– Нищета, – возразил кто-то, – полезна. Почему богатые боятся бедных? Бедность избавляет от страха.
Тут вернулся с улицы поэт, постоял в середине горницы, покачался, будто заканчивая умственную работу, и выдал:
– Ну что же, страны Балтии, ну что же вам сказать? Сидели вы под немцами и хочете опять?
Шум вдруг раздался с кухни и возмущённый вскрик Юли. Она выскочила взъерошенная. Поправляя туалет, ни с того ни с сего закричала на меня:
– Скажи ему: Юлия сумеет распорядиться своей внешностью без его участия.
С кухни боком-боком просквозил к двери на улицу и скрылся за ней Генат.
– Он её давно окучивает, – объяснил Аркаша. – Только разве она тебе изменит?
– О присутствующих, – заметил я назидательно, – в третьем лице не говорят.
– Учись! – заметила Юля и щелкнула Аркашу по лбу. А вновь обратясь ко мне, сообщила: – Карамзин сказал: «И крестьянки любить умеют».
– А тебе кто сказал?
– Сестра! Умная до ужаса, прямо как дура. Мужики, говорит, это цитаты. И надо бить их их же оружием. И в меня прессовала тексты. Я, конечно, мелкая, но не в укате пока. Дай, думаю, заучу в запас. Стремимся к прогрессу, приходим к стрессу. А этот (жест в сторону двери), наскрёб хохмочек с «Тринадцати стульев» и считает, на фиг, что умный. Это уж глупость, да? А другая сестра…
– У тебя не одна сестра?
– Начальник! – подшагал строевым шагом оборонщик. – Меня делегировали! – Паки и паки спаси, погибаем! Ветер нынче дует в спину, не пора ли к магазину? Не раскинуть ли умом, не послать ли за вином? А? Отрядить бы нам гонца да за ящичком винца!
То есть горючка вновь кончилась. Надежда была только на меня. Отказавшись от конвоиров, пошёл один. На улице легко дышалось. Но не легко думалось. Получается, попал я в какой-то выездной дом учёных. Симпозиум, что ли, у них какой был? Обокрали, говорят. Но что мне до них? Уедут, я останусь. А то уж очень странная у меня началась жизнь. Но кого они так серьезно поминали?
Продавщица смотрела на меня двояко. Доход я ей приносил, но мои застольные гвардейцы отличились. Она уже знала, что в моём доме появились не мои дрова, лопата, вёдра.
– Это, конечно, не сами они, Генат.
– Всё верну, – отвечал я и взмолился: – Кто они, откуда?
– Говорят: мозговая коммуна нового типа. Вредное производство, выдайте за вредность молочка от бешеного бычка. Приходят и хором, как на митинге: «Мы пьём и сидя, пьём и стоя, а потому пьём без простоя». Были же нормальные. Что-то у них сбилось. А вы сами с ними участвуете, чем кончится? Ещё быстрее загонят.
– В гроб?
– А вы думаете, куда?
Когда расплачивался, заметил, что крупных бумажек среди других поубавилось. Естественно – вчера же было: чеши-маши на все гроши, размахал. Домой сразу не пошёл, ходил по пустынной улице. Пару раз сильно растёр снегом лицо, охладил и голову, и затылок. Может, уехать? А то какой-то сюрреализм.
Коммунары курили и хлестали откуда-то взявшуюся самогонку.
– Пьем в ритме нон-стоп.
– Я чувствовать не перестал, – цитировал из себя поэт, – воспрянуть желаю я снова. Когда откриссталлит «Кристалл», является жидкость Смирнова.
– А самогону махнёшь? – спрашивали меня.
– Воздержусь.
– Смотрите, – обратил внимание Ильич, – держусь и воздержусь – это разное. Не пить – одно, а не хотеть пить – это вершина силы воли. Смотри: благоде́тель и благода́тель. Это не одно. А прЕзирать или прИзирать? «Призри на нас и не презри». Да, по грехам нашим побеждаеми ничим же, кроме как опивством без меры и объядением без сытости, дымоглотством окаянным, терпим посему зело недостачу смысла.
– Закрой хлеборезку, – велел ему Аркаша.
Я жестко посмотрел на Аркашу. Он понял, приложил руку к непокрытой голове, мол, извиняюсь.
– Про хлеборезку – это жаргон, – объяснил Ильич. – Устами Аркадия глаголет жаргонная современность. Жаргоны ворвались в язык как морские пираты. Но это для языка не страшно. Ибо вернется понимание, что не материя, а Дух и Слово первичны. Но – Слово, а не брехучесть разного эха. Трещит демагог, но ему веры нет. Русский язык – язык богослужебный…
– Ну, замолол, ну, замолол, – и тут не стерпел проворчать Аркаша.
– У детей новых русских нет будущего, – заговорил вновь социолог Ахрипов. – Они искалечены изобилием игр, напуганы охраной. Пока малы, закомплексованы. Вырастая, становятся агрессивны. Он проиграют, промотают наворованное отцами. Так сказать, Мари полюбит Хуана. Мари – Хуана, а?
Поэт, к этому времени опять лежащий на полу, опять сел. Интересно, что о нём как-то все забывали, пока он не выступал.
– Гитару дайте, – спросил он, – нет? Ладно, акапелла:
Ты пой, запевай не с нахрапа,
И вытри с мордулии грим.
Болтают, что в Риме есть папа
И папина длинная лапа,
Так нам сообщил пилигрим.
Он тянет ту лапу к нам сдуру,
Наживой и властью томим.
Не знаешь ты нашу натуру:
В Россию не вдвинешь тонзуру,
Так нам подтвердил пилигрим…
– Еще полежу. – Поэт поправил очки и откинулся на своё жесткое ложе у стены.
– Интересное соединение жаргона и высокого стиля, – откомментировал Ильич.
Коммунары объявили, что ждут моих указаний. Что это посоветовал им их лежачий мыслитель.
– Что это за лежачий мыслитель?
– Я познакомлю, – заявил Аркаша. – Сидеть тихо тут.
Мы вышли на улицу. Аркаша стал объяснять про мыслителя:
– Он вообще никуда не ходит, всё лежит. И не больной. Но я его не понимаю, как это – сократить время и притянуть будущее? Как? Спроси его, может, ты поймешь. У него, знашь, Алёшка иногда и ночует.
Дорогу к мыслителю Аркаша озвучивал чтением своих стихов:
Товарищ, не в силах я поле пахать, —
Сказал тракторист бригадиру, —
Привык я с девчонкой подолгу стоять,
И в ход не пустить мне машину.
Все шестерни рвутся, подшипник гремит,
И будто сцепленье сорвало.
Ни первой, ни третьей сейчас не включить,
И в баке горючего мало.
Вскочил тракторист, на сцепленье нажал,
Машина на третьей рванула.
На землю сырую он резко упал,
Упал, сердце больше не билось.
Вошли в старый дом, в котором было довольно прохладно, но хотя бы не накурено. В красном углу, перед иконой, горела толстая свеча. На диване, обтянутом засаленным, когда-то серым сукном возлежал здоровенный мужичина. Полутора-, двух- и даже трехлитровые бутыли из-под пива говорили о причине его размеров. Он даже не приподнялся, показал рукой на стулья.
– Зетцен зи плюх. Или ситдаун плюх. Ты какой язычный?
– Я не язычник. – Я притворился, что не расслышал. Меня слегка обидел такой прием. Но за двое суток я привык к здешним странностям и решил тоже не церемониться. Мне Аркадий сказал, что ты Иван Иваныч. – Он даже не моргнул, допивал здоровенную бутыль. Ладно. – И до чего же, Иван Иваныч, ты решил долежаться?
– До коммунизма! – хихикнул Аркаша.
– Чья бы корова, Аркаша, мычала, твоя бы молчала. – Так мыслитель вразумил Аркашу за давешнюю хлеборезку. Поворочавшись, мыслитель сообщил: – До коммунизма это я раньше лежал, ещё до открытия закона.
– Какого?
– О времени. Заметь: ты летишь в самолёте – одно время, едешь в поезде – другое, бежишь – третье. Когда переходишь на шаг – четвертое, так? Остановился – опять иное время. Можно и постоять. Присел – совсем красота. Ну а уж если лёг, да вытянулся, да ещё и уснул, тут вообще вечность над тобой просвистывает. Вопрос-загадка: когда время идёт быстрее? В двух случаях – в скорости и в неподвижности. Но скорость – это суета. Но есть же покой, я и задумал уйти в обитель дальнюю.
– В монастырь?
– Сюда! Не сам приполз, а привезли. Но залёг сам. Лежу – время ощущаю как шум колес. Все люди – колёса. Катятся по жизни. Но колёса в основном малого размера. Надо быть большим колесом, значительным. Пока оно один раз повернётся, маленьким надо крутиться раз двадцать. А дорога пройдена одна и та же. А я вообще не кручусь, только повёртываюсь.
Иван Иванович и в самом деле повернулся на бок, достал с пола очередную бутыль и к ней прильнул. На половине отдохнул, поотрыгался и опять возлёг.
– Теперь о деле. Арканзас, унеси свои уши в коридор. А лучше озаботься моим организмом. У меня ночь впереди.
Аркаша поглядел на меня. Я понял и выдал некую сумму. Аркаша хлопнул в ладоши и ушёл. Иван Иваныч сделал богатырский заглот желтой жидкости. Отдышался.
– Ты с ними для начала дал промашку. Хочешь выпить, пей без них. Нужна дистанция. Но специалисты они отменные. Я после них обобщал и ему. Потом тебе от него записку передам.
– То есть от того, который умер?
– Ну да. Тебя ж ему на замену привезли.
– Иван, ты меня за дурака принимаешь? А ещё за кого?
– Мою приставку к имени не присваивай. Иван не ты, я. Иоанн, который слезает с печки и после сражения со Змей-Горынычем становится царём. Или вариант: возвращается к своей сохе, в моём варианте – к дивану. Так что Иван-дурак – это я. Ты же – руководитель разработок рекомендаций. Или что новое поручили? Ну, не делись, понимаю. – Иван Иванович пошевелился. – Этих штукарей, которые у тебя, пора встряхнуть. Их дело было – восславить пути, на которые свернули Россию, и убедить простонародье, что демократия – это верный, товарищи-дамы-господа, путь. Они исследовали, но не угодили. Вообще подвергли сомнениям систему демократии. И боюсь, что приговорены. Их надо попробовать спасти. Реанимировать, проветрить и сажать за разработку путей движения, по которым (он нажал) надо ходить. Может, и заказчики начнут что-то соображать. Ты же понимаешь, что все эти саммитские уверения в многополярности и многовекторности мира, – это сказки для идиотов. Займёмся конкретикой. Я – твоя правая рука. Я не Толстой, по двенадцать раз не переписываю, с полпинка понимаю.
– Иван Иваныч, у меня ощущение, что я в театре абсурда, – сказал я.
Он ещё раз пошевелился.
– Так ведь и в театре можно всерьёз умереть.
Я решил: все они тут сдвинутые, лучше мне быть подальше от них. А этот лежачий мыслитель ещё, вроде в шутку, угрожает. Я объявил, что пойду займусь конкретикой, соберусь в обратный путь.
– Не торопись, – остановил он меня. – Присядь. У нас не только ночь, но и вечность в запасе. Обломов одного Штольца перележал, а я не меньше, чем пятерых.
– Но ведь Штольц пережил Обломова.
– Так это ж в книжке. А в жизни? Меня они не пересилят.
– И как ты свой закон о времени открыл? – Я в самом деле уселся на табуретку.
– В непогоду, в аэропорту, я докатился до разгадывания кроссвордов и понял: ниже падать некуда. Согласен? Тратить ум разгадкой вопроса: какое женское имя имеет река, текущая по Сибири, – значит, делаться идиотом. Аэропорт. За стёклами садятся и взлетают самолёты. Глянешь в другую сторону – платформа, подходят поезда, в третью – на площади автобусы и такси. Плюс общее движение людей и чемоданов. А пока гляжу на все эти движения, движется и время. Так? Я встал, походил, посидел и открыл.
– Послушай, – спросил я. – Вопрос попроще. Где они берут деньги на пьянку? Ну ладно, я приехал, попоил два дня, а как без меня?
– Ну-у, – протянул Иван Иваныч, – мало ли. Вначале-то их поили. Аркашка самогон таскал. А как впились, то и сами стали соображать. А на что новые русские и банкиры жиреют, бизнесмены пузырятся? Это всё происходит за счет расходования остатков социализма. Их до коммунизма не пропить. Одного железа на колонну танков, только не ленись таскать. Проводов, меди всякой, алюминия. Да тут пить и пить. Твоя задача – иностранцев не подпустить, от концессий отбиться, инвестиции отвергнуть, ВТО и МВФ кукиш показать. И избавиться от страха, что транснациональные компании всесильны. Это о них говорил ихний Маркс: ради прибыли мать родную голой по миру пустят. А нам прибыли не надо, нам радость нужна. Большое счастье жить в стране России, но выше счастье – созидать её.
Говоря всё это, Иван Иваныч нагнулся, поставил на пол широкую кружку, потом тонкой струйкой сверху, не промахиваясь, с заметным удовольствием стал лить в неё пиво, вспенивая над кружкой белый сугроб, потом, опять же не спеша, вознес кружку на стол и, опять подождав, стал из неё отглатывать. После каждого глотка прислушивался к себе. Каждый раз оставался доволен:
– Река времени течет по миру. И плывут в ней народы и государства. А мы на берегу. Куда спешить?
– Ты давно здесь лежишь?
– Обычного времени, то года три, а Божеского, может, и секунды не пролежал. Ты мне вот что разверни в виде тезисов. Что такое демократия для России?
– Это свиное рыло, которое залезло в русский огород, жрёт в нем и гадит на него. Ещё развернуть?
– Сделай одолжение.
– Это троянский конь, введённый в Россию.
– А что в нём?
– Ненависть к русским.
– Ладноть, – одобрительно выразился Иван Иваныч. – Проверку ты считай, что прошел. Тобе пакет. – Он достал из-под изголовья листок бумаги. – Прочти сейчас при мне, а я огонёк излажу. Где тут у меня свечки?
В записке, написанной от руки, значилось:
«Итог один – хозяева от нас ждали не тех выводов, которые я представил. Они недовольны (не тех набрал), уверен – дни мои сочтены, меня отсюда не выпустят. Все наши выводы по всем направлениям едины в главном: без Бога всё обречено, без Него – гибель. Желудок и голова не заменят сердце, наука не спасёт душу. А что они хотели? Без Бога пробовали жить обезьяны, большевики, коммунисты, пробуют демократы, всё будет без толку…»
– Запись не кончена и не очень понятна, – сказал я.
– Дай сюда. – Иван Иваныч взял записку и сжег её на пламени свечи. – Чего тебе в ней непонятного? Мы, русские, с одной стороны, плывем со всеми по течению и одновременно против течения.
Он качнулся туловищем ко мне, как бы готовясь говорить, но вернулся Аркаша. При нём Иван Иванович сменил темы общения. Мы поговорили о погоде (что-то стала часто меняться, да и что от неё ждать, если люди все извертелись – в погоде, что в народе, что теперешнее глобальное потепление не только от выбросов заводов в и фабрик, но и от всякой похабщины в телеящике), о ценах на мировую нефть, о Шаляпине (обидно, что частушки не любил, они были народной гласностью, не понял этого Феодор Иоаннович, вятский уроженец), ещё о том поалялякали, что выражение «прошёл огонь и воду и медные трубы» не имеет отношения к людям, а только к изготовлению самогона, тут сильно оживился Аркаша, ещё о чем-то, и встреча закончилась.
На улице я начал вести дознание:
– Итак, ты местный. Местный – значит, был тут раньше этого высокого собрания.
– Именно так! – восторженно крикнул Аркаша. – Высокого. Когда они появились, я подходить боялся.
– А кого они поминали?
Аркаша остановился.
– Вот которого похоронили, он их возглавлял. Они вырабатывали какую-то программу по всем статьям. Они мозгачи, башки огроменные. Что этого вояку взять или этого Ильича лысого. Тот же Ахрипов. Они единицы с ба-альшими нулями.
– Ты сообразил их споить.
– Не спаивал, а утешал. Они не сопротивлялись. А тоже, ты и сам представь – работа не идёт, с довольствия сняли. Тут начнёшь керосинить. Первый раз они засадили на кладбище, когда твоего предшественника закапывали. Страдали, что без отпевания. Хотя Алёшка чего-то по своим книжкам читал. Я шёл мимо с пятилитровкой.
– То есть подскочил, как Тимур и его команда, и втравил в пьянку. Аркаш, ты самый настоящий бес.
– Так получается, – согласился он.
– И ещё хочешь у меня жить.
– Не в тебе же. – И пообещал: – Я пить буду, а курить не брошу. Курить вредно, а умирать здоровым обидно. Смешно?
– Изыди! – вспомнил я заклинание.
– Как пионер, всегда готов. Но куда?
Белые снега около дома походили на полотно художника, которое раскрашивали во время санитарных выскакиваний цветными пятнами, от жёлтого до красно-коричневого.
– Не хочется мне в дом, – вздохнул я. – А ночевать надо. Утром уеду.
– Ты что, не вздумай. Мы только с тобой воспрянули. Они пить перестанут. Отучим. А с тобой потихоньку будем для ради здоровья. Я им! Как приучил, так и отучу. Хоть они и профессора всякие, а я верх держу.
– У тебя баня есть?
– Всё будет! Я тут решил, что у тебя жить буду. Пусть и Юля. Хозяйка же нужна. А им вели отчитаться за прошлое. Они мно-о-о-го намолотили. Каждый по своей программе. Когда после его смерти они загудели, я часа два бумаги на чердак таскал, чуть не надорвался.
В дом я всё-таки вошел. И жизнерадостно сказал этим программистам:
– Волоките ваши свершения, начну проверять.
– Так сразу? – испуганно закричали они.
Из кухни возникла румяная кудрявая Юля, сказала, что, как ни сопротивлялась, эти сожрали весь борщ и теперь их, сытых, не напоить. От Юли явно пахло сигаретным дымом.
– Хороша Юленька? Всё сама стараюсь, беззатратная. Я для тебя выгодная. Экономический класс. Из репертуара сестрички: «Аля, ку-ку, лови момент, пока доступен абонент. Ты хочешь допинг? Скорей на шопинг». – И опять исчезла.
Подскочил Вася и подобострастно сообщил:
– Погода на месяц вперед определяется на четвертый-пятый день новолуния. Но это-то все знают. Как вы думаете?
– Нет, я не знал.
– Не может быть! – Он расцвел от счастья, взревел: – Гаудеамус и-ги-тур…
– Не эту! – перебил композитор и завёл свою: – «За честь Отчизны я жизнь отдам, не дам в России гулять врагам! За честь Отчизны я постою. В ученье трудно, легко в бою!» Маршируйте! – Помолчал и сообщил: – Мы спились, но не спились, и ещё не спе́лись.
– Эх! – крикнул оборонщик. – Святым бы кулаком, да по харе бы по поганой!
– Рано, рано! – закричали ему.
– Ох, пора бы! – прорезался социолог Ахрипов. – Разве не факт, что министр культуры, не разрушающий культуру, демократам неугоден. Даёт деньги театрам, славящим педерастов. И как это назвать?
Людмила поднялась из-за стола, приняла ораторскую позу:
– Русский язык не отдам никому, русский язык прекрасен! Я русский выучу только за то, что на нём разговаривал глухонемой Герасим! А вот моё, подпевайте: «Мы лежим с тобой в маленьком гробике».
Но подпеть не получилось, слов не знали. Поэт, неизвестно, встававший ли, евший ли, пивший ли, сообщил:
Жена грозит разводом, опять напился зять,
Ну как с таким народом Россию подымать?
И вновь улёгся.
Я посмотрел на публику, на разорённый стол, махнул рукой и вышел. И на крыльце опять попал на Алешу, снова навзрыд плачущего.
– Ты что?
– Я не могу им показывать слёзы. Я плачу, я паки и паки вижу мир. – Он повёл мокрой рукой перед собою. – Я вижу мир, виноватый пред Богом. Мир данную ему свободу использует для угождения плоти. Не осуждаю, но всех жалею. Только обидно же, стыдно же: старец надеялся, что я пойду в мир и его спасу. Откуда, как? Спасётся малое стадо. В него бы войти.
– Ну ты-то войдешь.
– Разве вы Бог, что так решаете? Нет, надо с ними погибать! Они все были очень хорошими, все говорили о спасении России только с помощью Православия. И верили. А от них другого ждали и их не поддержали. Но не отпустили. Тогда они с горя и сами веру потеряли. Её же надо возгревать.
– Но кто же им не поверил?
– Приёмщики работы.
– Какие приёмщики?
– Не знаю. Но так ощущаю, что злые очень.
– А ты, Алёша, у Иван Иваныча жил?
– Я же не только у него. Но он хотя бы крестится. А то ещё был старец, того вспоминать горько. Всех клянёт и даже не крестится, объясняет, что нехристи крест присвоили, ужас, прости ему, Господи. Я всё надеялся, а зря. То есть я виноват, плохой был за него молитвенник. Да и вообще плохой. Опять грешу, опять! – воскликнул Алёша. – Опять осуждаю. Лучше пойду, пойду! – Он убежал, клонясь как-то на бок.
Вскоре день, как писали ранее, склонился к ночи, надоело ему глядеть на нашу пьянку. Убавилось ли ночлежников, не считал. Обречённо улегся я на панцирную сетку и просил только не курить. Засыпал под звон сдвигаемых стаканов и возгласы:
– Ну! По единой до бесконечности!
– За плодоношение мозговых извилин!
Ильич добивался признания и его мысли:
– Но есть же, есть душа каждой строки! Неслучайно раньше восклицательный знак назывался удивительным. Запомнили?
– Народ! – кричал Ахрипов. – Я забыл, вот это стихи или песня: «Кругом жиды, одни жиды, но мы посередине»? Только я забыл, это строевая или застольная?
– Какая разница? Запевай! – велел Георгий. – Петь могут все! У всех же есть диафрагмы. Внимание сюда! Подымаю руку, замираем, носом вдыхаем, наполняем грудь большой порцией воздуха. Ах, накурено! Итак! Взмах руки – начало звука. Звука, а не ультразвука! Поём Пятую Чайковского. И-и!
– Обожди, дай произнести тост.
– Говори по-русски! Не тост – здравицу. Учить вас!
– Здравица за мысль. Кто бы нас тут держал, если б у нас мыслей не было.
– Уже не держат. Но за мысль пью! Вы хочете мыслей, их есть у меня! Мы же музей мысли создавали, забыл?
– Да, туда вот эту закинуть, что не Герасим утопил Муму, а Тургенев, а дети думают: Герасим. Тургенев утопил. А вообще – дикий западник.
– Да, западник. Но у него хоть есть что читануть. «Хорь и Калиныч», «Живые мощи». А Достоевский твой что? Прочтёшь – и как пришибленный. «С горстку крови всего». Шинель ещё эта. Её потом на Матрёнином дворе либералы нашли. То-то к топору Раскольникова русофобы липнут. Нет, коллеги, Гончаров их на голову выше. Но не пойму, как не стыдно было в это же время выйти на сцену жизни Толстому с его безбожием? И явился, аллегорически говоря, козлом, который повёл стада баранов к гибели. А уж потом вопли Горького, сопли Чехова, оккультность Блока. Удивительно ли, что до щепки окаянных дней солнца мёртвых стало совсем близко.
– Тихо, поэт проснулся!
И в самом деле поэт монотонно прочёл:
– И откуда взялась Астана? И откуда вся эта страна? Владеют казахи задаром Уралом-рекой, Павлодаром. Знать, надо к порядку призвать сию незербайскую рать. Еще: И не хохлам с караимом володеть нашим Крымом. Мы считаем его своим, да здравствует русский Крым! Еще: И тут уж пиши не пиши – стреляли в царя латыши. И ты позабыть не смей: командовал ими еврей…
– Спасибо, спи. И предлагаю ещё в экспозицию мысль о мысли.
– Мысль о мысли? Теряешь форму.
– Пиши: страсть состоит из страсти. Так?
– А масло состоит из масла.
– Не сбивай. Но страсть начинается с мысли. То есть? То есть проведи опыт, отдели страсть от мысли.
– Люди! Я удивляюсь, что не могу прорваться со своими мыслями о банкирах. Банкиры – все жулики, иначе они не банкиры, так? И они лезут в чужие карманы. И их ловят за руку. Русский банкир честно признаётся: грешен. Еврей: ни за что, это не моя рука, а сам в это время лезет другой рукой в другие карманы.
– Это и записывать не стоит, тут нет новизны. Если у еврея руки под такое заточены. Лучше записать общее понятие теперешнего устройства России: русские пишут законы, евреи их истолковывают. Это легко на примере музыки. Интертрепируют, как хотят.
– Что вы всё на евреев? – голос Лёвы. – Пожалейте их, они и так несчастны. Походите-ка сорок лет по пустыне. Хорошо русским, в лесах отсиделись.
– Тихо вы – начальника разбудите.
– Да он спит.
– Сейчас проверим. Ты спишь? Э! Начальник!
– Сплю, – отвечал я сердито.
– Видишь – спит. Он же не может врать.
– А если не может врать, значит, во сне говорит? Ну, ребята, чувствую – придётся на него пахать. Если и во сне не спит, вот уж запряжёт так запряжёт.
– Под утро меня посещает идея: пора уже нам припахать иудея.
Под такие и им подобные словоизвержения я засыпал. Засыпал не с чужой, а со своей мыслью: уезжать! Другой мысли не было. Ничего себе, завёл домик среди снегов. Я боялся не заснуть, но и эта ночь, как и предыдущая, с трудом, но всё-таки прошла. Удымилась в пропасть вечности, а вот и новый день, летящий из будущего, выбелил окна, осветил пространство душной избы и позвал на волю.
Очень приглядно было на улице. Легко и целебно дышалось. Так розоватились румянцем восхода убелённые снегами просторы, так манила к себе туманная стена седого хвойного леса, что подумалось: ладно, успею ещё уехать. Ещё же и красный угол не оборудовал, живу без икон, прямо как таманские контрабандисты. «На стене ни одного образа – дурной знак», как написал о них Лермонтов. Эти же у меня, я так их ощущаю, люди приличные. Хотя становится и с ними тяжело.
Решил обследовать двор дома. Бывшие хлева нашел заполненными навозом. Мелькнуло внутри: весной пригодится. Значит, душу мою уже что-то здесь держало. То есть захотелось и весной тут быть. А где весна, там и посадки, а где лето, там и уход за грядками, а там уж и подполье заполнено, и зимовать можно.
За хлевами был обширный сарай. Замок на дверях легко разомкнулся. Внутри огляделся, снял с окон фанерные щиты, стало светло.
Было в сарае полно всякой всячины, тутти-кванти, в переводе с итальянского. Но никакие итальянцы не смогли бы объяснить назначение и применение хотя бы десятой части здешних вещей. Мне же, потомку крестьян, находки говорили о многом. Были тут и рубанки, и пилы, и топоры с ухватистыми топорищами. Металл топора звенел, когда я ногтем щелкал по нему. Ах, захотелось срубить хотя бы баньку. Рукоятки инструментов, отглаженные прикосновениями, ухватками хозяев, просились из темницы сарая, звали к работе. Что-то упало сверху. Это напомнила о себе фигурка лошадки. Ею, видно, не успели наиграться.
В углу стояли самодельные лыжи. Взял их, провел ладонью по гладкой скользящей поверхности днища. По бокам днища были проделаны ровные углубления, сделанные рубанком-дорожником. Опять же и слово пришло в память – доро́жить. Дорожить тес для крыши, то есть делать на досках желобки для стока воды. Широкие, прочные лыжи, залюбуешься. С толстыми кожаными петлями. Для валенок. И валенки тут же стояли.
Вынес лыжи во двор, выбил валенки о косяк и вернулся в сарай. Да, тут было всё, чтобы изба и её хозяева были независимы от любой действительности. Конская упряжь, хомуты, дуги, чересседельники, седелки, плуги, а к ним предплужники, бороны – всё было. Слова из крестьянского обихода всплыли со дна и радостно её заполнили. Скородить, лущить, настаивать стог, волокуша, метать вилами – тройчатками, лён трепать, кросна. Тут и ручная льномялка стояла, а у боковой стены ткацкий стан, видно, в исправности, на валу была намотана нитяная основа для тканья половиков. Садись и тки, пристукивай бердом. На стене, на деревянном колышке ждала пряху раскрашенная прялка. Снимай, ставь на широкую лавку у окна и пряди. В щели стены были воткнуты раскрашенные полосатые веретёна. Сколько они отжужжали как пчёлы. Зажужжат ли ещё?
В сарае вдруг посветлело. Это сквозь грязное, тусклое оконце проник солнечный луч, сделавший оконце золотым. Луч в пространстве сарая серебрился от пыли.
Огляделся. Да, праздных вещей и предметов тут не было. Детская лошадка говорила о труде на пашне и о радости дороги, кукла, завёрнутая в одежду из лоскутков, – о будущем материнстве. Сравнивать ли её с нынешней куклой Барби, этой мини-проституточкой, которая требовала покупки все новых нарядов для развлечений: для бала, верховой езды, гольфа, курорта, путешествий с бой-френдом.
В сарае было всё не музейное, всё то, что кормило, и поило, и одевало предков нынешних глотателей химической пищи в американских обжорках. Но до чего же легко оказалось обмануть этих потребителей. Почему же нынешние не зададут себе простой вопрос: если жизнь была у старших такая, какой её показывают демократы, то есть страшной, полной лишений, стукачества, голода и холода, страха, мордобоя, измен, издевательства, то что же тогда дедушки и бабушки вспоминают эту жизнь с радостью, со слезами благодарности? И теперешняя чернуха и мерзость радио, экрана, печати не вызывает ли ещё один вопрос: что ж вы, демократы, всё врёте про наше Отечество?
– Бедно жили, а жизни радовались, друг дружку тянули, пропАсть никому не давали. На работу с песней, с работы с песней. А праздник придёт – босиком плясали. – Вот ответ моей матери, рабы Божией Варвары, на теперешнее очернительство недавнего прошлого России.
И конечно, воспоминания о матери открыли для взгляда старинный, резной оклад для иконы, помещённый над дверью. Но вот беда – самой иконы не было. Пообещав себе на будущее перенести оклад в красный угол и найти или купить икону для него, я решительно вышел в холодное пространство зимнего дня.
Хватит нам сюжетов о том, как кого-то принимали не за того-то. Объяснюсь с ними, что к их ареопагу я никаким боком, умничайте без меня. Приходите на чай, буду рад, куплю баранок. Выпили со встречи и для знакомства, спасибо и до свиданья.
Прекрасен был наступивший день, пришедший всего на один день. Потерять его было бы грустно и невозвратимо. Я решил запечатлеть его лыжной вылазкой. И по возможности, немаленькой – ещё и для того, что не будут же эти программисты сидеть у меня и без меня, и без подпитки. А мне пора жить.
Всё мне подошло: и валенки, и лыжи. Палок я не нашёл, а пока искал, понял, что их могло и не быть. Какие палки, когда руки заняты топором, ружьем, рыбацкими снастями, полезными ношами с реки, лугов, из поля и леса.
Скольжение по снегу было такое, будто лыжи только что смазали. Накат получался размашистый. Вспоминались способы ходов по лыжне: двухшажный, одношажный, попеременный. Свернул с дороги к близкому лесу. Наст держал. И даже как-то весело вскрикивал, будто дожидался именно меня.
На свежем воздухе вспомнил, что в эти два дня, с этой профессурой, и не молился, и спать ложился без молитвы. Стыдно. Но чего я хотел? Из такой избы, пропитой, прокуренной, все ангелы-хранители уйдут. Это же в сарае этим окладом без иконы мне знак был: отходит от меня благодать. «Смотри!» – сказал я себе и перекрестился, и оглянулся перекрестить село.
Оглянулся через левое плечо – Аркаша. Да не на самоделках, как я, не в валенках, а на спортивных лыжах с ботинками.
– Не гони! – сразу закричал он. – Подожди Сусанина. «Сверкнули мечи над его головой. „Да что вы, ребята, я сам здесь впервой“».
Да, нашел я нагрузочку. Аркаша тараторил, что сегодня квартиранты дом покинут, Юля все приберёт, к ночи останемся втроём.
– К ночи я останусь один.
– Как скажешь, как повелишь, – торопливо соглашался Аркаша. – Я тогда на крыльце перележу, я привычный.
Вдруг он отпрянул назад, будто кто толкнул его в грудь, как на что напоролся. Я проехал по инерции метра три и остановился. Аркаша, будто муха в паутине, бился с чем-то неведомым. Лицо его было растерянным. Он сунулся вправо от лыжни, ткнулся вперед, не получилось. Перебирая лыжами, побежал вдоль чего-то невидимого влево и опять споткнулся. Жалобно заскулил:
– Руку дай! Дай руку. Меня здесь уже отбрасывало. Даже летом. Шел за вениками. Потом отбросило, когда за ягодами. И осенью, когда за грибами.
Я протянул ему палку, как утопающему. Потянул за неё. Нет, бесполезно.
– Это, наверное, партия зелёных вычислила твою частоту и дала приборам указание – не пускать. Видно, грабишь природу. Грибы не срезаешь, рвешь с грибницей. А? Сознайся. Вообще лучше иди к ёй.