bannerbannerbanner
Поиски стиля

Владимир Константинович Арро
Поиски стиля

Полная версия

Из рассказов о Кожине

Колебания

В четверг он ясно понял, что страдает от колебаний. «Да», сказал он, а сам подумал: «Нет». «Хочу», но в тоже время и «не хочу». И всё, как оказалось, всё на свете имеет своё зеркальное отражение. Он мог встать и не встать, пойти побить Щукова и не пойти побить Щукова. «Гм-м, – размышлял Кожин, – что же я могу сделать без колебаний?» И, еще поразмышляв, он пошел по малой нужде.

Опогоде

Однажды Кожину не спалось. На рассвете он подошел к окну и увидел, как по пустому проспекту тягачи тянут смирную покуда ракету. Вокруг нее, как пчелы вокруг беспомощной матки, жужжа роились мотоциклисты.

«Дождь будет», – подумал Кожин, взглянув на небо, и шумно зевнул.

Экспедиция на Багамы

С адмиралом Тучковым у него водились такие беседы.

Кожин. Хочу, адмирал, отправиться в экспедицию на Багамские острова, но непременно под парусами, непременно чтобы под бом-брам-стакселем и чтобы под бом-брам – ёкселем-мокселем.

Адмирал. Хе-хе-хе…

Кожин. Не желаете ли возглавить?

Адмирал (строго). Вы о чем это?

Кожин. Всё, всё, всё! Я передумал.

Иносказание

Кожин однажды проснулся и обнаружил, что во сне сочинил стихи:

 
Иностранцы
Танцевали танцы
 

Он подумал и мысленно поставил слово «иностранцы» в кавычки. Потом и слово «танцы». Ничего не оставалось, как закавычить и «танцевал».

Получалось какое-то иносказание.

Не продается

Кожин красотою не отличался, у него был утиный нос и вывернутая, как у верблюда, губа. Зато у него была красивая кепочка. «Кожин, а Кожин, продайте кепочку. Неужели вам жалко?» – говорили дочери адмирала Тучкова Вера, Надежда, Любовь, и мать их София. Кожин бросал кепку на пол, топтал, но продавать не хотел.

Последняя рюмка

Дома у Кожина были люди. Они принесли с собою выпивки и закусок, но ожидая его, как-то всё съели и выпили. Оставалась лишь рюмка портвейна. Кожин подумал о ней, но в это время её выпил Щуков. Он сказал, улыбаясь: «А вот и Кожин пришел!»

Прения по докладу

Однажды они гуляли с Симочкой, но пошел дождь. Они зашли в какой-то дом, там, в красивом лепном зале, шло собрание. Кожин с Симочкой сели в задних рядах и задремали. Сквозь дремоту он услышал: «Есть еще желающие выступить в прениях по докладу?» Кожин вздрогнул и сказал: «Есть!» Он вышел на трибуну и выступил. Он сказал: «Проделана большая работа. Надо оставить всё как есть, но немного подновить». Симочка боялась скандала, но всем понравилось, ему долго хлопали. Кто-то даже крикнул: «Вот кого надо в бюро!» В бюро его не избрали, а лишь в ревизионную комиссию.

Тем временем дождь кончился, и они ушли.

– Вот видишь, я везде востребован, – сказал Кожин. – А ты нигде, Сима.

Завтрак на асфальте

Кожин однажды шел и увидел посреди мостовой девушку с отбойным молотком. Она долбила асфальт и куски отталкивала. Неподалеку, в тени, стояла бутылка кефира. Кожин открыл ее, достал из кармана французскую булку и стал завтракать. Девушка, продолжая работать, с интересом на него посматривала. Она была бронзовая от загара. Потом она подошла и спросила: «Посмотри, у меня нос не облез?» Он отдал ей полбулки и полбутылки кефира. Так они вместе позавтракали. А потом и еще несколько раз. Но не ужинали ни разу.

Вальс Сибелиуса

Однажды Кожина пригласили в гости в приличный дом. Он пришел, опоздав на двадцать минут, и к тому же с мороженым. Сидел в гостиной, доедал, а все молчали. Доев, спросил: «где у вас можно руки помыть?» Ему показали.

Потом он сел за пианино и стал играть вальс Сибелиуса. Это за ним водилось: как увидит пианино, так – вальс Сибелиуса. Потом все ели пирожки с капустой, потеряв к нему интерес, а Кожин всё так и играл вальс Сибелиуса.

Кабели

Гуляя по городу, Кожин иногда обнаруживал, что его преследует кто-то чужой. Ему, например, постоянно попадались на глаза такие объявления: «Запрещается работать вблизи кабеля связи без представителя кабельной службы!» Или: «При буксовке в низких заболоченных местах не повреди кабель!» И просто: «Береги кабель!»

«Кабели, кабели…» – ворчал Кожин. И уходил в Летний сад. Он прятался там, где кусты образуют как бы сад внутри сада. По четырем углам его стоят четыре отвратительных старика, изображающих в любую погоду Страдание, Внимание, Радость и Иронию, а посреди клумбы еще – более жуткий Двуликий Янус. Все-таки здесь он был среди своих.

Гимн великому городу

Кожин любил посещать вокзалы. Иногда он ходил на Московский к отправлению «Красной стрелы». Заболтав проводника, он оказывался в вагоне-буфете и выпивал там, в обществе командированных артистов, граммов сто коньяка. Затем возвращался на перрон. Когда поезд трогался, и командированные осоловело глядели из окон, он подымал руки и дирижировал «Гимном великому городу». Сам он не любил ездить в поездах.

Начало учебного года

Друг и собутыльник Кожина Бирман работал на фабрике учебно-наглядных пособий в цехе глобусов. Кожин любил у него бывать. Как придет, так начинает крутить глобусы, приговаривая: «Пош-шел!.. Пош-шел!..» Однажды в соседнем цехе что-то загорелось. По местному радио объявили о пожаре и заодно поздравили всех с началом учебного года.

Вступительный взнос

Кожин всем жаловался, что его хотят вовлечь в какую-то организацию и получить с него вступительный взнос. Один и тот же человек проходу не дает, всё время требует двадцать копеек. Жалобой заинтересовался адмирал Тучков. Поразмыслив, он сухо сказал: «Попробуйте угостить его пивом».

Жалоб от Кожина больше не поступало.

Происхождение поэмы

Чтобы иметь заработок, Кожин иногда приходил в райисполком и интересовался в очереди, не желает ли кто-нибудь облечь свою претензию в художественную форму. Все отказывались, но один старик с радостью согласился. Так появилась на свет ходившая позже по рукам поэма: «Письмо председателю райисполкома товарищу Ширакову». Она начиналась строками:

 
Дорогой товарищ Шираков!
Будем говорить без дураков…
 

Ну, и так далее.

1968

О Хлебушкиной, которая им хлеба дала
быль

Чуть до убийства не дошло

Там были голодные, скрюченные ребята. И был с ними калека Исаак. Раненый, контуженый, стреляный, простуженный. Руки-ноги ему на фронте перебило, не помнит, как и домой добрел.

Хотел Исаак ребят накормить, да нашел в кармане только пуговицу. Хотел ребят распрямить, – не хватило сил. Так и сидели они в узбекских кибитках – тощие, злющие, как зверьки. А возле них лежал Исаак, шинелью накрытый, больные руки-ноги под себя подбирал.

Пришла однажды Самойленко из Наркомпроса, с собою Антонину Павловну Хлебушкину привела и говорит:

– Иди, Исаак, отдохни.

Исаак поднялся, шинель на плечи накинул и побрел отдыхать, куда – никто не знал.

А зверьки смотрят на Антонину Павловну, будто думают: «Хорошо бы тебя, Антонина, слопать. А Самойленкой закусить». Так и на заборе написала: «Убьём тебя, новый директор!»

А Антонина не из таких. Антонина своего двухгодовалого сына схватила в охапку, принесла зверькам, положила на вшивое одеяло и говорит:

– Вот вам, убивайте покуда.

А сама пошла.

У соседнего детского дома выпросила двадцать кило свеклы, в Наркомпросе – пять буханок хлеба, дома у матери – кастрюлек, у знакомых – посуды. Притащила всё к зверькам, говорит:

– Вставайте теперь. Варить будем.

Смотрит, а зверьки-то с сыночком на вшивых тех одеялах на четвереньках ползают, забавляются. Сынок хохочет, а зверьки: «Гав-гав! Р-р-р!..»

Затопили они рваными галошами, стали свёклу варить. Потом разделили поровну и поели с хлебом.

Вот и не захотели они ее убивать…

Кто чем мог, помогал

Секретарь узбекского комсомола Ядгар Насреддинова, худенькая девушка с косичками, душой болела за детский дом. Она попросила все другие комсомолы помогать, кто чем может.

И они помогали.

Однажды в декабре 1942 года в Москве выдавали крупные маринованные сельди. Аня Панкратова и говорит своим подругам – Масловой, Уткиной, Бирюковой и Шелудаковой:

– Подруги, не будем этих сельдей есть. Направим их в Ташкент, в наш подшефный детский дом, пусть полакомятся.

И направили.

А у военных строителей было иначе. Там они посовещались, ремни на один пролет поубавили, Карай-Беда и говорит:

– Будем, товарищи, им каждый день по восемь-девять пайков посылать.

Помогали, кто чем мог: Оренбург – пшеном, Киров – сушеными грибами, фронт – добрым словом.

«Здравствуйте, всенародная советская мать, Антонина Павловна!» – писали ей с фронта.

А что она сделала-то, а она ничего. Ездила в Клин, брала там кое-кого.

Кто сам мог есть, тому хлеба давала, а кто сам не мог, тому питательную клизму ставила.

Сама в семиверстных сапогах, в телогрейке, мода-люкс по тем временам. Худенькая, востроносенькая – уж какая там мать, тем более всенародная.

Однако обзавелась она сыновьями. Доставалось ей по пятнадцать – по двадцать сыновей в год.

Сыночек Витя Глебский

А с ним, значит, было так. Сначала он был сыном законных родителей. Жили они под Ленинградом, в селе, пока немец не пришел, а когда пришел – перестали жить. Отца повесили, мать засекли, а Витя в лес убежал. Сидел там волчонком, потому что от людей уж ничего хорошего не ждал.

 

Однако подошли советские части. Был меж нашими одинокий полковник Глебский. Отмыл он, отогрел пацана и сказал ему:

– Будешь мне сын.

Так бывало вовремя войны. Стал Витя – Глебским. Поехали они с отцом в Ташкент. Отец побыл немного в мирной жизни, а потом снова уехал на фронт, чтобы добить зверя в его логове. Пока добивал, самого ранило да контузило. Приехал он насовсем в Ташкент, не успел немного с сыном побыть, а его уж и на лафете повезли.

Случилась меж теми, кто за гробом шел, Хлебушкина. Она Витю привела к себе, слёзы утерла и сказала:

– Будешь мне сын.

Был Витя один раз сыном, был другой раз сыном, стал дважды сиротой. Выбрали его за это председателем детского совета. А Антонина сыночком назвала.

На фронт они подались

Военный гостинец сладок да недолог.

Съели они пшено, съели грибы, съели селедки. Вот и пришел однажды к Антонине повар Карим.

– Антонина, Антонина, – говорит, – кушать надо, а варить нечего.

Села Антонина плакать. Думает: «Где же я столько провизии наберусь – на двести ртов?»

Подходит сзади Витя Глебский со старшими ребятами, окликает ее:

– Мать…

– Чего тебе? – спрашивает Антонина Павловна.

– Полно плакать-то, – говорит Витя. – Дай нам метрики. Мы с ребятами на фронт подаёмся.

– На фронт?.. Чего вы там забыли, на фронте?

– Сражаться будем. Наше дело правое. И аттестаты получать. Ты нашими аттестатами всю свою ораву прокормишь. Дай метрики, мать.

Не дала она им, конечно, ничего, кроме материнского поцелуя да легкого подзатыльника.

Но всё-таки после этого нашлась она что варить. Брюковки или там или свеколки мороженой, но, как сейчас помнит, сварила.

Еще один сын

Сыновья были разные: беленькие, черненькие, каштановые. И появился один рыжий. Его привезли из блокады. Он вытягивал шею и ловил воздух ртом. Но потом, когда он поймал, надышался, ему сказали:

– Еды у нас не очень много, но тебя-то, дистрофика, накормить хватит. Ешь!

И он стал есть и съел сколько мог.

– Наелся? – спросили его.

– Наелся…

– Ну, теперь утрись, да пойди, отдохни.

Он отдохнул, но потом снова почувствовал признаки голода. И подумал было пойти об этом сказать. Но ему стало совестно. Он знал, что еды осталось немного, и не смогут ему всю скормить.

Тогда он подумал, что раз еды мало, то всё равно на всех не хватит и от неё никто не станет сыт. Но ему было совестно.

Тогда он подумал, что если встать ночью и съесть ту еду, то вовсе никто не узнает. Но ему было совестно.

И тогда он пошел.

Он разбудил двух дистрофиков, чтобы не так было страшно, и сказал им, что у него есть еда. Дистрофики при этом моментально вскочили, так как спали и видели еду во сне.

Они вдвоём держали веревку хилыми своими руками, а он, обвязавшись ею, спустился вниз. Там, в холодке, на шнурах, чтобы не достичь было крысам, висели две военные колбасы.

Тогда он сломал одну и стал есть, а сверху на него глядели дистрофики, упрашивая большими глазами о колбасе. Он, не переставая есть, кинул им кусок, но в отверстие не попал, и кусок шлепнулся в пыль. Он скоро почувствовал, что колбаса была очень соленой. И ему захотелось пить. Рядом стояли бутылки с хлопковым маслом. И он пил, задрав голову, а сверху смотрели большими глазами дистрофики, умоляя о масле и о колбасе.

Он сунул кусок колбасы за пазуху и приказал им, чтобы вытаскивали, и они потянули веревку изо всех сил. Но известно из каких-то законов физики, что двум дистрофикам одного не поднять. Когда он понял это, он стал просить, чтобы они хоть спустили ему воды. Но они, не желая без колбасы быть виноватыми, бросили веревку и побежали на тонких ногах.

Утром его нашли с запекшимися губами и стали промывать изнутри и снаружи. Он был жив, раз вытягивал шею и ловил воздух ртом.

– Наелся? – спросили его.

Он прошептал:

– Наелся…

– Ну, теперь утрись и пойди, отдохни.

Это ему сказали блокадники: три брата Бурштейны, Валя Андреева, Зоя Лаврова и другие.

А Антонина погладила его по рыжей стриженой голове, потому что и это был ее сын.

Дочь Тамара Юнусова

В Варшаве, когда умолкли дойры и она встала, сияющая, около рампы, ей устроили бурную овацию и вручили диплом. Но это спустя много лет после того, как она осталась под тёмным ташкентским небом одна, с братишкой Фархадом.

В Москве её, тоненькую, юную, со множеством блестящих косичек, приветствовала молодежь всего мира. Но это потом, а сначала она взяла Фархада, своего несмышленыша, за руку, и они пошли в детский дом.

В Хельсинки ей снова кричали «браво», но перед этим она сидела в углу, спрятавшись от людей, вздрагивая от каждого прикосновения или слова.

В Бомбее, в Калькутте, в Шанхае, в Рангуне она заражала людей жизнерадостностью и весельем, но для этого нужно было сначала, чтобы русская женщина Антонина Хлебушкина посадила ее к себе на колени и пропела на ушко: «Наша Тома горько плачет, уронила в речку мячик, тише, Томочка, не плачь, не утонет в речке мяч».

И еще для этого Хлебушкиной нужно было не спать по ночам, добывать хлеб и простыни, ругать за плохие отметки, мыть, стирать, заплетать косички, укладывать вечером и будить по утрам.

Вот только тогда Тамара встала, улыбнулась, и пошла по планете – танцевать.

Подполковник Глебский

Витька Глебский еще долго был Витькой, а только уж потом подполковником стал.

В военном училище получал от матери посылки с яблоками, с шерстяным домашним вязаньем и письма. А когда подошел отпуск, помчался домой.

Так торопился, что не стал ждать своего законного поезда, а уцепился за чей-то чужой. Схватил намертво поручни последнего вагона, да так и ехал, прижавшись к холодной запертой двери. И только уж где-то далеко за Новосибирском курители папирос увидели его за мутным стеклом. Отперли дверь, втащили в вагон и давай растирать водкой руки, ворча: «Куда спешил-то, дурень!» А он улыбался: «Домой».

Вот так, с забинтованными руками, с довольной улыбкой он и предстал перед матерью.

Генерал сказал потом:

– Вот маменькин сынок.

– Без мамы – умру, – говорил Витька.

Но все-таки подполковником стал.

Сын Гена Лукичев

Однажды во двор вошел рыжий моряк – косая сажень в плечах. Он поставил чемодан, огляделся и сказал, что дома раньше такого не было – новый, видно, построили дом.

К нему подошли пацаны и спросили, а кто он такой. Он сказал, что он их брат, тогда они стали выяснять его фамилию, он ответил, что его зовут Генка Лукичев. Пацаны побежали к матери и закричали, что приехал какой-то рыжий, назвался их братом, так правда ли это?

Мать вышла на крыльцо, всплеснула руками и сказала, что правда. Тогда моряк подошел к ней и спросил, за всё ли она его простила?

Мать сказала, что это он зря выдумывает, и велела приготовить для него ванную, отдельную комнату и накрыть для всех праздничный стол.

Но моряк не унимался. Он все ходил следом за матерью. Он сказал, что он отличник боевой и политической подготовки, но только вот простила ли она его?

Она отвечала, что ей и прощать-то нечего, не помнит она за ним ничего.

А сама вызвала повариху и велела ей кормить моряка по особому рациону, чтобы каждый день были блины, пироги и беляши.

Она ему показывала новый дом и всё новое оборудование, и инвентарь. Ему всё нравилось, он расхваливал, а сам спрашивал, простила ли она его.

Ну, она, конечно, ответила, что если и было за что прощать, то уж, конечно, давно она простила и надо ли к этому возвращаться.

Тогда он пришел к ее младшим сыновьям и стал уговаривать их, чтобы не шалили, чтобы не расстраивали мать. Они сказали, что и так не шалят, пусть лучше он научит их сигналить флажками. Тогда он встал в коридоре на табурет и стал учить их, как желать друг другу и матери спокойной ночи на сон.

А она в это время купила ему чемодан персиков и две бутылки вина, потому что на другой день ему надо было уезжать на корабль.

Он сказал ей «прощай» и спросил, простила ли она его.

Она ответила, что вот две бутылки вина – это командиру корабля от матери, а персики – на угощение морякам.

Тогда он поцеловал ее и уехал к себе на корабль.

Вот какие выросли

Когда фашист повесил Витькиного отца и засёк его мать, он подумал своими коричневыми мозгами:

– Капут! Амба! Этого рода больше нет.

А Витька-то Глебский подполковником стал!

Когда Тамара сидела в углу, спрятав лицо меж грязными коленками, казалось, что погиб в ней нормальный жизнерадостный человек.

А сегодня-то Тамаре Юнусовой рукоплещет весь мир!

Когда они все плакали или играли в карты на вшивых одеялах, или переставали говорить от тоски, или крали колбасу, можно было задуматься: что станет с этими чумазыми, выйдет ли толк?

А вот оно как обернулось: Булат Нугматов – инженер, Лена с Надей Кононовы – педагоги, Игорь Матвеев – архитектор, и еще много-много выросло хороших и важных людей.

А всё мать, которая вовремя дала им хлеба, руку на голову положила или поддала шлепка.

Какие же ей теперь сказать слова, как всю нежность к ней выразить?

А вот как: народим-ка ей внуков, пусть понимает, что род наш, хлебушкинский, на этом не кончается, а только начинается, и радость от него еще людям вся впереди.

Сказали – и сделали. И достался матери в подарок сто восемьдесят один внук.

Внуки

Вот дети теперь пошли! Нет, чтобы вечером дома посидеть, – всё на веселье их тянет. А маленького куда? К бабке! Бабка накормит, бабка последит, бабка уложит.

Расплакался утром Павлик Алышев: «Не пойду в ясельки, пойду к бабуле». Мать уговаривает, бабка ворчит:

– Ладно, хватит ребенка мучать, давай сюда.

Прибежала однажды Любушка Глебская:

– Бабушка, хочу балериной стать, как тетя Тамара Юнусова. Научи!

Отец морщится:

– Выдумывает, не слушай.

– Эх, много ты понимаешь, Витя! – говорит бабка. – Хорошо ли было бы, если бы тогда Тамару учиться не отдала?

Обижается Бохдырчик Юнусов:

– Бабуля, когда наш автобус едет, я кричу-кричу, а он не слышит!

– Ладно, – говорит строгая бабка. – Я ему наподдаю.

И гудит, гудит теперь автобус, проезжая мимо Бохадыра Юнусова, а из окон ему школьники машут, младшие бабкины сыновья.

Но один раз крепко задумалась бабка. Поставили ее внуки в тупик. Прибежали:

– Бабуля, – говорят, – купи нам дедушку большого-пребольшого, у других есть!

Думала-думала, а потом отвернулась.

– Полно вам, – говорит. – Чем вам не дедушка мой заместитель по хозяйственной части, Абдурахман?

Два дня передышки
рассказ

Что же там было такого, у этого озера, если и через несколько лет при воспоминании о нем во мне загорается какое-то экстренное освещение, – и щупает, и высвечивает в памяти самые дальние уголки, вызывая отзвуки то ли тоскливой радости, то ли теплой печали? Самая струнка щемящая – где?

Вот мы идем, два незадачливых путешественника, я и Второй. Прошлым вечером, уже в сумерках мы соорудили шалаш, не углядев муравьиных дорожек, и теперь тело болит – и от сырости, и от укусов, и от жестких постелей. Одежду мы на утреннем холодке вытрясли, да нет-нет где-нибудь в паху или на спине зашевелится заблудившийся муравей и пойдет строчить кислотой, пока не найдешь его и не выбросишь с дрожью и отвращением. Костра мы не разводили ни утром, ни вечером, потому что в лесу всё так намокло, что дотронуться ни до чего нельзя было, а дождь не то чтобы перестал, а временно притаился, и тучи ползли из-за озера, наискосок, совсем низко над лесом. Озеро было темным, свинцовым, всё в гребешках и даже у берегов выглядело зловещей пучиной. К нему и подходить не хотелось.

Ну, лесная дорога – известное дело, она и в жаркие месяцы не бывала твердой, потому что солнцу не удавалось пробить заросли и высушить эти глубокие рытвины, колеи, оставшиеся, может быть, от телег прошлого века. Бог мой, какие лужи нам встречались, да это, пожалуй, уже и не лужи были, а маленькие пруды со своей растительностью, с лягушками, пиявками, разными водоплавающими жуками. Кое-где был возле них объезд – по кустам, по пенькам и корягам – кое-где не было, так что идти в дождь по такой дороге в обуви не имело никакого смысла, и мы шли босиком.

Вот мы идем, справа озеро, слева чаща, и вдруг дорога твердеет, подымается вверх, и, взойдя на пригорок, мы видим березовый лес, ослепительно белый, с влажными черными прочерками, мы входим в него, в глазах рябит, голова кружится, под березами россыпи ярких лисичек и мокрые ягоды костяники, а дорога с двумя неглубокими колеями где-то в глубине рощи делает классический поворот… Может быть, это?..

 

Ну, деревня. Деревня, каких много нам попадалось: одна улица вдоль дороги, другая, вырастая из середины ее, уходит к воде, и там, среди зарослей тростника – мостки, лодки. Чисто всё, темные словно разбухли от влаги, тропинки разрыты дождевыми червями, трава блестит. Ни кур, ни собак, ни людей. Мы в одно окно постучали, старуха вышла на порог и рукою – к озеру:

– Там, там… туды идите, там Тамарка, она принимает.

Встретили женщину с ведром отрубей. Губы сжала, головой покачала:

– Н-не-ет… У меня дочки. Вон к Тамарке пойдите, третий дом отсюдова, она вас возьмет.

А тут снова дождь пошел, да нам уже было все равно. Тропинка к дому совсем ушла под воду, и мы шлепали по шелковистой траве.

Дом был открыт, никто не выходил на наши призывы, мы заглянули в кухню, в комнату, оставив на полу мокрые отпечатки. Печь была вытоплена, пахло жареной рыбой и разваренной кашей, и сразу захотелось посидеть возле этой печи, в ее теплом облаке, на лавке, возле целлулоидной куклы.

По ступенькам мы спустились в крытый двор, высокий, с обнаженными стропилами, наполовину занятый сеновалом, вспугнули кур, потревожили поросенка и через воротца вышли снова в дождь, в огород, в заросли сочной зелени.

И сразу в глаза – в глубине, возле бани – блестящее от воды тело, темные руки, ноги, загорелые до колен, и всё остальное – неестественно белое. Нагнулась над кадкой, зачерпнула воды и крикнула кому-то в маленькое окошко:

– Танечка, ты держи ее, держи, не отпускай!

Выпрямилась во весь рост и тут увидела нас. Вскрикнула, вбежала в баню, бросив ведро. Всё это в доли секунды, мы не успели даже отступить, спрятаться.

– Что вам нужно-то, дьяволы? – спросила из-за двери.

– Да мы уйдем, уйдем, – сказал я одеревеневшими губами.

– Кого надо?

– Обсушиться! – крикнул Второй.

– Ну… посидите где-нибудь там, я скоро.

Мы вышли тем же путем на крыльцо, охватив взглядом всю домовитость чужого хозяйства: поленницу дров, кирпичи, грабли… всякие колышки, скляночки… Дождь был косым, и сухой оставалась лишь половина крыльца, брызги долетали до нас. С водостока в переполненную кадку с треском и бульканьем падала вода. А в окне напротив уже появилось бледное пятно лица, и в другом доме, и в третьем.

Идти было некуда. И мне вдруг стало радостно оттого, что льёт дождь, в лужах лопаются пузыри, а у нас есть надежда никуда не уходить от этого теплого, меченого соседями дома.

Потом парились в бане, прогрелись до самых костей. И, как бы приобщившись уже к тайнам этого дома, выбегали, в чем мать родила, за холодной водой в огород.

И вот, распаренные, прилизанные, с шелушащимися носами, сидим в кухне в сухих шерстяных носках.

Старшая Таня, смуглая девочка лет десяти со вздернутым носиком на тонко очерченном, совсем не деревенском лице, кормит маленькую. Тамара с непросохшими еще волосами, ухмыляясь, отворачивается то к буфету, то к печке, а потом, вдруг отвлекшись от нас, запевает:

– Ириночка любит кашку? Лю-юбит!..

Она ставит на стол сковородку жареных лещей, миску каши, кувшин молока.

– Кушайте, говорит, – чего смотрите, кушайте!

Мой спутник вопросительно взглядывает на меня и, порывшись в недрах отсырелого рюкзака, выставляет на стол флакон спирту.

– Мужик-то есть в доме? – весело спрашивает он. Так, на всякий случай, с тайной поддевкой.

– Мужик-то? Есть, – спокойно отвечает Тамара.

– Где же?

– А рыбу ловит.

Таня говорит, чтобы нам было яснее:

– Он рыбу на озере ловит. И эту он наловил.

Тамара сыплет угли в самовар, смахивает тряпкой сор, упруго нагибаясь и разгибаясь.

– Какая же рыба в такую непогоду, – тусклым голосом говорит Второй. – Рыба сейчас сытая.

– А ему всё нипочем!

– Так, может, мы подождем? – говорю я.

– Да нет, ждать нечего, – усмехаясь, отвечает Тамара. – Кушайте. Он когда еще придет. Да он и непьющий.

Мы тычем вилками в рыбу.

– А ты с нами не сядешь?

– Сяду. Вот сейчас с самоваром управлюсь.

«Лучше бы она не садилась, – думаю я. – Поедим наскоро, как случайные путники, переждем дождь где-нибудь на лавке, а сядет, так это уже гулянье, три рюмки, дым, разговоры всякие, как это рыбаку покажется, кто знает». Но она достает из буфета лафитничек и, мазнув по нему пальцем, ставит на стол.

– Мне тю-ютельку, – говорит. – После бани можно.

И едва подносим стопки к губам, – в такую тихую, всегда слегка церемонную минуту, – как на крыльце слышится топанье, шарканье.

– Ну вот, – говорит Тамара. – Пришел.

Мы замираем и, пока в сенях стучат сапоги, сидим со своими стопками в пальцах в неловком оцепенении.

А в распахнувшейся двери стоит в брезентовом капюшоне мальчишка лет двенадцати с куканом рыбы. И с плаща его, и с рыбы стекает вода.

– Вот он, наш мужик, – говорит Тамара и смеется над нами не то укоризненно, не то зло, но не слишком зло, а оставляя надежду на взаимное дружелюбие. – Валерка, поздоровайся.

– Здрасть… – бурчит Валерка и смотрит на нас исподлобья.

– Сперва мыться или кушать будешь?

– Кушать…

– А вы-то правда подумали, что мой мужик идет? – уже миролюбиво сказала Тамара. – не-ет, мой мужик не войдет. Он далеко.

– Служит?

– Сидит.

– За что, если не секрет?

Ответила не без гордости:

– За драку.

– Ну… – с видимым облегчением говорит Второй, – в таком случае… за плавающих и путешествующих!

И как бы закрепляя тему собственного достоинства, Тамара кивает на старших детей:

– Москвичи! Из самой Москвы. Сестрины дети.

– Из Москвы? Где там живете?

– На Бутырском валу, – говорит Валерка.

– Дом девятнадцать! – скоренько добавляет Таня.

У нее густая шапка волос, живые глаза, и в облике ее уже прорисовывается девушка, на которую скоро будут пялиться москвичи в вагонах метро и в троллейбусах.

Какое-то время еще продолжается неловкость, пустоты, потом пошел вольный разговор, ладный и неукротимый, как пробивающий себе путь весенний ручей. Тамара рассказывала, как недавно ночевали у нее туристы – сорок человек, ступить было негде! – и чего они ей оставили: масла килограмма два, три пачки сахару, мясных консервов, крупы всякой…

– А еще жених с невестой до этого были! – подхватила Таня.

– Те одну ночь ночевали. Женя и Лена.

А мы рассказали про муравьев, и они все смеялись.

– А вы надолго пришли? – спросила Таня и уставилась на меня.

– Вот отогреемся, высохнем…

– Поживите, – сказала Тамара. – Всё веселей. Торопиться некуда, дождик этот надолго. Вот сейчас чаю напьемся, в карты сыграем, потом уху будем варить…

И потом, за картами, когда мы вчетвером резались, каждый за себя, в подкидного на щелбаны, когда с окон стекали капли, а на их место тут же шлепались новые, когда ходики мерно щелкали и ошалелые мухи звенели где-то под абажуром, когда слева от меня, положив руку на мое плечо, стояла босоногая Таня и всё мне подсказывала, а я шлёпал её по лапке, чтобы не кусала ногти, я вдруг подумал, что это, может быть, самые счастливые минуты нашего путешествия.

И всё-таки я не об этом.

Другой день начался хозяйственными заботами. Мы пилили дрова, Валерка колол, держась независимо и молчаливо. Иногда к нам во двор прибегала Таня, по лестнице взбиралась на сеновал, всё кричала сверху: посмотрите, где я! Посмотрите! – веселилась сама с собой, приглашая и нас разделить ее веселье.

Перед обедом, когда мы умывались, поливая друг другу, пришла соседка в полиэтиленовой накидке и, остро глядя на нас, спросила:

– Тамара, соды немного у тебя не найдется?

Тамара дала ей соды.

– А эти кто ж такие?

– Да просто туристы, дождик пережидают.

– А-а!.. – Веселое возбуждение нашло на соседку. – А то я думаю – идут в дом, а ты с детьми в бане, думаю – что там у них выйдет?..

– Так это ж вчера было, теть Поль!.. – сказала Тамара.

Соседка ушла, и в доме снова не стало тревоги и недоверия, все занялись своим делом. Я чинил Танину куклу, она сидела на лавке, обхватив мою руку, Валерка и мой спутник сооружали, присев у порога, еще одну удочку. Тамара накрывала на стол, одновременно развлекая Иринку. И вдруг в окна ударило солнце, засверкали капли, в комнате обозначились свет и тень.

– Солнышко, солнышко! – захлопала в ладоши Таня.

– Ну вот, на погоду идет, – сказала Тамара. – Садитесь обедать.

Потом окно стало затухать, меркнуть, но тут же снова озарилось.

Валерка спросил:

– Рыбу пойдете ловить?

– Может, дела какие есть? – спросил я Тамару.

– Пойдите, нет никаких дел.

– И я, и я! – закричала Таня, снова схватив меня за руку.

Что-то стало тревожить меня в этой милой, слегка капризной привязанности. В том, как она неотступно следовала за мной, ловила мой взгляд, слегка позировала, если знала, что за ней наблюдают, я увидел какую-то для нее угрозу: ведь мы должны были скоро уйти. Я сказал об этом Тамаре. Она ответила:

– Безотцовские они. Безотцовские всегда привязчивые.

И вот берег озера, деловитый Валерка и мой спутник, а мы с Таней праздные, ну что ты будешь делать – держит меня за руку, не отпускает.

Кричит:

– Мы червей вам будем искать! Валерка, тебе личинка нужна? Валерка, а я знаю, где шитики!

– Ничего мне не надо, шла бы лучше домой, всё равно в лодку четверых не возьму.

– Ну и не бери! Мы с берега будем ловить, правда? – Это ко мне. – Я одно место знаю, там вот такие серебряные рыбки… И золотые.

– Вон туда поплывем, говорит Валерка, вставив уключины. – Ну, поедете?

Таня сжимает мою руку, почти виснет на ней, шепчет:

– Я тебе покажу, где шитики…

Не поеду я, пока можно. Не поеду.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru