bannerbannerbanner
полная версияДва полюса

Владимир Быков
Два полюса

Полная версия

Волкогонов

Из справки. Дмитрий Антонович Волкогонов – доктор исторических и философских наук, профессор. Его перу принадлежит более 20 книг по вопросам философии, истории, политики, несколько сот научных и публицистических статей…

Талантлив? Бесспорно. Но бесспорно и другое. Он, может вынужденно, певец придворный, привыкший быть трубадуром «нужного», в крайнем случае, дозволенного. И вот на склоне лет он берется за свою трилогию «Вожди»: о Ленине, Троцком, Сталине. Начинает он ее с конца – со Сталина. Почему? Потому, что Ленин тогда пока еще официальный бог, Троцкий – враг народа. Только Сталин – фигура почти беззащитная, разрешенная для «объективного» повествования. Но как отказаться от себя, от всего тобой не сказанного, – написанного? Как обелить себя, представить читателю в более или менее приличном виде?

Наивно предполагать, что умный человек задавал себе подобные вопросы. Защитная реакция срабатывает интуитивно. Потому Волкогонов во времена, когда о названных лицах были доступны сотни вполне объективных статей и книг, пишет свою трилогию на основе двух явно выделяющихся исходных оснований: использования до сего неизвестных ему архивных материалов с подчеркнутой документальностью всего им описываемого; и прямо противоположного, – собственных чисто личностных представлений и оценок. Первое позволяло ему в некоторой степени реабилитировать себя ранее имевшей место секретностью и, отсюда, незнанием якобы всей ситуации; второе, в этом аспекте, предоставляло для того же еще большие возможности – авторской интерпретацией событий и, главным образом, таковой в части мотивации поступков и действий его героев.

Получилось ли? Для неглубокого читателя – возможно. Для внимательного – едва ли. Последнее особенно видно на примере первых двух книг о Сталине.

Неудовлетворенность, даже некоторую досаду на автора начинаешь испытывать с первых страниц и, прежде всего, от его ничем неоправданного противопоставления Сталину – бога Ленина. Почти постоянная на протяжении двух томов идеализация Ленина, главного фактически преступника последней мировой истории. Естественно, при оценке по результатам его деяний, а отнюдь не по намерениям, против чего, кажется, не возражает и сам автор, ссылаясь где-то на плехановскую «диалектическую зависимость исторической оценки человека от его реального вклада».

В части насилия, а оно является у него основным в критике Сталина, Ленину самому вполне заслуженно принадлежит первое место. Опять, если не копаться в мелочах и не конкретизировать, – кого и как убивали. Нормальному здоровому человеку, не закомплексованному всякими условностями и глупостями, достаточно знать число убитых. А для установления последнего совсем не обязательно иметь доступ к секретным материалам, что блестяще в свое время было продемонстрировано Солоухиным в небольшой заметке, написанной только по известным фактам и «узаконенным» ленинским трудам. Как бы специально в пику тем, кто десятилетиями неуемно воспевал это имя, а затем вдруг узнал о нем нечто «новое» через попавший в руки секретный приказ.

Солоухин – литератор, значит понимал, что к чему и кто к кому, миллионы обычных людей – тоже, а Волкогонов с компанией историков и философов – нет. Считал себя выдающимся публицистом и не представлял, что для верного отображения движения человека (тем более известной личности) по жизни вполне достаточно было знать, какое место его «герой» в истории занимал и что при этом происходило без всякого на то видения каких-либо тайных документов и секретных приказов!

Вообще, судя по многочисленным лирическим отступлениям, а они есть одна из основных характеристик прежде всего самого автора, Волкогонову свойственно какое-то буквально болезненное желание передать читателю собственные восприятия о том, что его герои думали, чувствовали, знали, о чем мечтали, как переживали. Далек от мысли, повторяюсь, что делал он это с задним умыслом, но затуманивал описываемое и придавал некий личностный акцент их поступкам и действиям явно, хотя наивностью подобных домыслов достигал результатов, кажется, совсем обратных желаниям. А уж о том, что эти сотни раз повторяющиеся думания и чувствования вызывают самую большую неудовлетворенность, не следует и говорить.

Он пишет, что не мог, например, понять санкционирование Сталиным расправы «с популярным деятелем партии». Почему? Да потому, видите ли, что ему, Сталину, было знакомо «теплое отношение Ленина к Бухарину». А несколько ниже, как бы отвечая на свое нелепое удивление, подводит читателя к аналогичной глубины вопросу. Не заключались ли «глубинные причины… жестокости и коварства этого человека… в щемящем ощущении своей интеллектуальной недостаточности, которую он чувствовал, слушая на партсъездах в Лондоне, Стокгольме блестящие речи Потресова, Плеханова, Аксельрода, Дана, Мартова?» Ничего не скажешь: словом и беглостью слога Волкогонов владеет столь же блестяще, как и упомянутые им господа. А Сталин, могу предположить, в той обстановке после недавней виденной российской действительности, скорее всего сидел там и издевался над всей их заграничной трескотней. Или – вытаскивается автором известная характеристика Троцким Сталина как «наиболее выдающейся посредственности», которая тут же им развенчивается не менее «выдающейся» характеристикой самого Троцкого. Но фраза написана. Как ее прочтет читатель? Догадается, поймет ли он, что вся эта, и подобная ей другая, авторская отсебятина, почти постоянно вступающая в противоречие с приводимыми автором фактами, может быть отображена со значительно большей убедительностью и с абсолютно противоположными акцентами. Кстати, Э. Радзинский в своей книге о Сталине, как бы в пику Волкогонову, так и поступил, сопроводив те же самые факты собственной чисто литературной отсебятиной, но с абсолютно обратным звучанием.

Однако это мелочи. Есть масса более серьезных упущений, так сказать, «теоретического» плана, – непонимание Волкогоновым законов движения по жизни чем-либо одержимых людей. Он отмечает, что Сталин усвоил основные положения марксизма… «но без ярко выраженной способности их творческого применения». Эту-то утопию? Да он не только творчески усвоил и применил, он архичетко ее проэксплуатировал, создав не какую-нибудь бумажную, а самую настоящую, работавшую при нем, диктатуро-пролетарскую монархию. Или, может Волкогонов под «творческим применением» имеет в виду нечто свое собственное – вроде демагогических научных писаний о марксизме в ту сталинскую эпоху? Отсюда, видимо, ему и не нравятся сталинские: «догматизм, неспособность овладеть диалектикой, схематичное мышление», его «простота и элементарность», которые «не звали к углубленному анализу». Это почти постоянные явно одиозные и не к месту высказываемые упреки автора в адрес генсека. Один характерный случай по сему поводу.

В 1925 году, когда Сталин окончательно утвердился в Кремле, он поручил своему помошнику Товстухе подобрать для него библиотеку. Почувствовав затруднения помощника, он сам, как пишет Волкогонов, «почти без раздумий в течение 10-15 минут написал простым карандашом сохранившуюся в архивах «Записку библиотекарю». Типичное волкогоновское «художественное домысливание», как правило, у него также абсолютно неестественное и надуманное.

Судя по четкости построения этой «записки», ее классификационной полноте и логичности никакой это не написанный «без раздумий» экспромт. Сталин, уверен, его вынашивал не один день и просто, будучи прирожденным лицедеем, лишний раз продемонстрировал Товстухе свои наполеоновские способности. Замечание, однако, мое не в этом. Упомянув в первой строке систематической части своего списка книги по философии, а далее и все остальные, более чем по 30 разделам, включая аж мемуары, он, из явно усматриваемых сугубо своих прагматических соображений, попросил из упомянутой «классификации изъять книги (расположить их отдельно)»: Ленина, Маркса, Энгельса, Каутского, Плеханова, Троцкого…, всех остальных того же плана, кончая Радеком. Список безупречный от первого до последнего слова, от первой до последней приведенной в нем фамилии… и даже в части особых замечаний и пожеланий. Волкогонов, и тут устремленный в свои милые глупости, упрекает Сталина в том, что список… «беден персоналиями», что в нем нет «таких корифеев мысли, как Гегель, Кант… Декарт, Дидро». А ведь из всего сказанного видно, очевидно видно, что все они, выше названные, без сомнения обязаны были быть включенными в число общих трудов по философии! Не Сталин, похоже, не понимал логики здравого мышления и практической диалектики, а сам Волкогонов.

Буквально накануне войны Сталин, по представлению начальника Главного артиллерийского управления Кулика, несмотря на возражения наркома вооружения Ванникова, подписал распоряжение о снятии с вооружения 75-миллиметровой танковой пушки и замене ее на 107-миллиметровую. Решение оказалось ошибочным, и пришлось срочно возвращаться к прежнему варианту. Выводы Волкогонова: Сталин, не «будучи специалистом», ошибся, но виновными в сем обвинил Кулика и активно выступившего за названное предложение Жданова. А ведь на самом деле Сталин только и сделал, что поддержал заказчика, т.е. принял при своем высоком положении вполне объяснимый, с точки зрения здравого смысла, вариант решения. И почему, спрашивается, Сталин должен был быть специалистом всего и вся, и почему Кулик, со своими наверняка многочисленными экспертами, не мог допустить ошибки, а кто-то ее не заметить? Обычный случай в конструкторской практике тех лет, когда технический спор вытаскивался на рассмотрение как можно выше, и даже к Главному. Или, может, Волкогонов сам «специалист» и был на том совещании, оценил техническую суть спора и… лично установил более высокую аргументированность и доказательность доводов Ванникова? Опять типичная волкогоновская логика – не соответствующие фактам авторские выводы.

Еще один пример. На доброй сотне страниц Волкогонов обкатывает идею об «абсолютно» ошибочном поведении Сталина в период, предшествующий началу Великой Отечественной войны, полном игнорировании многочисленных вполне надежных разведданных и серьезных, заслуживающих доверия, предупреждений о возможном скором выступлении немцев. Неимоверных им предпринимаемых шагах, дабы настроить всех: и народ, и ближайшее свое окружение, против адекватного восприятия подобной информации. И невдомек ему, критику сталинской алогичности, что начни тот войну первым (а думаю, что не начни, а только окажи с первых ее часов более или менее впечатляющее для внешнего мира сопротивление и отбрось немцев) не было бы и в помине никакой антигитлеровской коалиции. Возможность предполагаемого развития событий, случись так, – исключительно высока. Даже Геббельс сообразил и записал в своем дневнике 13 июня 1941 года, что «Сталин явно хочет сильно выраженным тоном заранее определить вину за предположительное развязывание войны». Опять же не стоит гадать, уподобляясь чуть не всем биографам Сталина, почему он так поступил. Нас привлекает конечный результат, а он таков, каков получился. И в этой части интересующих нас событий Сталиным, похоже, было сделано все, чтобы он получился именно таковым.

 

Волкогонов, правда, в одном месте несколько отступает от своей тенденциозности и приводит неожиданно «очень точную», по его мнению, оценку действиям Сталина со стороны маршала Василевского. «Жесткая линия Сталина не допускать того, что могла бы использовать Германия как повод для развязывания войны, оправдана историческими интересами нашей страны». Вина же усматривалась им в том, «что он не увидел, не уловил того предела, дальше которого такая политика становилась не только не нужной, но и опасной». Надо было, по их, Василевского и Волкогонова, мнению, «такой предел смело перейти, максимально быстро привести Вооруженные Силы в полную боевую готовность… и превратить страну в военный лагерь. Следовало, видимо, тянуть время где-то максимум до июня». Весьма неопределенный срок, но дальше следует уточняющее восклицание: «Если бы директива о приведении в боевую готовность западных округов ушла хотя бы на несколько дней раньше!» – То, надо понимать, «начало войны могло бы быть совсем иным».

Три взаимоисключающие друг друга концепции! Как воевали, так и писали. Не хочется даже разбирать такие милые глупости. Для истории важны не характер движения к цели, не «начало», а конец – результат. К слову лишь. Если, по последнему варианту Василевского, его «директива» ушла бы раньше – даже не на несколько дней, а на много больше – ничего бы не изменилось. Царил бы тот же хаос, растерянность и неумение управлять.

Сталин был хитрый и умный тактик, но отвратительный стратег с точки зрения будущей перспективы страны, ее потенциальной способности к эволюционному самосовершенствованию. Впрочем, в части последнего, таковыми были и все остальные, ему подобные перестраиватели мира. Создаваемая Сталиным система органически исключала надлежащую самостоятельность людей, вне которой практически невозможны их правильные действия, особенно в такое неустановившееся время, как начало большой войны со всеми ее не планируемыми возмущениями. Нельзя здесь сбрасывать со счетов и чисто национальную особенность российского народа, его традиционную инерционность и неспособность к быстрой реакции на упомянутые возмущения начального периода войны. Ему всегда требовалось некоторое, больше, чем другим, время на свой «завод».

И наконец, чтобы кончить с этими «грубейшими» предвоенными просчетами Сталина, хотелось бы познакомить читателя с еще одним – заключительным по ним – волкогоновским аккордом. Он пишет, что «фюрер, ведя войну на два фронта, невольно сделал СССР и западные страны союзниками». Отбросив абсолютно неуместное здесь слово «невольно», можно чуть не со 100-процентной уверенностью утверждать, что по всем правилам логики и психологии поведения политических зубров, особенно Черчилля, фактор такой войны здесь есть лишь необходимое для сего условие, но отнюдь не достаточное. Чтобы союз трех лидеров стал еще и действительностью, надо было Сталину начать войну именно так, как я отметил выше. Более того, надо было приобрести ей трагический для нас вид не только в 41-м, но, кажется, сохранить его и на весь следующий 42-й год. Надо было силой самих обстоятельств заставить «союзников» увязнуть в совместных с нами союзнических разговорах и делах до безвыходного из них состояния. С позиций большой истории Сталин оказался истинно великим тактиком. Что он при этом думал, как переживал, что ему снилось и чего он боялся, случайно или осознанно у него все получалось – ей, истории, безразлично.

Не понимал Волкогонов и многого другого. Например, принципов восприятия человеком тех или иных событий. Либо на самом деле, либо под воздействием отмеченной выше сильнейшей человеческой характеристики – одержимости, жажды власти, славы в любом их проявлении, вплоть до сочинения в придуманном виде рассматриваемой трилогии или равно такого же (но только несравнимого по мере объективности) моего настроя на ее критику.

Волкогонов противопоставляет известности исторических имен «неизмеримо» более прочные «философские памятники, «монументы» культуры… Сонеты Петрарки, максимы Канта». Но ведь Македонского, Ленина, Сталина знает и будет знать, хотя и к нашему по ряду моментов сожалению, все человечество. Петрарковские же сонеты – какие-нибудь тысячи, а кантовские максимы – разве что несчастная сотня увлеченных диссертантов.

Тут же, не без восхищения, ссылается на Марка Аврелия, на его течение жизни, на то, как «прежнее в жизни быстро заносится новым». И еще раз противореча себе, пишет не истинную историю, а историю мироощущений очевидца, участника событий, наказанного к тому же невольно судьбой. Обязанного большую часть жизни заниматься упомянутым трубадурством, а потому, очевидно, лишенного чувства объективности. Ведь завтра, как только уйдут в мир иной «обиженные», в представлении наших внуков, тем более правнуков, история будет другой. Кого из нас сегодня возмущают жертвы Чингисхана, Петра или Наполеона? Кого завтра будут интересовать те нелепые многочисленные, на обывательском уровне, его авторские пинки и пиночки?

У Волкогонова вся история в слезах, каком-то упоительном непонимании очевидных вещей: вроде постоянно измышляемых им поведенческих импульсов Сталина или «серьезных», с теоретическим обоснованием, выводов и заключений по целому ряду его тактического характера, откровенно полемических (к тому же часто явно целенаправленно лживых), высказываний.

А вот меня с незашоренным взглядом на жизнь поражает не вождь, не беспардонная партийная ложь в рамках вполне естественной природной борьбы за власть, а само сталинское окружение. Поражают люди, призывающие убивать и активно участвующие в убиении не «по идее» и собственному, даже преступному, замыслу, а по приказу. Продающие совесть и свое Я за кусок колбасы, кресло, дачу – не имеет значения.

Сталин перед ними почти Бог. Фактов (не домыслов) его пресмыкания перед кем-либо в книге нет, при всем негативном отношении к нему автора. А его прямые убийства многих известных конкретных лиц будут со временем восприниматься чуть ли, как я отмечал, не Соломонов суд над явными, в большинстве своем, преступниками, ничуть фактически не менее мерзкими, чем он сам. Почти все волкогоновские «положительные» герои, за редчайшим исключением, нагло лгали, лебезили, бессовестно топили друг друга, проповедовали двойную мораль: по отношению к себе – одну, к остальным – другую. С чисто человеческих позиций они были настоящими предателями. Так что, называя их так, Сталин был не далек от истины, только в другом плане.

Волкогонов попытался выпрыгнуть из собственных штанов. Он захотел прожить еще одну – другую жизнь. Это оказалось невозможным: он находился по-прежнему в плену вошедшего ему в кровь догматического восприятия действительности с марксистских позиций и с «ярко выраженной способностью» его, марксизма, творческого применения. Я не говорю о Волкогонове-человеке, я критикую тут автора политического портрета Сталина.

Таким же образом написаны Волкогоновым биографии Троцкого и Ленина. Последнего – особенно «неудачно», поскольку ему, под «давлением» архивных материалов, пришлось-таки изобразить реальный образ Ленина. О том, как он эту миссию выполнил, не могу не добавить несколько слов. В книгах о Ленине (изложенных в том же стилевом ключе: с массой слезливо-обывательских вопросов, недоумений, противоречащих друг другу утверждений, критикой с «теоретических» позиций каких-либо не стоящих внимания нелепостей, массой повторений одних и тех же характеристик событий и героев) Волкогонов превзошел сам себя. Он сочинил их с ненавистью к Ленину, присовокупив ему все возможные соответствующие эпитеты.

Вопреки чуть ли не вчера им приведенному, Ленин у него «инквизитор и антихрист, ортодокс, фанатик и жрец, прокурор и обвинитель, террорист и предатель». Он «главный архитектор военного коммунизма, догматического однодумства, тотальной бюрократии, авторитаризма, преступного с самого начала большевистского режима»; автор «бредовых и безумных идей»; организатор «первых концлагерей, института заложников»; человек, который «только и делал, что реквизовал, отбирал, лишал, изымал, репрессировал». Он не просто учитель, – «духовный отец» Сталина. «Уверенность в себе, убежденность в безгрешности, абсолютная вера в универсальность диктатуры пролетариата, пренебрежение к людям, готовность оперировать массами, осторожность, коварство, непримиримость и беспощадность» – у того изначально теперь от Ленина. И вообще, после прочтения «секретных» документов, у Волкогонова вдруг всё перевернулось и, как бы помимо его сознания и воли, встало с головы на ноги. В совершенно ненормальном, столь же тенденциозно-ругательном виде, как и в первых четырех книгах, но лишь противоположного знака. Удивительная метаморфоза? Нет.

Ненависть Волкогонова к Ленину – своеобразная месть за собственную неправедно прожитую жизнь, за собственную ортодоксию. Ему трудно в сем признаться. Он, в свойственном ему духе, многократно упоминает о своих ошибках, заблуждениях, о своей прежней вере в непогрешимость Вождя… И, опять противореча сам себе, приходит к давно очевидному, что для понимания «Ленина, подлинного, настоящего, не обязательно было ждать вскрытия «ленинских тайников». Однако и тут остается верен себе и относит данную очевидность к кому-то, оставляя себя за сценой вместе с остальным народом, который аж до «начала девяностых годов» якобы верил и считал, что «Ленин и вправду будет определять развитие человечества… века и тысячелетия».

Волкогонов настырно не желает заявлять подобное от себя лично. Он произносит всё такого плана от «мы», не авторского скромного мы, а от имени многих. «Мы не задумывались», что октябрь 1917-го был контрреволюцией. «Мы не хотели понять», что нэп был не экономическим прорывом, а тактическим ленинским маневром. «Мы не учитывали»… «Мы не понимали»… и т.д. Представляете, как бы звучало: «Я не учитывал», «Я не понимал»?

Писал человек, называющий себя историком, отдающий вроде ясный отчет в «призрачности суда людей и вечности суда истории». Как оценить его? Глупость, ненависть, затмившая разум, или сознательная ложь для исторической реабилитации достаточно в свое время известной и видной собственной персоны? Не будем гадать. Ясно одно. Два тома о Ленине привели Волкогонова к окончательной катастрофе. Вожди, а практически и остальные его герои, оказались все сделанными из одного теста, в полном соответствии с законами человеческой природы. Похоже, из того же теста, но для несколько другого амплуа, был слеплен и он сам.

В названной трилогии Волкогонов достойно сумел представить лишь свою эрудицию и способность к сочинительству. Обилие цитат, исторических аналогий, собственных профессорских взглядов на людей, факты и события, определенная музыкальность повествования. Читается как роман, даже порой с удовольствием – от авторской легкости. Прочитал – хочется плюнуть. Какая в основе чушь! Насколько неприятен может быть человек в своей неуемной тенденциозной одержимости, лишенный чувства чести и элементарной порядочности!

Страшны не ленины, не троцкие, не сталины – их мало. Страшно им поддакивающее многочисленное окружение, страшны волкогоновы, страшны своей циничной проповедью, которую творят с «активной» убежденностью, а затем столь же цинично уверенно развенчивают то, что до этого превозносили, за что агитировали. «Мучительная эволюция взглядов от сталиниста, через долгую марксистскую ортодоксию к полному отрицанию большевистской тоталитарности», в которой, как нам сообщает Волкогонов, «бастионы ленинизма пали последними», – есть лишь еще одно его собственное односторонне-привычно-красивое подтверждение всему о нем мной сказанному.

А все же умен. Мужицкая хватка есть и хитрость. Не о «прочных философских памятниках, «монументах» культуры, сонетах Петрарки и максимах Канта», а о Ленине, Троцком, Сталине и прочих вождях бросился писать! Знал, что устойчиво покупать и читать будут, как всегда, – книги о преступных великих именах.

 

Среди океана написанного в последнюю эпоху «безответственной» свободы на тему революции, ее творцов, советской власти и перестройки названную трилогию Волкогонова можно отнести к категории редчайшего исключения. Но не вообще исключения, ибо, в основе, и многое остальное тогда, в конце 80-х – начале 90-х годов, писалось алогично и тенденциозно: либо в некоторое оправдание ранее сочиненного в рамках пропаганды социализма, либо в состоянии экстазного опьянения этой свободой и неуемного желания проявить свое Я, высказать побыстрее свою точку зрения на то или иное событие, на ту или иную историческую личность.

О революции, вопреки элементарному здравому смыслу, говорили как о большевистском заговоре. Объясняли ее недостаточной религиозностью России, отсутствием цельности, раздробленностью народного сознания и неспособностью отсюда сделать «ясный, осознанный и определенный выбор», как будто сама революция не была тем самым выбором.

Обвиняли большевиков в невиданной жестокости, абсолютно забыв о ее истинных причинах, обо всей до того вполне объективной критике дворянского общества, 300-летнего правления дома Романовых, последнего из них бездарного (ныне приобщенного к святым) Николая II, их дикостей, предшествующего революции массового террора и т.д.

«Ключевыми пунктами» последующей истории советского государства считали ошибки «первопроходца» Ленина и «преступника» Сталина. Расправу чинили как с первым, так и со вторым при полном отрыве от действительной истории, герои которой, как известно, никогда не были мазаны одним цветом. Сталину при этом, как у Волкогонова, противопоставляли бога – Ленина, а последнему, когда подошла очередь, естественно, столь же ограниченно, – Маркса.

Главный корень всех реформаторских ошибок времен перестройки усматривали в абсолютном, чуть не вопиющем, несоответствии предлагаемых стратегий действительным характеристикам общества, хотя на самом деле все как раз и развивалось в пределах и с учетом желаний и эгоистических устремлений этого общества – его, прежде всего, активной, воспитанной при советской власти составляющей.

Удивлялись прочности советского менталитета, устойчивой приверженности народных масс – его другой части, подавляющего большинства – социалистической системе ценностей и объявляли ее, последнюю, сплошь будто бы даже «иллюзорной». В однобоком представлении такое писавших послеоктябрьская действительность на протяжении семи десятилетий служила лишь «тотальному извращению и глобальной фальсификации бытия и сознания народа», как будто и в помине не было ничего из области созидания, из того, что импонировало этому большинству.

Приписывали Горбачеву, уже по совсем мне непонятным соображениям, наличие у него неких стройных планов (не просто перестройки, а даже, видимо, для усиления) разрушения всего советского «здания, абсолютно непригодного для нормального человеческого жилья».

Нэп, эту очевидно вынужденную тактическую ленинскую подвижку к рынку на базе убогого единоличного крестьянского хозяйства, основанного фактически на нещадной самоэксплуатации, стали выдавать при нем, Горбачеве, за глобальное стратегическое решение, определяющее самый правильный путь строительства социализма.

Говорили о том, что общество вдруг осознало и «предприняло героико-трагическую попытку порвать со своим прошлым, перейти из одной цивилизации в некую иную и что лишь с этой точки зрения (по глубокому убеждению одного из авторов) мы можем единственно продуктивно судить о происходящем, верно оценивать будущее и более эффективно разрабатывать стратегию и тактику движения к нему».

Обещали народу манну небесную через 500 дней и молились на демократию, считали ее панацеей от любого зла и не отдавали себе отчета в том, что при низкой культуре общества, да еще в конкретной той ситуации, она может стать ущербнее самой тоталитарнейшей системы.

А какое обилие цитат использовалось авторами по случаям всякого рода доказательств? Цитаты вытаскивались на свет божий с умилением, как будто не известно, что у Маркса с Энгельсом, а тем более у Ленина, было написано и наговорено на любую угодную твоей душе тему. Никто вроде не принимал во внимание даже, что и писалось-то, кроме того, по случаям одним, а цитировалось, часто, по времени и обстоятельствам совсем другим. О моментах уж явно одностороннего их подбора, в угоду обоснования придуманной той или иной авторской концепции, – не говорю.

Не хочу да и не считаю нужным писать об этом подробно. Почитайте сами макулатуру тех лет на данную тему, наглядно подтверждающую вывод некоего Л. Пирогова о том, что «псевдоумствование было и остается главной бедой гуманитарной мысли». Поделюсь лишь своим, еще одним дополнительным, впечатлением о книге «Русские государи» Ф. Бурлацкого. И только потому, что она, судя по авторской заявке, результат его «души холодных наблюдений» и написана с явными, постоянно им подчеркиваемыми притязаниями на объективность, на понимание истинных причин исторических событий и человеческих побуждений, причем с притязаниями ничуть не меньшими, чем у Волкогонова.

Бурлацкий, как он нам себя представляет, был достаточно «самоуверенным мальчиком», и не без оснований, поскольку обладал определенными способностями и упорством, которые позволили ему всего за три года окончить институт, аспирантуру, успешно защититься и еще успеть по ночам «перечитать кучу запрещенной политической литературы».

Но вот он совсем молодым парнем, когда окружение наиболее мощно формирует характер человека, «попадает» в журнал «Коммунист», затем быстро в аппарат одного из международных отделов ЦК КПСС, начинает включаться в состав правительственных зарубежных делегаций, в группы подготовки различных государственных документов, докладов для сановных персон. И эта среда безответственного коллективного творчества, подчиненного всякого рода условностям и нелепым вождистским амбициям «заказчиков», пребывание в состоянии постоянной большей или меньшей лжи, сдобренное «магией» причастности к власти и общения с самим «государем», делает из нормального и достаточно умного способного человека, в силу каких-то еще чисто природных исходных качеств, современного Бурлацкого. У которого все перевернуто с ног на голову, мнимое выдается с невиданной легкостью за истинное и чуть не все преподносится нам вне логики действительных причинно-следственных связей.

Лейтмотив его повествования. Ни жизнь страны и людей, ни общая культура общества, ни предшествующая история и подготовленность к преобразованиям, ни стратегическая несовершенность советской социальной системы и ее органические недостатки, ни жизненные коллизии во всем их многообразии, а «внутрипартийные диссиденты, либералы из числа советников и экспертов» определяли ход послесталинской истории и «имели решающее влияние на изменение взглядов и ориентаций» государственных лидеров того времени. В порядке обоснования столь мощного заключения Бурлацкий утверждает, что «в период реформ потребность в думающих советниках не менее сильна, чем в вождях». Далее, возводит советников чуть не в особый класс. Разделяет их на три группы: «мыслителей-просветителей, содействующих изменению нравов и устойчивым преобразованиям; пророков-идеологов, отличающихся фанатизмом; политиканов-перебежчиков, чиновников и холопов». Относит себя, судя по содержанию книги, к первой группе, может не совсем, с некоторыми извинительными оговорками, но именно к первой, «позволившей» ему свободно критиковать всех остальных своих собратьев по перу за разные идеологические, прочие недостатки. И… оставляет нас в полном недоумении: как же это наш автор при вполне объективной критике своего мерзостного окружения столь долго в нем работал?

Рейтинг@Mail.ru