bannerbannerbanner
полная версияМуравейник Russia Книга вторая. Река

Владимир Макарович Шапко
Муравейник Russia Книга вторая. Река

Прикройте меня! Скорей прикройте меня! Музыкант вдруг начал приседать, прятаться за Профессором. Схватил даже свой удой со стола. Близоруко оглядываясь, по Забегаловке быстро шёл длиннолицый человек. Обликом очень похожий на Зонова, тоже еврей, с бородкой и усами, однако, под русскую секирку. Мой брат, мой родной брат! Музыкант задавливался, Музыкант ходил под столом, как беременный верблюд, ищущий игольное ушко. Длиннолицый сделал длинный эллипс по залу, оставив в нём как бы свое длинное лицо. Вышел. Мое счастье, что не увидел! Мое счастье, что зрение у него неважное! Музыкант вытирался платком. Профессор же стоял – как уличённый. Уличённый в неблаговидном. Фудзияма налилась красным стыдом. Однако, тов. Зонов! Шов на ратиновом пальто даже несколько разъехался. Стал походить на скелет от большой съеденной рыбины. Однако! Поспешно Музыкант начал заверять собутыльника в полной своей дееспособности. В дееспособности по части, так сказать, алкоголизма. Не волнуйтесь, Евгений Александрович! не волнуйтесь! всё будет хорошо! уверяю вас! Да уж куда лучше, тов. Зонов! Чуть тумаков из-за вас не получил. Профессор забулькал в кружку. Из чекмаря. Выдернув его из ратина. Из ратина со скелетом рыбы на спине. Даже забыв, что чекмарь должен идти в конце вечера. Идти как хлыст. Долгожданный хлыст. Хлыст, который и выгонит его потом на улицу. И быстро погонит домой. Во избежание встречи с так называемыми медиками в сизых шинелях. Профессор хлопнул. Ровно полкружки ерша. Через некоторое время нос его (синяя морская волна) начала приобретать сходство с сердящимся, раскалившимся изнутри кальмаром. Так о чём я? Мысль была потеряна. Безвозвратно. Пальцы в раздражении стукали по столу. Ветераны тут ещё зачем-то в телевизоре появились. Вовы. Почему-то из 9-го Мая. Шагают строем. Шеренгами. Снятые почему-то замедленной съемкой. Как бестелесные, медленно передуваемые призраки. Одетые в одинаковые костюмы. Потусторонние уже, не земные. Какой дурак придумал так их снять? Как уже отлетающих на небо? Ч-чёрт! И телевизор вырубился, затрясся большим серым бельмом. Вроде натуральный конец света наступил! Ч-чёрт! Профессор опять затряс в кружку. Помедлив, граммульку и Зонову плеснул в удой. Тот сразу замахался руками. Что вы, что вы, Евгений Александрович! У меня есть! Вот, можете посмотреть! Игриво, как дама, приоткрыл самую чуточку своего шахматного пиджака. Профессор, с поспешностью развратного мальчишки – заглянул. Отличная грудка! Прямо надо сказать! Зонов тут же сдоил ему в кружку. И себя не забыл. Лишь после этого церемонно чокнулись. Георгий Толпа тем временем решил поесть. И Вандоляка как-то заставить. Не все же водку жрать, Роберт! В двух принесённых тарелках, с десятком сосисок в каждой, было что-то от лесобиржи. От расчихвощенных плотов её. А вообще, скажу я тебе, Роберт, смотришь на эти их рисованные иероглифы и видишь почему-то нагромождения китайских пагод. Дичайшее письмо, скажу я тебе, Роберт. За два года в Китае – выучил, может, с пяток слов. И то – чисто визуально. Магазин там, аптека, закусочная. Сам же писать – даже не пытался. Родом была с глубинного Урала. Сосиска у Леденца почему-то растягивалась. Будто резина. Поселок, видимо – рудник, назывался Теплая Гора. Говорила на «тЬся». «КупатЬся», «трудитЬся» и т. д. «Нужно, Роберт, трудитЬся, а не напиватЬся!» Запоминающаяся женщина была. Сосиска никак не рвалась. Кузбасс потянул сосиску у Леденца, будто у пса. Леденец не отдавал, тряс головой. Нужно от целлофана-то освобождать, Роберт! Вдвоём кое-как справились. Профессор смотрел на эту эманацию Кузбасса и Вандоляка. Потом на горы сосисок перед ними. И то ли тоже не прочь был бы накинуться на них, то ли просто жалел деньги и время друзей, которые те попусту тратят на эти сосиски. Несмотря на привычную, равнодушную жестокость современной больницы, Роберт, – есть всё же в ней, ещё сохранился отчаянный постулат: мучить больного, безнадежного больного, будут в ней до конца. И будь то пацан с наполовину удалённым мозгом (опухоль) или же окончательно недвижный, еле дышащий старик. Странный, жестокий постулат. Толпа насыщался. Широко разевал рот. На ум приходила Ниагара. Падающие в нее бревна. А вообще-то зимы там тусклые, Роберт. Серые. Одичало свистят на ветру пустые мётла пирамидальных тополей. Словно пойманные продувные бестии. Иногда с утра – сильный мороз, туман. Солнце – как закинутый в небо снежок. Правда, уже днём, меж штор начинает строить рожи весёлый солнечный свет. Можно сказать – красота-а. В телевизоре заиграл симфонический оркестр. Походил он на какое-то обширное капище насекомых. Притом насекомых разнообразных. От массы воинственных комаров и мух до плотных рогачей навозных. Рябое крупное лицо скрипача, взятое крупным планом, было как водонапорная башня, истекающая потом. Симфоническая мутатень! Я б их всех на земляные работы. Гражданин был горбат. Лежащая прямо на столе лысая голова с вьющейся бородой смахивала на отсыревшего осьминога. За стеной у меня жил вот такой же. Дипломированный. Каждый день с утра и до позднего вечера начинала ходить его сра… скрипка. Как злой, одинокий, отгоняемый комар за стеной у меня жил. Никак не мог пробиться сквозь стену, найти меня в темноте и впиться. Осьминог доглотал пиво и, точно от симфонического этого оркестра, от ряшки скрипача – пошёл прочь. К тому же оказался хромым – опирался на клюшку. Лысина его со спины была вроде испит?го светила. Пугая Человека В Молотах, Мим вдруг заиграл как изверг. И вздрагивал и отшатывался Зонов-музыкант. Точно всё ещё получал пощёчины от горбатого. Что он такое только что сказал?! Как он посмел?! Не обращайте внимания, тов. Зонов – тундра. Музыкант тут же подхватил, тут же начал внедрять масштаб тундры, а заодно и лесотундры, во все пространства Советского Союза. В-вы понимаете, что происходит в нашей жизни?! В какой-то момент Серов и Дылдов увидели нового гражданина в Забегаловке. Гражданина, можно сказать, тоскующего, мученика. Длинный, но с маленькой медной головёнкой, он старался не смотреть на кружку с пивом на своем столе. Отворачивался. Ну, этот сейчас блеванёт так блеванёт! Однако гражданин вдруг выхватил чекушку и круто запрокинулся. Чекушка колотилась как какая-то дьявольская белая сверловка! На глазах всверливалась в Гражданина вся как есть, без остатка! Казалось, уходила прямо со стеклом! Гражданин долго выдувал из себя газ. Как автоген в ожидании спички. Однако никто поблизости не решился чиркнуть. Через минуту глаза Автогена – склинило. «Шёл по улице Тверской, Меня ё… доской! Это что за мать ети – Нельзя по улице пройти?!» Автоген качнулся было к Флягиной, но – забыл. Ещё через минуту он начал длинно вытягиваться. Под косым углом к полу. Так и покачивался, точно не решаясь пасть. Его поволокли. В комплекте со всеми шлангами. Медная головенка шипела, болталась у самого пола, точно искала, что бы такое на прощанье поджечь. Кружка осталась стоять на столе. Нетронутая. Как поминальная. Батоны, вдвоём, скорбно её унесли. Потеряв человека, Забегаловка перевела дух и вновь монотонно забурлила. Головы в дыму напоминали виноград. Грозди. Выкинули нас, други, почти на болоте – и вертолёт сразу снялся. Залопотал, залопотал, уходя за сопку вверх. Будто взбесившаяся ёлка с одной болтающейся игрушкой. Мы в лямки, в рюкзаки – и пошли ломить тундру, и по-ошли! Придёшь к нему в сторожку – бульдог рядом с ним сидит. Этакое Самое Красивое Печальное Страшилище. Ну, как живешь, спросишь хозяина. И хозяин отвечает как всегда: «Серёжка пьет понемножку!» Своим прозвищем. Бывший баянный мастер. Продал труп свой, скелет, Томскому мединституту. А за сколько? – не говорил. Хитрый Серёжка. Никак не мог от неё отвязаться! Никак! Всё перепробовал, всё применял. И вот приводит он ее в ЗАГС. И говорит, мол, вот бабульку привел. Решил на ней жениться. А та стоит, молчит. Верхняя губа уже – как укроп. А он опять, вот, мол – бабулька. Пятьдесят два бабульке. Не выдержала тут она, в морду ему – и ходу из ЗАГСа. Так он три квартала до дома бежал. Веришь? Бежал! Как бежит и базлает японец в Марше Протеста. Дескать, банзай! банзай! Вот так только и отвязался от неё. С женщинами держи ухо востро! Как говорят вроде в Мексике, собачьему визгу и женским слезам верить нельзя. Всегда могут обдурить. Да. «Я тебе, дорогой мой, навеки не тр-русы, даже се-э-ердце отда-а-ам!» Я про Семенова скажу. На другой день вижу – а он палкает по деревне. И как ни в чём не бывало! Как будто он – это не он! Всё, что натворил вчера вечером – забыл! Вот дела-а. Как будто не было истошно орущей жены, которая застряла на колу плетня, как на шампуре; как будто не было визжащих свиней на подворье, когда за ними бегал и избивал палкой. Как будто ничего не было! Палкает себе! Шесот рублей! Шесот! Меж выбитых коронок высвистывала удручающая фистула. Сэлых шесот! Ну и куда вы дели их? Пропили. На масасыкл, на масасыкл были приготовлены! А бухло там будет? Да будет, будет! Тогда лей, не жалей, гневаться не буду! И вот клянчит у жены: достань граммуличку! Та его костерит. В хвост и гриву. А он всё ноет: достань граммуличку. По башке получает, лупят чем ни попадя, и опять: достань граммуличку. Тьфу! Отмахнёт палкой и к обочине укажет. И надо видеть потом, как он к машине идёт, к выскочившему шоферу – важно, абсолютно не торопясь. В деревне своей свиней пас, а здесь, в городе, он – власть. Власть С Палкой. Идёт, вышагивает! Как сказал один еврей, если реклама вже не врёт – это вже не реклама. Вот так-то! Да он же постоянно в замызганном халате! В пресловутом халате слесаря-сантехника! Или грузчика из гастронома! Вроде бы жалкая, ничтожная одежонка, тряпичка перед тобой, но надежней, крепче этого несчастного халатика – индульгенции на свете нет! Будь у тебя хоть сто дипломов в кармане, ты в сравнении с ним – ничто! Его же ничем не возьмешь, вы понимаете?! Он же Мрак В Кепке! Да ещё в халате! Вы понимаете?! В халате!!! Ну а этот высокий всегда, гордый. И нос у него – как голубь сизокрылый. Николай, скажи! Точно. Как голубь, можно сказать, лазоревый. Рак – это болезнь несбывшихся желаний, уважаемый тов. Зонов. Болезнь тщеславных, гордых людей. Тихое постоянное их переживание. Болезнь тихого длительного стресса. Ну не выдержал – вмазал. Прямо в наглый его мандат. Будет, гад, теперь знать. А месяц, Роберт, смахивал на откинувшегося на локоть, мечтающего чабана посреди своего спящего стада белых барашков. Муж и жена. Уйгуры вроде бы. Он – здоровенный башибузук. Живот, несомый кривыми ножками – как ладонь. Как большая его услада. Она, наоборот – худенькая. С симметрично вздёрнутыми глазами белки. Хитрю-ю-ющая. Промышляют возле коммисионок. Химичат там чего-то, перепродают. Да знаю я её! Вот уж воистину: бодливой корове бог рогов не дал! Слесарь. Конкретный мужик. Не бухает, ничего. Мотор, ходовую часть. Всегда вовремя, никогда не подведёт, как по часам. Пол-Москвы его уважает. Конкретный мужик. Хватит мною помыкать! Я – ей – говорю. А то. А то в морду дам. Да нет! Куда уж тебе! Как говорится, сбылась мечта идиота. Это – к вопросу о твоей женитьбе, дорогой. Врач сказал ей: не думайте о своей болезни! Улыбайтесь! – И она – улыбается. Улыбающаяся на улице старуха. Как полоумная. Улыбки направо, налево. Всем встречным. Как бредущий гроб со съехавшим набок венком. Улыбайтесь! И она улыбается. Да, уж точно – он может прикинуться шлангом: ходишь, запинаешься, а не видишь. Он никогда не виноват. Всегда он как бы в стороне. Но я ей сказал: если – ещё – хоть – раз. Да куда уж тебе! Ждём. Пенсионер на Запоре пропердел. И снова всё тихо. Пошли. С фомками. Опояски с замками – выдрали. Как бычьи яйца. Ну тут палка о двух концах – пьяница проспится, дурак – никогда. Так что – не скаж?те. Как горн в вечерней кузнице – остывает закат. А потом, когда падает темнота, в бесконечно тянущихся тучках начинает журчать луна. Красота-а. Пейзаж – это настроение, Серёжа. А настроение – это скрытая мысль. Вот почему он нам свои пейзажи выдает. Даже сам, наверное, этого не осознавая. Душа его просит этого. Душа. И всё. А ещё одна моя соседка – четвёртая по счету, получается – так лет семьдесят ей уже, наверное. В квартире почти не вижу. Больше на бульваре. Ведомому под руку внуку, как дикому огороду, нравоучительно что-то напевает. Огород неудобренный, можно сказать, неполитый – благодать, есть где развернуться! Постарше-то дети – шугают: пошла, старая дура! Не мешай жить! А внучек-то – в самый раз! Так и уведёт его от меня, напевая ему. Сама приземистая, в острых косых брюках – построенная вся внизу косо. А у меня вот и такого огорода даже нет. Человек В Молотах от старости и одиночества выморщился радиально – как китаец. Только очень грустный китаец. Да, вот и такого даже нет. В телевизоре с его ералашами вдруг зачем-то стали показывать операцию. В натуральном виде. В операционной. Развороченная грудь больного – как мясная лавка. Слепое заголившееся сердце походило на начавшиеся роды у женщины. Зачем показывают всё это? С ног до головы заляпанные кровью хирурги. Грудятся у стола, суетятся. Все в намордниках, со сморщенными бахилами на ногах, в специальных халатах с завязками. Точно из Гражданской обороны все они. Из химической атаки. Серов уводил глаза, не мог смотреть. Кузбасс морщился, тоже пересиливал себя. Точно теряя сознание, снимающая камера вдруг начала пятиться, уходить. Последний раз мелькнула утесненная, многорукая, судорожная группка врачей посреди сплошь закровавленной чистоты операционной – и всё исчезло. Точно вся бригада телевизионщиков грохнулась в обморок! Вот так пока-аз. Георгий Толпа отирался платком. И все-таки нет, наверное, на свете прочнее механизма, чем сердце, Роберт. Как только представишь, сколько миллионов, сколько миллиардов ударов делает оно за жизнь твою – утром, днем, вечером, ночью – без перерыва, не останавливаясь ни на минуту – как только представишь всё это – сразу хочется лечь, сложить на груди ручки и самому до времени умереть. А как переходят дорогу дети? Пацанята там, девчонки? Коротко стриженная голова карлика-таксиста походила на обрезанный щекастый кувшин. Они не переходят, они – бегут. Всегда бегут. Дорогу перебегают. Даже на зеленый. У них же рефлекс: дорога – значит, бежать, рвать через неё! И ни одна гаишная тётка не объяснит им, не втолкует, не вобьет в кретинские их головёнки, что делать этого нельзя ни в коем случае! Категорически! Остановись, замри, если ты уже на дороге. Но не беги, кретинок! не беги! не беги! Таксист-карлик подпрыгивал и бил в мрамор стола ладошкой. Точно ловил, точно уничтожал на столе порхающую бабочку! Не беги! не беги! кретинок! Осьминоги – те похожи на гаишников. Натурально. Стайки мелкой рыбешки, как по команде, шмаляются от них. Чудище вроде замшелой избушки проплывает мимо, шевеля плавниками. Окунь, что ли, такой? Тут же какие-то шахтеры постоянно зарываются в песок. И всё это заполнено солнцем. Даже не верится, что это всё на дне океане происходит. Щёки просвещающего Селянина тлели как лампы. Или такой случай. На дороге. Таксист тоже не отставал, рассказывал. В прошлом году. Весной. Рву в Домодедово. Заряжен полностью – четверо в машине. Жму под сто. В тридцати метрах впереди идёт иномарка. Толстуха. Дальше, метрах в ста, у самой обочины стоит крытый грузовик. Возле него ни души. Дверцы закрыты. Мы жмём, приближаемся к нему. Вдруг дверца грузовика раскрывается – и пыжом вылетает на дорогу человек. Выпинули! Пьяного! Иномарка тут же его под себя – и пошла молотить! Я по тормозам, завихлял, заюзил, поздно – в иномарку! В меня сзади ещё кто-то! Там ещё! Свалка! Кто мог такое предвидеть?! Кто?! Мучающиеся глаза таксиста точно опрокидывались назад. Таксист схватил кружку. Как лагун, неостановимо начал пить.

 

Наступило время связных монологов. Партконференция как бы. Очередь к трибуне. Выступающие теснятся. На конном дворе всё переломано, всё покурочено. Голова Селянина от болезни витилиго была точно вне туловища. Подожжённая, точно пылала на подносе иллюзиониста. Рассыпаны тележные колёса. Сама телега без колёс – застряла в земле. Кучи навоза гниют. Давно пересохли. И ведь полгода только после развала прошло, всего полгода! Но, главное, главное – последний директор хозяйства был по фамилии Ответчиков. Ответчиков! Как вам это нравится! Вот так Ответчиков оказался! А города внизу – как жабы под луной! Ласковый Селянин с культпросветучилищем всё не мог наудивляться жизни. Переливаются, дрожат своей мокрядью. И вроде как – глотают, цапают мошку! Точь-в-точь! Пока летел – не отрывался от окна! А все – храпят. Храпят! Да-а, моя мама. На глазах менялась карта на лице Кузбасса. Лицо Кузбасса как-то сползало. Доставалось ей в этом парке. Все аллеи, все тропинки, газоны с цветами – всё было на ней. Метёт с утра, с обеда стрижёт, поливает. В последнюю очередь шла мыть уборную в углу парка. Привычно уже вышибала из мужского отделения оловянноглазого, сказать так, гражданина. И тот убегал от неё, застёгивая ширинку. Убегал со своей роковой страстью, как с чугунной двухпудовой гирей меж ног, по меньшей мере! Нам-то смехота была слышать крики, грохот в уборной, видеть потом улепетывающего этого орла, а ей каково? Женщине? Матери? Но самое главное – тяжёлая эта работа в парке. С утра и почти до темноты. Помогали, конечно, когда не в школе: подметали тоже, я любил клумбы поливать, но в основном ломила, бедняга, всё сама. Всю ночь шёл снег. А на другой день + 6! Представляете, что началось! На дорогах – жидкое снежное месиво! Машины фонтанируют как киты! Сплошь уделывают друг дружку! Лобовое стекло перед тобой – Тарнада! Сплошная Тарнада! И ты, шофёр, как жулик, пригнулся. Да где пригнулся! Таксист-карлик как бы совсем опрокинулся на сиденье своего такси. Круто задрал голову. Точно стремился разглядеть эти чёртовы путеводные звезды, по которым ему теперь нужно рулить. Но сквозь «тарнаду» ничего, понятное дело, не видел. Похожая на очень длинноногое насекомое с присадисто ритмичной походкой грузчицы. Говорил Человек В Молотах, насаженных на рукояти. Всегда идёт с двумя длинными мешками бутылок через плечо. Один спереди, другой сзади. Идёт легко, присадисто, как будто со своими лёгкими длинными яйцами насекомого, которые только что сама и выродила. Хотя и старуха уже по возрасту. Лицо уже – как зяби. Вот такая моя пятая соседка! Человек В Молотах С Рукоятями был явно умилён своей пятой соседкой. Которая ходит с бутылочными мешками – как со своими выродившимися яйцами. Слова были обращены как всегда к Миму С Гитарой. Однако Мим с гитарой по-прежнему был нем, туп. Статичен. Как целый суд присяжных придурков из американского фильма. А потом стали замечать в ней странное. Остановится вдруг посреди работы и стоит минут десять. И руки батраками висят. А мы подойти боимся. Кузбасс всё ниже и ниже опускал голову. Бугор этот сразу задрался на меня багровой плешкой. С кем разговариваешь, расп…й?! А я ему: да положил я на тебя! С прибором! Понял? Пидор! И пошёл к двери. Так он упал в кресло и хавало разинул! Компашка Плацдарма от хохота на миг развалилась и вновь сдвинулась. Даже Пиратский Парус смеялся. Смеялся дико. Как инквизитор. После шестидесяти болела тяжело. И сердце, и ноги. И вроде совсем повредилась умом. Кузбасс всё не мог забыть свое, горестное. Во всяком случае, многих из родни не узнавала. Или просто не хотела узнавать. Понимаешь? Временами появлялось в ней что-то осмысленное. И смотрит на тебя – как смотрят старики. Глазами неприбранными, измученными. Как разорёнными гнёздами! Господи, Роберт, всё бы отдал, чтобы только жила! Руки Кузбасса – отёкшие, сизые – вздрагивали, что-то ковыряли на столе. Тяжело смотреть, Роберт, как умирает самый близкий тебе человек. Твоя мать. Мама. Отсечённая белой простыней голова с сивыми свалявшимися волосками на подушке – и всё. Как нечёткое, размазанное факсимиле на подушке. Мёртвое факсимиле. Тяжело смотреть! Невыносимо! Кузбасс заплакал. Некрасиво, трудно. Наши писатели опять одуплели. Не могли дышать. Маленький росточком, Красный Леденец бегал ручонками по могучим плечам, перед лицом Кузбасса дрожал как перед адом. Не надо, не надо! Гоша! прошу тебя! не надо! Кроме Серова и Дылдова, никто, казалось, не осознавал трагедии громадного этого человека. Тяжело рыдающего рядом. Разговоры текли. Вроде бы обтекали стол с Кузбассом. Чайки. Большие. Какая-то крупная порода. Сплывают по реке как каравеллы. Да-а. Неблагодарный оказался. Свин. Тут как по присказке: хозяйка б…, пирог г…, и вообще – е… я ваши именины! Да-а. Приглашай вот таких. Завитая по головке как пуделёк. Белый. А сколько красоты вмещает в себя сердце голубятника. Он видит весь мир, весь необъятный свободный мир у себя над головой, когда поднимает голубей в небо. Как поющим горном жизни – становится стая его в небе. Вот какое сердце у голубятника. А вы говорите – пустое занятие. Да, действительно. Перед этим необъятным миром – мы остаёмся только у подножья его. Мы проходим. Проходящие мирки людей и животных. У подножья необъятного мира. А-а, голод не тётка: пирожка не подсунет! После того, как узнал бедный мальчишка о смерти матери – целый день скрывался где-то, плакал. Вечером глаза прятал от всех, и глаза его были как зори. Притом летел я с крыши как-то медленно и спокойно. Как во сне. Точно знал, что не разобьюсь. И только удивлялся: ах ты чёрт! Как же так получилось? И не расшибся! Хрястнулся только боком, приняв себя на руки и сильно ударив зад, бедро, всю ногу. Но был цел! Жив! Ничего даже не сломал! А ведь метров десять было высоты, не меньше! Вор у вора дубинку украл. Ну и долбаки! Японский автомобиль с никелированными трубами впереди. Чем-то напоминает русский самовар. Такой же самодостаточный и гордый. Видал? Да дыхательный тренажёр! Новый выдумали! Сидят в поликлинике рядком, как придурки-саксофонисты – и дуют. Ходил всегда как апока. Как последний апока! А как женился – совсем другое дело! – на человека стал походить. Но ведь свинье-то лужу надо! Вот так с ним и вышло. Приглашай, как говорится, таких в гости. Да тощая. Тощая. Как вобла. Как скелет воблы! Осенью улица наша вроде как елозит прямо вниз, к речке. Как загулявшая пьяная баба. А справные дома, будто свёкры, её матерят: тпру, зараза! Хе-хе. На лыжах теперь не бегают красиво. Нет. На лыжах теперь телепаются. Новым дурацким способом. Нараскоряку. Рупь-двадцать! Рупь-двадцать! А церковь была богатая: высокая, белостенная, каменная. С несколькими куполами. Вся – как сбитое неразрывное братство апостолов. И такую красоту загубили. Когда подорвали – просто сползла. Как Атлантида в море, ушла в землю. Придёт, бывало, в сельпо – и говорит всегда с юморком: Партейное есть, дочка? Есть, есть, дедушка! По 1,85! Ух, и дорого партейное! Ух, и дорого! И смеется. А самому уже за девяносто было. Приехали домой, а малины в ложках – ураган! Сразу же поспешили, начали обирать! Эти играют там всегда, как их? – теннисисты. Мячики, будто белые серпы, летают-втыкаются. Интересно, а ни черта не поймёшь. На первом этаже – кабак. Самого ансамбля, самой мелодии оттуда никогда не слышно. Сквозь этажи туго тукает один только бас. Как вздрюченное сердце алкоголика, нажравшегося-таки водки и табаку: тук! тук! тук! тук! Спать – невозможно. Стоит всегда как обезьяна: ссутуленно. Растопырив грабки. И как обезьяна начинает бить этими грабками. Быстро-быстро садит по мордам. Такой метод. Широкоскулая и узкоглазая как кошка. Марлен Дитрих. Помнишь по фильмам? Иномарка всегда впереди мчится. Впереди всего кортежа. Так сейчас у них принято. С понтярскими высвистами несется. Как голубятня. А вывеска на мастерской: Двери, лоджии, гробы. Только – гробы-то зачем?! На балалаечке всегда свиристит печально, занудно. Поселок «Свеча». Вроде в Кемеровской области. Не слыхал? А вот баба на телеге показалась. Сарафаном слившись со свежескошенной копной травы. От этого – сама как громадная копна. Или девочка бежит. Платьишко-ситчек-весёлый смеется! Юрий Приборов. Юра с прибором! А эта – Замолодчикова. И вот с утра вся в телефонах! И вот названивает, и вот пищит! Лет пять назад, тов. Зонов, тоже пришли ко мне две. Как говорится – по рекомендации. Две невесты. 55-57-ми лет. Крашеные рыженькие головки обеих напоминали жгуче-анодированные венички. Если таковые существуют в природе, конечно. Очень приятно познакомиться! Осклабился как крокодил. По-очереди пожал две сухонькие ручки. Употребляете? – сразу спросила одна, увидев бутылку на столе. Что вы! что вы! Махаюсь руками. Только для аппетита! Хе-хе-хе. Эксперты! Смотрю на него, а он уже с теряющим сознание лицом! Растянувшимся, как резина! Еле успел подхватить! Или на речке, Роберт. После ныряний, после всевозможных нырков – мальчишка. Запрыгал на берегу на одной ножке. Затряс головёнкой – как тугой копилкой. То в одну сторону трясёт, то в другую. То на левой ножке прыгает, то на правой.ё Тугая-то она, тугая копилка, но быстро освободилась – ветер опять внутри засвистел! Где, кроме деревни, такое увидишь? Серов вздрогнул – в телевизоре стали показывать чёрно-белый революционный бред: невидимый пулемет откуда-то сверху, с крыш, дробно тряс площадь: та!та!та!та!та!та! Муравьиная чёрненькая толпа разбегалась, стелилась и ползла по этой белой от ужаса, трясущейся площади: та!та!та!та!та!та!та!та! Серов отвернулся. Когда снова взглянул – из телевизора в упор, точно весь вместившийся в разинутый раструб, играл негр-трубач. С выпученными глазами – точно вылезал из материнской матки! Какой-то Луи Армстронг. Чёрт! Куда девалась площадь? Глянул на кружку. Кружка, как и положено ей, стояла на столе. Почти полная. Дылдов вяло дожевывал сосиски. Тоже с почти полной. Может, хватит нам? Лёша? А? О чём ты, Серёжа? Однако Серов замолчал. Потому что тоже с пивом шёл новый персонаж. Шёл не торопясь. Словно сберегал силы. Так ходят с развальной ленцой спортсмены. Отправляясь из гостиницы на стадион. Если, конечно, близко идти. Кружки расставлял за столиком Профессора и Музыканта. В бумазейной какой-то кофте бабьего покроя. Широкий, как хоккеист. Однако принадлежал, по-видимому, к художественному цеху. К художникам. Потому что сразу, что называется, взял быка за рога. Придёшь к этому Ферхо, а он сразу палитру на руку – и кисточку уже прицельно держит. Как соплю. На отлёте. Дескать, – работаю. Мазнёт по холсту разок. И ещё разок мазнет. И откинется, всматриваясь. Ферхо ср…! А у самого за ширмой – побоище бутылок на столе. И полуголая девка сидит. Вся красная – как сатана. Рембрандт хренов! Триста рублей, гад, выклянчил. Вроде как занял. Музыкант Зонов заметно занервничал. Геннадий, я отдам. Да не о тебе речь! Пей лучше. Роберт Фон Караян! Широкий двинул кружку. К Зонову. Профессор проследил за всеми этими телодвижениями с высокой бровастой закавыкой. Однако Широкий стал заливать в себя пиво. Тогда Профессор продолжил рассказ. Набирал обороты постепенно, осторожно. Собачонок. Кличка – Людвиг. Маленький. С заросшей мордашкой. С болтающимися катухами шерсти по брюху – будто с еловыми шишками. А вообще у Мамы их всех, кабысдохов этих, штук десять. Она идёт в гастроном, а они трясутся вместе с ней вроде флажков. Как дорогу показывают. Людвиг с катухами – впереди. Естественно – ни с ней никто из жильцов, ни она ни с кем. Стена. А ведь лет сорок всего Собачьей Маме. Не работает. Шизофреничка. Иногда выводит и оставляет всю свору во дворе. Что-то долго втолковывает Людвигу. Обиженно Людвиг отворачивает мордашку в сторону. Наконец сама уходит куда-то на несколько часов. Кодла поскуливает, но держится вместе. Как подтопленная. Как оказавшаяся на островке. Часа через два начинает выть. Людвиг задает тон. Капельмейстер как-никак. Чуют её издали. Только ещё на её подходе ко двору. Срываются и летят. И уже во двор опять успокоенные флажки трясутся. Флажки вокруг Мамы. Пытался заговорить с ней, но идёт мимо – глаза выкачены, остановлены. Как предупреждающие кулаки: не подходите! не трогайте! в морду дам! Как к такой подойдёшь? Сумасшедшая, в общем-то. Только собаки и спасают её. Странные всё же люди живут вокруг нас, тов. Зонов. Очень странные. Не перестаешь удивляться. Широкий-как-хоккеист толкнул кружку. К профессору. Пей! Спасибо. У меня есть. Профессор толкнул кружку обратно. Зонов пошептал что-то Широкому. Тот прослушал и пошёл к стойке. Вернулся с тарелкой сосисок. Ешьте, Профессор! От души! На сей раз Профессор не заставил себя уговаривать, тут же приступил. Однако зубов во рту у него почти не было, и губы от этого действовали своеобразно. Как бы сообразуясь с принципом червячной передачи. Так совокупляются деликатно змеи. Сначала в одну сторону сверлятся, затем обе в другую. Очень вкусные сосиски, надо сказать! Очень вкусные! Не желаете, тов. Зонов? Кадык Зонова передёрнулся как затвор. Однако Зонов замахался руками. Что вы, Евгений Александрович! Ешьте, дорогой! Поспешно отпил своего удою. От голода глаза Музыканта бредили, мучились, как два еврея из Моисеевой пустыни. Которые, выбравшись из неё вконец издыхающими, так и не поняли, за что их по ней таскали. Однако Профессор не настаивал. Профессор, видимо, не догадывался, что Музыкант тоже голоден. Помните – Кейтель? Подписывал капитуляцию? Этакий хлыщ военный с моноклем? Как с индифферентным каким-то секретарем в глазу? Подписал – и сбросил этого секретаря? Так этот Шредер такой же! Только он – очки всегда сбрасывает. Как двух уже секретарей! Двойной Кейтель! Хе-хе-хе. Немцы, одно слово. Зонов не понимал, о чём говорит Профессор, Зонов не мог оторвать глаз от сосисок в тарелке. Да поешьте вы, тов. Зонов! Право слово! Мне даже неудобно! Будто нищий на чужом пиру, Профессор за столом распоряжался. Широкий-как-хоккеист однако его полномочия подтвердил. Ешь, Зонов! Ещё возьму! Лишь только после этого Музыкант деликатно взял пару сосисочек. И хлеба кусочек. Но когда черпанул малюсенькой ложечкой горчицы – рука задрожала так, что пришлось ложечку отложить. Отложить на тарелку. Выступили слёзы. Да ешьте, ешьте, тов. Зонов! Тогда заглотил. Так, без горчицы, без хлеба. Сразу обе. Горячие. Сильно горячие. Вытягивал шею, страдал как верблюд со слюнявой губой. Которому сунули в рот чёрт-те что. Часто-часто стал жевать и проглотил, наконец. Ну вот, другое дело! Профессор был доволен. Снова пододвинул Зонову тарелку. В свою очередь, единственным зубом, как альпенштоком – куснул от сосиски. И опять будто гонял губами совокупляющихся змей. А в общем-то, весело я теперь живу, тов. Зонов. Дом бетонный – всё слышно. Каждый вечер надо мной аккорды в гитару заталкивают. Знаете, такие сыпучие. Вон как у того гитариста. Хрух-кррух! хрух-кррух! И запели. И целый вечер перелезают с песни на песню. На одной проедут, неизвестно откуда – другая, они на неё все дружно! А там третья подошла, четвёртая! Как мальчишки раньше на трамвайную колбасу запрыгивали и ехали! Висят, не отпускаются: хорошо! весело! И гитара неутомимо аккорды в себя запихивает! Вот так и живу теперь – как у туристского ночного костра. Хе-хе-хе. Горохов! Геннадий! Выкинутая рука Широкого над столом была как длань, простёртая богом над долиной. Профессор осторожно, двумя ручками, пожал её. Широкий-как-хоккеист не знал, что дальше говорить. А в общем-то, по-прежнему был недоволен Ферхо. Этим ср… Ферхо! Потому что все натурщицы, которые к Ферхо этому приходят – с телами лет на десять моложе своих лиц. Лет на двадцать! Можете такое представить?! Сам, что ли, выбирает таких?! Или Союз таких присылает?! Собутыльники почтительно ждали. Ждали развития темы. Темы натурщиц. Но Геннадий Горохов молчал. Волосы его, волосы художника, были как истёртое мочало. Со спины, из-под кофты, бутылку выдернул как гранату. Забулькал всем. Сунул кружкой в кружку Профессора. Потом – Зонова. На всех картинах его и клубятся эти чёртовы женщины. Имелся в виду, конечно, пресловутый Ферхо. Бело-розовыми облаками. Однако с мордами – как лишаи. Рембрандт, называется! Триста рублей гад, занял. «Халтуру сделаю – отда-а-ам! Гад!» Зонов забеспокоился опять. Горохов простёр руку. Не о тебе речь! Снова хмурился В телевизоре по-прежнему почему-то преобладали негры. Шли почему-то косяком. Полю Робсону как будто сильно дали по уху. Он так и пел с рукой на нём. Дескать, бобо! Ведь жена не рукавичка: с белой ручки не стряхнёшь и за пояс не заткнёшь! Роберт! Потный плащ Кузбасса был как дождь. Как небольшой локальный дождик в Забегаловке. Слышишь, Роберт! Однако встряхиваемый Вандоляк уже, похоже, ничего не слышал. Глаза его были глазами таракана, хватившего дихлофосу. С трудом освободился из рук Кузбасса Вандоляк. Потом – от стола – вдаль – сморкнул. Из одной ноздри. Вроде бы интеллигентно. Применив для этого длинный указательный палец. Затем методом академика Павлова сжал на столе кулачонки. Сцепливая зубы и перекашиваясь – проявлял сильную волю. Вандоляка нужно было срочно выводить. Это было очевидно. Однако после того, как Кузбасс быстро стаскал его в туалет – резко протрезвел. Точно его починили там. Вот только что перед этим на лице была полная хлябь, раздрай, и вот, пожалуйста: лицо опять стало пятнать солнышком. Чудеса! У самого Кузбасса пространства в голове были большие, места хватало для всего: и для гулкого топота конниц, и для спокойного журчания рек. Да-а, Роберт. Семейная жизнь. Вроде видения, миража прошла. Бывало, не спишь. Супруга рядом храпит. В полной тьме кот скрипит как диван. Это он вылизывает свои я…. Красота-а.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru