивает. Нет, это не седьмые мои соседи. Просто знаю их, и всё. А что, разве не интересно? А вообще-то я не знал, что вы умеете говорить. Разговаривать. Извините. Да пожарником всю жизнь работал! Пожарником! Такой же носатый! Они же все носачи. Не замечал? Храпят, но носами водят. Чуть что, запах дыма или чего – сразу срываются и летят на машинах. Вроде обойм медных патронов. А? где? чего тушить? где горит? мы – вот они! всегда упредим! потушим! где воняет? сгорело уже? н-ничего! головёшки раскидаем к чёртовой матери! Пришли к нему, а у него на столе уже плачет, слезой исходит бутылочка. Водочки. Огурчики здесь же, помидорчики. Умилительная для нас картина! Как говорится – хороша ложка к обеду! А яичко к Христову Воскресенью! Ну, конечно, приступили. Верно я говорю, Николай? Да погоди ты! Ведь по сути дела, в пшеничном зёрнышке, как во всем земном шаре, сбиты, спрессованы все войны, все революции, все страсти, вся борьба людей за место под солнцем! В одном-единственном пшеничном зёрнышке! Мы теперь в городе этого не замечаем, не понимаем, напялили на него множество одёжек, так что и не сразу доберёшься до сути! А в деревне – вот оно! – на земле, целое поле колосится, так сказать, голой правдой. И тут уж видать: кто есть кто. Это почему у тебя столько, а у меня столько? А?! Почему так?! Гад, кулак, кровосос ползучий?!! И пошло! и пошло! И полетели головы и проломленные черепа! А в городе это всё смазано. Триста рублей, гад, должен. Для сатисфакции заводит позавчера в ресторан. Дескать – выпьем! Я плачу! А все дорожки в ресторане в каких-то подозрительных пятнах. Как в натюрмортах экспрессионистов. Рвота размазанная, наверняка! Самый дешёвый ресторан, гад, выбрал. Ф-ферхо! Или ещё наблюдаю из своей коммуналки: каждое утро, часов в семь к воротам рынка подъезжает бортовой раскрытый грузовик. И всегда он полон этих самых гагаузов, или как их там. Быстро слезают, спрыгивают на землю. Суетятся вокруг мешков со своими семечками. Голодной голубиной однородной стаей. Кто их привозит? Откуда они? Да любопытно мне, любопытно! Вам же вот охота на своей гитаре брякать! Ну и брякайте! Почему же мне нельзя смотреть в окно?! И вот как ребёночек заплачет – он кидается. Забирает его из кроватки – баюкает. В длинных голых руках своих – как мартышечку в лианах. А она – храпит. Храпит! Серёжа, нам пора. Я – хорош. Несмотря на непроходящее ещё, даже усиливающееся опьянение, у Дылдова и Серова уже начал зреть пресловутый похмельный синдром или, говоря по-русски – величайшая похмельная досада. Зачем всё это было? Эта пьянка, затеянная сразу после издательства? Для чего? Что от этого изменилось?! Ощущали уже оба проклятые эти вопросы. Однако Серов упрямился. Н-нет! Ещё подождём! Голосок его почему-то стал визглив, тонок. Угнетённенькие глаза вспыхивали. Как какие-то фантасты. Что-то должно произойти! Шкурой чувствую! Ну, шкурой так шкурой. Дылдов смирился над кружкой. Лицо рассказывающего Кузбасса почему-то стало казаться ему только что выскочившим из-под стригаля умилённым бараном. Как перемена зазвенит – во двор высыпают раздетые ребятишки. И пошли снежками резать утреннюю туманную оттепель марта! Наступление! Отступление! За мной! Ур-ря-я-я! Да-а. Красота-а. Господи, Георгий! Когда видишь, что твой ребёнок, твой сынишка счастлив от какой-то безделицы, от какой-то там игрушки, которую ты ему купил – сердце сжимается, наворачиваются слёзы. Господи, что ждёт его впереди? Какие жестокие разочарования! Жестокие бесчеловечные обиды! Несчастья! Потери! И ты ничем не сможешь помочь ему. Ничем. А сейчас вот счастлив он от твоей игрушки, от пустяка. Господи, Гоша! Ну-ну, Роба. Не надо об этом. Прости меня, Роба. Мне легче, чем тебе. Я не оставил после себя детей. Мне легче, Роба. Прости. Господи, Гоша! Счастлив был от какой-то безделицы! От какой-то машинки! От обезьянки! И что стало с ним сейчас! Господи, как такое перенести! Дылдов вдруг отклячил губу. Дылдов заплакал. Это он обо мне говорит. Обо мне! Серёжа! Это я! я теперь такой! Однако глаза Серова уже ороговели. Как улитки. Серов, походило, отрубился. Пальцы тарабанились на столе сами по себе. Самостийным паркинсончиком. Слова произносились уже не Серовым, кем-то другим. Человеку словно привязали к затылку хриплый репродуктор. А я, я, Лёша! Катька! Манька! Дочки мои! А я, я! Я пью! Репродуктор внутри ущербно хрипел. Я гад, гад! Однако никто особо не обращал внимания на большие трагедии маленьких этих людей, двух молодых и двух старых. Тем более и стояли-то они за разными столами. Телега ехала и ехала себе дальше. Да где, уважаемые москвичи, где-е! Какая у вас жизнь? Изо всех сил тянетесь, тужитесь! Жить пытаетесь под набалованные стереотипы Запада! Пытаетесь – а не получается! Вот в чём ваша драма-то! Аэропорт в черте города. Название – Северный. Расположился на взгоре. Постоянно взлетают брюхатые Анны. Рёв стоит – в квартире стаканы на блюдцах пляшут! Как ещё не грохнулась ни одна на город – одному богу известно. Да где! Где! Чего! 150 рублей-то ваши тут в Москве?! Да вы же богатенькие нищие! Нищие! Только богатенькие! И всё! Не грусти, Роба. Всю жизнь человек готовится к чему-то, примеряется, монотонно раскачивается. Топчется на одном месте. Как привязанный на цепь за ногу в зоопарке несчастный слон. Вот и жизнь вся его. А тут пенсия, старость, болезни – и не жил вроде, а только на цепке и качался. Чего ж теперь, Роба. Верно, друг, говоришь. Вся жизнь наша теперешняя – в одно слово: гони! Гони, пока не упадёшь. Мы все – в Садовом кольце находимся. Газуй со всеми в общей лаве. У светофора остановишься, чуть отдышался, и снова врубай скорость! Жми до посинения! Да меньше оглядывайся! А если по-другому – сомнут, сшибут, в кювете окажешься. Да чего там говорить! Вот такая вам картина, дорогие горожане: бежит с громадным рюкзаком за спиной последний опоздавший пассажир. Бежит к вот-вот уйдущей электричке. За ним болтаются из рюкзака сосиски. Гирлянда. Чуть не до земли! В последний момент – влип. Успел. Двери сомкнуло. Поезд сразу пошёл, унося сосиски – как выпавшие кишки человеческие. Как человеческие внутренние сущности. О чём это говорит? Да это же жизнь наша теперешняя, наглядная, несчастная поехала! А я меру знаю. Всегда. Упал – хватит. Вот скажи: ты бабу гоняешь? Гоняю! Я тоже гоняю! Мы молодцы! Выпьем за это! Звук сдвинувшихся двух кружек походил на хруст треснувших двух черепков. После этого полагалась падать замертво. Однако два раздолбая мотались, не решаясь это сделать.

 

Дым плавал под потолком, навешивая свои длинные бороды телевизору. Входная дверь вдруг опять приоткрылась. В образовавшуюся щель всунулась голова. Голова оскаленно безумная. Вроде пустотелой тыквы, светящейся изнутри. Чтобы пугать по ночам слабонервных. Козлы-ы! Голова торчала из верхнего угла двери. У Пирата словно выросли непомерно ноги. Пират словно пришёл на расправу со всеми на ходулях! А-а! Козлы! Испуга-ались! Не сговариваясь, человек десять ринулись к двери. И Серов с Дылдовым в том числе. Сейчас мы тебя! Голова исчезла. Послышался шум разваливающихся ящиков и шмякнувшегося тела. Коззлыыы. Опять шли за свои столики доблестно. Опять смело наливали. Правда, уже не сопровождаемые частушками Флягиной. Жаль. Большая потеря. Потом с ногой на железном ободе под столом стояли в позах самозаводящихся мотоциклов. Однако никто никуда не двигался. И не собирался двигаться. А я здесь, в Москве, в Отрезвителе побывал. Так говорил же! Второй раз побывал. Всё равно – культурно, чисто. Каждому простыню чистую дают. Приятно. Внимание. Если первого Селянина с болезнью витилиго можно было бы сравнить с купоросом, с медным, или того пуще – с соляной кислотой, то друг его был как бы раствором смягчающим. Нейтрализующим. И одновременно очень сильно объединяющим. Типа с2н5он. Когда начинаешь пить пиво – не загадывай, где окажешься. Вот как сегодня. Где мы будем потом – никто не знает. Культпросвет Селянина был непобедим, светился. Скажи, Николай. Да погоди ты со своим пивом! Ведь паразит – он же вертится! Всю жизнь! Крутится! Поймите! Голова, подожжённая витилиго, торчала над всеми – уже будто бы из костра инквизиции. Он хлопочет! На базаре ли, в магазине за весами, на торговой базе. В кабинете ли там за столом. У него забот – полон рот! Ему некогда передохнуть! Но он же не становится от этого тружеником. Не становится! Поймите! Чтобы полюбить, Роба, женщину, лучше её не знать. Понимаешь? Не жить с ней рядом до женитьбы, не работать в одном месте. Мужики в основном так и устраивают это дело. Свою любовь. Ищут женщину в дальней стороне-сторонке. Пусть человек думает, что он открывает что-то свежее, необычное. Неповторимое. Пусть. Это – как не знать день своей смерти. И, кстати, женщины тоже стремятся уехать куда подальше, где их никто не знает. Понимаешь? Темнят всю жизнь. А иначе – какой же рядом-то козел позарится? Дылдов и Серов молчали и только таращились. Вроде пьяных тренеров. Давали как бы игрокам на поле – играть. Эх, записать бы. Да где ж тут? Человек в Молотах, насаженных на рукояти, пил одно пиво. Без всяких чекмарей. Вторую или третью кружку. Был, собственно, трезв. Не хотел я вам говорить про седьмую мою соседку. Но – скажу. Вы уж извините. Тоже абсолютно трезвый Мим перестал наигрывать, выпрямился, насторожился. Так вот. Извращенка. Бывшая воспитательница детдома. Оттуда, видимо, и пошло всё у нее. Заманивает мальчишек. Лет десяти-одиннадцати. Вроде как племянники любимые к ней приходят. Однажды увидел. Не подумайте – случайно! Лежит. Пацаненок голожопенький работает. А у дамы шестидесяти лет глаза закрыты. Притемнённая, морщинистая вся – как смерть! Но кайф ловит. Кощунство над природой величайшее! Бабушка русской проституции! Зачем вы мне это рассказали? Пальцы Мима на гитаре напоминали уставших червей. Просто так. Чтоб вы очухались, наконец. Заговорили. А не только брякали. Мне что – гитару о вашу голову разбить? А это уж как вам будет угодно. Свободным стал совершенно! Свободен! Полностью! С неожиданным подъемом говорил один из Батонов. Даже припухлость лица у него уменьшилась, ушла куда-то. Счастливым стал, можно сказать! Вот только душу саднит, когда о мальчонке своем вспомню. О сыне. Как ударит всегда. Сердце сожмёт. Вот тут, други – беда-а. Если не выпьешь, хоть в петлю. Всегда вспоминаю, как уходил. Уходил с чемоданом. Во двор уже вышел, а он с пятого этажа, из балконной двери, из-за стекла ручонкой машет. Часто-часто. Боится, что не увижу. Вот тут – тяжело стало. Врагу не пожелаю такого пережить. Так и стоит в глазах – машет, машет. До смерти не забуду! А так – что ж – вольная птица я теперь. Батон удрученно склонил свою плюху. Не расстраивайся, Коля. Плацдарм похлопал его по плечу. Перемелется. Всё перемелется. Не мешкая, забулькал. Пиджак превратился в хурджум. Запали. Все трое. Отдыхивались. Плацдарм посматривал по Забегаловке. Не горюйте, други. Скоро двинем на юга. А уж там заживем. Да какая молодежь, Евгений Александрович! Ладно – про серьезную музыку не буду говорить. Ладно. Оставим это. Другой пример, совсем другой! На телевидении готовили передачу о Пушкине. Обратите внимание – Пушкине! Говорили о дуэли. И вот оператор или помощник его, спрашивает – «Это что-то с женщиной там связано было? Вы представляете?!» У меня глаза закатились под лоб! Да милый мой, да ведь это знают в третьем классе! В детском саду, наверное! А? Человек наверняка учился в институте! Не говоря уже о школе! Вы представляете, что происходит, Евгений Александрович?! Дремучее бескультурье! Дремучейшее! А я вам другой пример приведу, тов. Зонов. Профессор не сдавался. В одном университете одной из национальных, скажем так, республик, в каждой аудитории – обязательный портрет. На обязательном портрете – национальная гордость аборигенов. В одном лице – поэт, философ, музыкант, композитор. В чёрной тюбетейке. Лицо размером с пороховой бочонок. Каждый балашка его знает. С трех-пяти лет. Каждая кызымка. Вот вам другой пример, уважаемый тов. Зонов! Да это же внешний результат правды, Евгений Александрович! Внешний! У Музыканта слюни полетели на бороденку и в пространство. За пределами правды! Вроде бы правда, и в то же время – неправда! Вранье! Понимаете?! Как бульканье шумовика в радиоспектакле! Мы думаем – ручей. Журчит. Натурально журчит. А на самом деле – хитрюга-шумовик только переливает воду из бутылки в корыто. Или, наоборот – из корыта в бутылку. А мы уши развесили – ручей журчит! А весной, Роберт, где-то к концу марта, по обочинам дороги, с обеих сторон, выгнанные школьники лопатками брызгаются на дорогу льдистым снегом. Пирамидальные тополя – будто поставленные дворниками грязные мётла. Воздух чистый, прозрачный. Красота-а. Знаешь, Роба, тогда ещё не было оголтелого конформизма, какой везде сейчас. Каждый город, каждый городок имел свое лицо. Неповторимое лицо. Просто в них, в городках тогдашних, не очень знали: как и что у соседей. Отсутствие картинки, отсутствие телевизора – спасало. Ну а сейчас разве что старые части городов кое-где сохранились. Вроде резерваций индейцев. А остальное – сам знаешь. Кузбасс остывал. Кузбасс словно отдыхал от всей сегодняшней пьянки. Цинковые волосы на его голове сложились в пропотелые мускулы. Мускулы уставшие. В университете том, тов. Зонов, никто меня, конечно, не узнал. Не узнавал, точнее сказать. Забыв про еду, Профессор стоял обиженно. Нацменики мои, которые в рот мне когда-то заглядывали, стали тугими теперь, важными. Настоящими нацменами. Все взросшие на баранине, на кумысе. С руками ленивыми, короткопалыми – как с тёмными колобашками теста. Теперь все доценты, профессора. Идя по коридору, где я стоял, смотрели мимо. Сквозь меня. Один, слабонервный, не выдержал –кивнул. Но тут же – куда-то сгинул. Как сквозь землю провалился. Однако всё равно стало как-то обидно. Так и вышел на крыльцо тихо. А мне товарищ рассказывал, пенсионер. Селянин с болезнью витилиго словно подхватил слова Профессора, хотя и стоял от него далеко. На пенсию провожали. На заводе у них. Сразу человек десять. Скопом. Удобно. Ну, собрание, конечно. Этому, говорит, телевизор цветной, тому холодильник, а мне транзисторный приёмничек! За пятнадцать рублей! Обиделся смертельно! Ну, где тут искренность, теплота? И с той, и с другой стороны? И у тех, кто дарит, и у тех, кто получает подарок? Притворство, фальшь. А ведь все просто: не принимай подарков, не бери ни от кого – и всё. И душа будет спокойна. Но падок человек на дармовщину, слаб. Прошёл я в тот раз, тов. Зонов, и мимо Главного Здания Города. Где когда-то вручали мне, а потом отбирали Билет. На площади перед Зданием по-прежнему дрожала на асфальте ущербнёнькая тень московского Кремля. Те же башенки, стенные зубчики. Ничего, собственно, не изменилось в этом городе, тов. Зонов. А вообще-то неблагодарные они все, тов. Зонов. Всё им построили, города, заводы, всему научили. Сделали профессорами, доцентами, учеными. Просто неблагодарные, и больше ничего! От свалившейся ли дармовой еды, от выпитого ли раньше времени чекмаря – Профессор катастрофически пьянел. Наблюдался полный обвал человека. Несмотря на девственность Фудзиямы, лицо его, тесно объединившись с носом, стало цвета стойкого нарыва. Ни о какой нежной морской волне, ни о каком меняющем цвета кальмаре – и речи теперь не шло. Сплошной, стойкий нарыв! К тому же в каждом предложении, которое он произносил, голос не то чтобы обрывался и умирал, а имел как бы некоторые усиления и затухания. И если бы все предложения Профессора изобразить графически, то они походили бы наверное, на неуверенных, ползущих неизвестно куда гусениц. Или по-другому – походили бы на баян: то ли разворачивающийся, то ли сдвигаемый. Зонов-музыкант страдал. На глазах уходил интереснейший собеседник. Более того – уже стоя засыпал. И каждый раз вздёргивался и шарахался, когда просыпался. Чёрт побери! Евгений Александрович! Что же вы! Очнитесь! Однако Профессор только пьяненько смеялся. Хихикал. Уже только пытался говорить. Нижняя губа его елозила вроде примеряющегося аркана: бросать или не бросать? Белые волосы вокруг фудзиямы растрепались, торчали перьями. Нужно выводить! Широкий-как-хоккеист был безапелляционен. Насадил на Профессора шляпу. Зонов, выводи! Зонов заметался было, но – повел. Точно от стыда, ратиновая спина Профессора окончательно лопнула, стала походить на растерзанную птичью клетку. Зонов вёл осторожно, бережно. Всё время оглядывался на свою кружку. На свою кружку с удоем, оставленную на столе. Вернулся очень быстро. Чего же ты?! Широкий был удивлён. Бросил, что ли? Нет, нет, что ты! Спрятал в укромном месте. Пусть отдохнёт. Подышит воздухом. Минут через пять приведу. Отпив из кружки, Музыкант оглядывал Забегаловку. Как привычный свой театр. Как большую свою сцену, которую он ненадолго покинул и на который сейчас начнется вторая часть пьесы. Чуть не опоздал! Однако разговоры на сцене еле тлели. В телевизоре, как в аквариуме, выпускал пузыри диктор. Возле Буфетчицы никого не было. Буфетчица тряпкой вытирала стойку. Для всех наступило время каких-то неуверенно строящихся, вялых композиций, мизансцен. Актёры словно ждали команды, чтобы начать строиться в композицию-мизансцену всеобщую, панорамную. Чтобы увековечить, наконец-то, и себя, и всех, и всю Забегаловку. То есть – весь Театр. Все вроде бы не знали теперь, чего друг от друга ожидать. Наступило всеобщее благодушие в Забегаловке. Этакая умиротворенность, благостность. Вроде как бы тихий ангел над всеми повис… Буфетчица… рукой мазнула по выключателю. Люминесцентные лампы включались по потолку как налёт авиации… Все смотрели, вывернув головы… Вдруг побежали. Разом. Как тараканы. Побросали кружки, еду. И Серов с Дылдовым в том числе. Кузбасс летел будто воздушный шар. Дёргал за собой Леденца как мальчишку. Широкий Хоккеист сшибал, работал плечами. Устремляющаяся бороденка Музыканта походила на развод погибающих спермачей. Весь гамуз колотился в дверях. Под музыку гитары. Было без пятнадцати семь…*

 

* Ни в одном из гастрономов Советского Союза в 1980-ом году водки после семи часов вечера купить было невозможно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru