Пройдя по довольно крутому, изрытому колеями подъему, мы поднялись на горку и очутились на зеленой деревенской улице. На правой стороне бросался в глаза новый дом, просторный, двухэтажный, из прочного леса, с претензиями на некоторые отличия от остальных. В окнах виднелись белые занавески и цветочные горшки. Против дома на мураве лежало несколько бревен и доски.
Дойдя до этого места, Андрей Иванович неожиданно для меня сел на бревна и стал откупоривать бутылку.
– Хорош домик? – спросил он, указывая кивком головы на фасад новой постройки.
– Ничего!
– То-то – ничего! Имейте в виду: фасадик сам отделывал.
В голосе его слышалась самодовольная гордость, но лицо хранило все-таки следы угрюмости.
– Имейте в виду – наполовину шилом выстроен. Что вы думаете: работал тридцать лет, с младых ногтей, сами знаете как – не досыпал, не доедал… Кто может супротив меня сработать! Что сапог, что башмак, что калоши!.. Прошивные, выворотные, по старой вере, дратва в палец… Или рантовые – шва не найдешь, или на шпильке узором… Французский каблук присадишь… Все могу… в наилучшем виде… Теперь вот, Громов, трактирщик… заведение вон на берегу – видели? «Сшей, говорит, чтобы неотменно, как в городе». Дурак! Да ты еще в городе поищи, чтоб так сшили, как я ему, оболтусу, сработаю!.. Цены вот ноне нет! Была цена – по красной брал за цельные, бураками или в гармонь… Да и то…
Он угрюмо посмотрел на меня и сказал:
– Думаете: верно, что шилом дом такой выстроен? Держи карман. Заработаешь! От трудов праведных, – недаром говорится, – не наживешь палат каменных. Не будешь богат, а станешь горбат… Матрены Степановны дом-от… Наследство получила… Этакой же вот, как Степан Корнеев, дедушка был… Молотковый… Даром, что при моленной спасался, а копейку зажимал вот как… И в кубышку, и в кубышку!.. А для чего?..
– Да вот вам же, Андрей Иванович, досталось.
Он посмотрел на меня знакомым мне внимательно-укоризненным взглядом и сказал:
– Ну, вот дом, хорошо! А дальше что? Думаете, лучше стало? От этого, от богатства-то?..
И по обычной парадоксальности натуры, переходя вдруг в хвастливый тон, он сказал:
– Штраховки плачу три с полтиной!
– Не дорого.
– По той причине, – обратите внимание: крыша железная. За тесовую дороже. Да и то ведь в полгода!.. А вы полагаете – в год? Не-ет! Что вы думаете, умно это платить штраховку?..
– Конечно, умно…
– Скажем так: огонь – попущение божие… Ну, опять в год составляет семь рублей. В три года часики серебряные штраховому обчеству отдаю. А как он не сгорит в десять-то лет? Ведь это двести десять!
– Тем лучше, если не сгорит. А все-таки вернее.
– Само собой. И я думаю: лучше платить, чорт с ними… А то сгорит – взвоешь.
Он приложился к откупоренной бутылке. Такого обнаженного пьянства прежде я за Андреем Ивановичем не замечал. Теперь мне чувствовался в этом какой-то цинизм, отчасти озлобление, и даже – оттенок пренебрежения ко мне лично. Выпив несколько глотков, он обратился ко мне с тем же выражением неприятного тщеславия и самодовольства:
– А как по-вашему: сколь дорого встанет, ежели выкрасить дом по лицу или хоть, скажем, весь кругом?
– Не знаю. А выкрасить, конечно, лучше.
– Лучше. А чем лучше? По-моему натуральность дерева приятнее. И опять, ежели красить вохрой или, например, мумией?..
– По-моему, вохрой.
– Вохрой! – повторил он задумчиво. – А наличники и углы белые, или мумией, значит, в тень. Так! Это правильно. Сам так думал. А встанет это рублей в тридцать? Или поболе?
– Ну, уж этого, Андрей Иванович, я вам сказать не могу.
– А я полагаю, вскочит и в сорок. Потому оно, масло, по дереву впитается. Сколько его туда уйдет! Потом грунтовка и уже наконец того – краска. Сочтите! А надо будет! Ну, только выжду. Видите – все дома посинели, пожухли, а мой еще как есть новенькой: с реки вид – стоит посмотреть! Солнышком в него ударит, – огонь, игра, картина! Дождем его опять по фасаду редко трогает. Я замечал: дождь или хоть снег – все вон с той стороны хлещет. Пообожду красить! А как что станет жухнуть, – ну, тогда и выкрашу. Шпингаретки-то – видите, как играют… Медные! Составом чищу.
В это время одна из занавесок в окне двинулась слегка и осторожно. Андрей Иванович с зоркостью, которую иногда проявляют пьяные и сумасшедшие, заметил это движение, посмотрел в том направлении пристальным и зорким взглядом и сказал:
– А! Заметила… вон выглядывает птица сирина, в просторечии сказать сыч. – И вдруг он крикнул пронзительным и противным голосом: – Матрена! Матреш… Самовар нам, жив-ва! Станем в прохладе чай пить… Скатерка чтоб чистая!..
Я с грустью смотрел на моего знакомого и его новые манеры. Прежде, когда Андрей Иванович работал, не разгибая спины, и содержал себя и жену шилом, – он несколько побаивался Матрены Степановны и был с нею всегда почтительно вежлив. Теперь, когда он, благодаря ей же, стал домовладельцем, – его обращение стало грубо и нагло. Это было похоже на него, но… мне показалось, что эволюция моего приятеля закончена: это самодовольное хвастовство своим домом, медными «шпингаретками», штраховкой и прочим, этот грубый тон, все эти хвастливые выходки казались мне просто самодурством грубой и низменной натуры, поведением выскочки, у которого внезапно закружилась голова от неожиданного благополучия… Получил наследство, бросил работу, увлекается опьяняющими ощущениями собственника и пьет в буквальном смысле. И вот все, к чему привели Андрея Ивановича его порывы, недовольство и искания. И мне начинало казаться, что и прежде не было ничего, и та внутренняя личность, с ее исканиями и запросами, которую я чувствовал в Андрее Ивановиче, – составляет просто создание моего воображения.
– Ма-атреш! – заорал он опять и, тяжело поднявшись, пошел к дому.
Через несколько минут по новой лесенке торопливой походкой спустилась тучная Матрена Степановна. Чумазая девчонка лет пятнадцати несла за нею столик, ногами вперед, который они поставили перед бревнами. Матрена Степановна расстелила на нем скатерку, стряхнув за четыре угла, и, послав девчонку за посудой, поздоровалась со мной.
К моему удивлению, прежде не любившая моих посещений, Матрена Степановна встретила меня приветливо. Сама она раздобрела и пополнела, но лицо у нее было как будто озабочено, и во взглядах, которые она кидала по временам назад, как бы ожидая появления Андрея Ивановича, сквозила тревога и робость. Поздоровавшись со мной, она остановилась и, подперши щеку рукой, сказала:
– Давно вас не видели… Пра-а… стосковались даже. Андрей Иванович вспоминал не раз…
– Выпил он сегодня, Матрена Степановна.
Она живо обернулась на дом и, будто поправляя скатерть, тихо, чуть слышно, заговорила торопливо и с волнением:
– Заметили?.. Да это что – выпил. Бывало и раньше… А вот… не знаю уж как и сказать…
– Что такое?
– Испортили… по насердке, от зависти. Лавочница, может, помните, на Яриле… Такая змеющая…
– Что вы, бог с вами, Матрена Степановна…
– Нет, уж это верно. Просто другой человек стал. Воображение имеет, задумывается, колобродит.
– Кажется, бывало и прежде, Матрена Степановна.
– Да… не знаю, уж, говорить ли. Вы как-нибудь, пожалуйста, не того… не проговоритесь.
И опять, осторожно оглянувшись, она сказала тише:
– Разводиться со мной хочет.
– Что вы? – крикнул я невольно в изумлении. – Не может быть!
– Ей-богу, право, не лгу.
И у бедной женщины слеза выкатилась из глаза, тихонько проползла по жирной щеке и капнула на чистую скатерть…
– Уж и не знаю, и ума не приложу, что такое. Истинно, что не в деньгах счастье… Бедны были, трудились, копеечку к копеечке откладывали. Все, бывало, говорит: «Ну, Матрена Степановна, хошь на старость, а выстроим себе хибарочку в своем месте… возьмем себе в дети кого-нибудь… доживем век на спокое». Да, трудно было, – сами знаете: какие доходы у сапожника. А тут вдруг дедушка, царствие небесное, помер… отказал мне… десять тысяч…
– Не мало, – сказал я.
– Мало ли! Ну, вот домик построили, кажись – живи бы, бога хвали. Так нет, надо было дурным людям испортить…
Она замолкла. Андрей Иванович шел к нам из дому. Лицо его стало еще краснее, точно раскаленное, взгляд еще более одичал. Он подозрительно посмотрел на меня и на Матрену Степановну, как бы подозревая, что она жаловалась, и сказал:
– Варенья подавай и галет! Эйнемовских.
– Да уж я распорядилась… для гостя дорогого… – заискивающе сказала Матрена Степановна, наливая чай через фражетовое ситечко. – Милости просим. Вот пересядьте на стул. На бревне неудобно.
– Ишь, вырядилась!.. – сказал Андрей Иванович… – Ну, да как ворону ни ряди… Что такое это обозначает, скажите, Галактионыч, – обратился он ко мне полуоборотом, продолжая в упор рассматривать застыдившуюся Матрену Степановну. – У иного, например, человека лицо… как и у прочих людей, а обозначает несимпатичность…
Матрена Степановна как-то беспомощно заморгала глазами и посмотрела на меня из-под бровей, как бы напоминая о «порче».
Я промолчал, желая дать понять Андрею Ивановичу, что не одобряю его грубости.
– Да вы думаете, она понимает… Она только и знает, что меня сглазили. Бабу звала, пьяного с уголька спрыскивали… Вы вот можете понимать: что такое… отчего бывает у человека… скука… И такая скука… смертная… Сосет, разворачивает.
И он, судорожно захватив на груди рубашку, стал трепать ее, как будто от действительной боли в груди.
– От мыслей, Андрюшенька, скука бывает, – сказала Матрена Степановна робко, подавая мне стакан чаю.
– Ну, вот видите: «от мыслей»! Значит, который человек несмысленный, то и хорошо. Я вот говорю: почему так: обозначает несимпатичность…
– Прежде не было, – опять заметила Матрена Степановна с укором.
– Прежде не было, а теперь есть… Или вот теперь взять дом: что такое? для чего, спрашивается, построен?..
– Ну вот, – с оттенком жалости сказала Матрена Степановна, опять многозначительно глядя на меня, – известно, Андрюшенька, для чего дома строют: жить в доме.
– Так. Вот вы говорите: жить. А спрашивается, почему именно в этом доме, а не в хлеву?..
– Чать, мы не скотины…
– Молчите! Может, мы еще похуже скотины. Скотина – она животная натуральная: живет, как ей указано искони… А мы исхитряемся все. Вот я сколько работал и все думал: на старость выстрою хибарку… Не ел, не пил по-людски… Посмотрите: есть на мне румянец?.. Нету. А почему? От скупости…
– Скупость, Андрюшенька, не глупость, – сказала Матрена Степановна с непререкаемой поучительностью…
– Молчите! – сказал Андрей Иванович со злобой. – Много вы понимаете… Вот я вам скажу, Галактионыч, как на духу, какие мне мысли приходят: ежели, скажем, померла бы она, вот бы я тогда пожил.
– Бесстыдник! – сказала возмущенная Матрена Степановна. Но Андрей Иванович продолжал, даже не меняя тона, спокойно глядя куда-то тусклыми глазами, как будто вглядываясь в глубину собственной души.
– Да, вот, работал, изводился. Думал – хибарочку. И вдруг, умирает старый дурак… извольте!.. Дом. Еще бы ей помереть, вот и отлично бы! Дом у меня есть, деньги есть. Вынул билет рентовый: чик! Руб с четвертаком! Чик – два с полтиной! Верхний этаж сдам хорошим господам на лето, вниз плотовщиков стану пущать, осенью бурлаков. Харч им, опять когда и водочки… Живи, не тужи. Теперь, сколько, по-вашему, серебряные часы стоют, с цепью?..
– Говорю, Андрюшенька: Степан Макарыч продает, сходно! За полцены, – живо вмешалась Матрена Степановна.
– В лучшем магазине, – не обращая внимания, продолжал Андрей Иванович, – семнадцать рублей новые! Цепь порядочная – три с полтиной. Теперь на ярманке товар этот сходен. Шляпа теперь соломенная куплена у меня, тончайшей китайской соломы, за три рубля, другая – бурой шерсти – четыре рубля!..
– Переплатил, – вздохнула Матрена Степановна, хотя по лицу ее было видно, что, в сущности, она гордится экипировкой супруга и не считает этих затрат излишними.
– Цилиндровой-то формы! – сказал Андрей Иванович. – Много вы понимаете! К зонту вот приценялся… Уж именно что дорого: семь с полтиной, шелковый!
– Можно из сатинета… Оно то же самое, под шелк, – с увлечением сказала Матрена Степановна.
Андрей Иванович кинул на нее злой взгляд, как будто ее вмешательство расстраивало ход его мыслей, и сказал:
– Мыла тоже есть… хорошие! На Покровке в аптекарском магазине у г. Зуля. А еще лучше в новом магазине. Ну, мыла хороши, а тоже дороги: под № 4711, называемое «Тридас». Знаете?