© В. Д. Авдошин, 2023
© К. Хлебникова ил., оформление 2023
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023
Сколько бы я ни спрашивала маму о ее жизни, втайне подразумевая рассказ о начале моей жизни, она неизменно начинала с одного и того же памятного ей события.
В 1945 году, весной, когда мама была на последнем курсе строительного института, их послали на практику в Крым. Страна, стало быть, довоевывала в Германии, а здесь, в Советском Союзе, лежала вся в руинах. И ждала их, студентов-выпускников, как квалифицированные кадры восстановительных и строительных работ. Насколько я знаю, там, в Крыму действительно самая хорошая практика по фундаментам (сейсмоустойчивость и оползни). И случилось студенткам строительного института между делом пройтись берегом моря по набережной, еще разрушенной. В молодости и под мирным небом, которое только что обрушилось на них, думаю, не менее пленительное, чем всегда это бывает, хорошо пройтись своей студенческой компанией, когда не нужно жаться бедной родственницей в одиночестве, а можно спокойно и широко идти группой. А параллельным курсом шли краснофлотцы. Известно, на корабле они матершинники и хохмачи, а в городе, в увольнительной, – пай-мальчики и даже сентиментальные молодые люди, которые любят сниматься для домашних на фоне моря, красноречиво объясняться в любви проходящим мимо девушкам и делать поделки из подручного материала на долгую память. Тогда это были гильзы от немецких патронов, немецкие пуговицы, иногда немецкие кресты, которых в этих местах страшных боев было множество.
Как уж они там договорились прогуляться – по набережной парами или сходить в кино – я не знаю, но не удивлюсь, если, так сказать, любовь уместилась в одно матросское увольнение на берег. Мама с утра на практических занятиях и освободилась к обеду, а где-то с обеда и до девяти вечера, когда морякам на корабль возвращаться надо было, – любовь. Мама до того была оголоушена Крымом, а он, Крым, известный проказник – кто бы с чем ни приехал, в Крыму всем жизнь кажется шоколадной и по цвету и по вкусу, а тут еще пылкое признание в любви, – так что она даже успела назвать ему свой правильный московский адрес и проводить до КПП. Больше с ней такого никогда не случалось.
Возможно поэтому, начиная рассказ о своей жизни, она приводила в пример этот наивный эпизод свободного изъявления чувств. Не знаю, его корабль ушел ранее или её поезд поехал в обратную сторону, не дали ему больше увольнительной или их группу вывезли в горы на практические занятия, но более в Крыму они уже не встречались. И продолжение этой истории произошло в Москве, месяца два спустя.
Приехав домой, она, естественно, никому ничего не рассказала. Тогда это было не принято. Не сказала даже тогда, когда пришло письмо, и сестры допытывались у нее, от кого это. Да, я забыла сказать, то есть написать, что пафос его прогулок с нею был: «Ах, вы кончаете в этом году институт? А я в этом году демобилизуюсь. Давайте поженимся?». А мама: «Не знаю, допустим». – «Ой, я вас не тороплю, вы подумайте, ведь еще два месяца!»
И вот письмо с теми же намерениями: «Уважаемая Тамара! Служба моя закончилась, выезжаю, встречайте. Будьте моей женой, как мы с Вами договорились. Я отписывал своим родителям, они дали свое согласие на нашу свадьбу. Передавайте поклон Вашим родителям. С черноморским приветом Николай».
Мама хвать письмо – и поскорее к декану в институт. Декан был пожилым, опытным человеком, битым жизнью. Он умел и за своих постоять, умел и слово молвить. С ним они всю войну прожили и проучились. На первом курсе дал он справку, что мама освобождается от рытья противотанковых рвов, когда чирьи пошли. Тогда их вернули в город. Были разговоры, что война – это недоразумение, что у нас с немцами договор, а не нападение, что война долго не продлится, вот разберутся и война кончится.
А на средних курсах к ней приходила тетка Аня, говоря: «Что ты все корпишь над учебниками? Вот моя Кира кончила курсы машинописи», а мама ей возражала: «Меня старший брат и декан обязывают учиться». Декан говорил: «Хочешь есть – иди в кочегарку, там 400 граммов хлеба дают. Но учись – человеком станешь. Уголек лопатой будешь кидать, а хлеб или сразу съешь, раз такой голод, а хочешь половину на вечер. А вечером на занятия приходи». Мама принуждала себя половину хлеба на вечер оставлять. Декан не будил маму, когда она засыпала на лекциях, понимал, что устает. И все на курсе считали его нареченным отцом по важным вопросам жизни. А такое, как замуж – куда как важно.
– Да ты что?! – громогласно начал декан, – за две недели до защиты диплома уехать? С каким-то в глухомань? Закопать себя в деревне, когда на руках престарелые родители, две младшие сестры? Их тянуть еще и тянуть!
Мама приехала из Крыма молодым ответработником, из командировки. Бабушка как всегда на кухне, чистит картошку и бросает её в кастрюльку с кипящей водой.
– Рита всегда прилежно училась, – говорит бабушка, – и подрабатывала на Москвошвее. И теперь хорошо преподает в Физинституте. Это у нее с детства было: все делать ровно и послушно.
Видно было, что бабушка Дуня с удовольствием рассказывает о Рите, своей любимице. Потом она кладет на стол нож, встает, берет кастрюльку и ставит в печь.
– А Валя, – она опять обращается к старшей дочери – не пойму, в кого она такая? То загорелась – в химический техникум хочу, то – нет, не хочу, на курсы английского языка пойду. Но, кажется, и к этому остыла. Каждый день новое, и каждый вечер на улице Горького с подружкой проклаждается. Не знаю, что с ней делать. От рук отбилась. Чуть что отец ей скажет или я – у нее тут же ответ готов: «Не суйте меня в свои швеи, сами всю жизнь в швеях были, я такого себе не хочу».
И бабушка начала подкладывать в печь дрова и переставлять горшки, какой готов – пусть упарится, какой не готов – покипеть.
Старшая не спешила с ответом. Еще раз окинула взглядом комнату, более внимательно, чем при входе, чтобы окончательно почувствовать себя дома, потом произнесла:
– Мам, я вот приехала.
– Ну да, ну да, – не оборачиваясь, вторила бабушка, – я знаю, – орудуя с головешками, – и рада тебе…
– Я приехала и отчет сдала, – продолжила старшая.
– Ну да, да, а как же иначе? Ты и всегда так-то… Сначала командировка, потом отчет, я знаю…
– Отчет сдала, и мне деньги заплатили, – вновь деликатно продолжила старшая.
– Ну да, верно, так оно и должно быть. Сначала заработал, потом заплатили, – выуживая особенный чугун и ставя его на стол, – вот ешь, пока горяченькое, с разварочки-то.
– Спасибо, я сыта. И вот что, – деликатно продолжила старшая, – и вот что я решила. Я тебе их все отдам. Зачем они мне одной? А ты семью тянешь – вот и возьми. Здесь аккурат восемьсот рублей. Мне самой деньги-то не нужны, я и так обойдусь. А тебе с семьей пригодятся.
– Ну нет, – вдруг оглянувшись на нее и опешив, сказала бабушка. – Это ты, девонька, неверно придумала. Ты взрослая девушка, тебе замуж надо, семью устраивать свою, взрослую. На это самое и деньги даются. И раздаривать их негоже.
– Нет, я так решила, и переиначивать не хочу. Я вот сюда, на комод их положу, под зеркальце, чтобы не упали.
– Да и я-то не хочу. Ищи жениха, пока не поздно, пока возраст не вышел – вот истинный подарок, а не задаривай мать деньгами.
– Ах, мама, ну что вы такое говорите? Где ж его, на улице, что ли искать? На улице они не валяются, это я точно знаю.
– Знаю, что не валяются. А ты поищи, поищи получше-то, может и сыщется. Себе бы в радость, да и сестрам пример показательный, как дальше-то жить. Нешто всё в работе, как у тебя, или одно гулянье на уме, как у Вали, – это дело?
– Ах, оставьте, мама, я правда не знаю, где их берут.
– А я и тем более. Ранее-то свахи были. Меня, например, с Иван Николаичем сваха сватала. И такая опытная попалась – чудо! Я тебе, говорит, по твоему характеру найду, не сумлевайся. Ты девочка тихая, скромная, вежливая, характер у тебя душевный. Тебе ответственного и домовитого нужно. Он сразу в тебя влюбится.
И точно, как пришел на смотрины – сразу взял своей обходительностью. Я к нему расположилась всем сердцем.
– Вы, говорит, Авдотья Егоровна, не сумлевайтесь. Если что там про меж нас не выйдет, я неволить вас не стану, уйду в свое Рождествено, как и полагается демобилизованному служивому. Хотя, должен вам признаться, вы сразу меня очаровали своим кротким взглядом и своими румяными щечками. Мне будет жаль ходить теперь на работы и не видеть вас, – вот как в 1915-м году-то делалось! Но ведь если люди живут дальше, хотя и в других условиях, значит, это как-то и теперь делается, раз молодые-то женятся? А я видела – женятся!
– Ах, мама, оставьте, а то я расплачусь. Нельзя же каждый мой приезд об одном и том же.
– Ну, хорошо, хорошо, не буду, – собирая посуду, – и не поела ничего. А деньги-то забери! Слышишь? Да не забудь поговорить с Валей, чтобы она так легкомысленно себя не вела! Может она тебя, как старшую-то и послушается? – запихивая обратно горшки в печку. – «Пусть теплое стоит. Сейчас Рита с работы придет, покормлю теплым. «Расплачусь!» – нельзя так опрометчиво вести себя ответработнику! На тебе пятьдесят человек, а может быть и сто! Не выйди ты на работу – что будет?
Я вас спрашиваю. А то и будет, что разбредутся, как овцы по лугу, и никакой работы без ответработника не будет!».
Выехав в город, Тома идет на свое любимое место около строительного института, в телефонную будку. Хоть она и сказала матери, что не знает, как это теперь делается, но наработки, еще институтские, у неё были.
– Н. можно?
– Будет попозже, – и повесили трубку.
Это был первый, почти обычный телефонный разговор по приезде её в Москву. Как оказалось, и последний. Если совсем честно, в нем не было концовки. Там не спросили – «А кто спрашивает?» И она не ответила – «Однокурсница». Там не спросили – «Может быть, что-то передать?» И она не ответила – «Нет, нет, спасибо, ничего, я еще раз позвоню». И не услышала – «Не волнуйтесь, всё-всё передам и всё скажу».
Она списала это на погрешность. А второй телефонный разговор прозвучал уже как пощечина:
– Т. можно?
– Кого? – осторожно переспросил голос. – Минуточку. И после некоторой паузы, другим тоном: «Вы знаете, а его, оказывается, нет дома».
Ну ладно, подумала она, бывает. Хотя и тут концовка говорила о другом, что не его нет дома, а с ней не желают разговаривать. Она не верила своим ушам. Дальше – хуже:
– М. можно?
– Кого-кого, простите? Такой здесь не живет.
– А вы не знаете, выехал, что ли?
– Простите, даже не знаю.
И, наконец, последний разговор, который всё поставил на свои места.
– Д. можно?
– А вы кто ему? – нахраписто, вопросом на вопрос.
– Однокурсница, – опешив от такого нахальства, сказала она.
– А зачем звоните?
– У нас после окончания института уговор есть созваниваться.
Так вот что, любезная однокурсница, не знаю, как вас по батюшке, ну да это и не важно сейчас. Я – его законная супруга, и более сюда не звоните, понятно?
Теперь ей уже нельзя было звонить дальше, не осмысляя, что происходит, а то наткнешься в разговоре на такое: «А чтоб тебя! Мало того, что он такой— сякой-мерзавец домой пьяный приходит, у него, оказывается, еще и левые бабы есть? Ну, я ему покажу! Он у меня узнает еще, где раки зимуют! А ты, с…, чтоб больше не смела сюда тренькать! А то ноги из задницы выдерну!»
Ответработник, если он действительно ответработник, не может допустить, чтобы психологическая ситуация вышла из-под его контроля. Он должен осмыслить симптомы новой ситуации ранее, чем она взорвется, и перевести ее в приемлемое русло.
Вместо того, чтобы набрать еще один номер, или два, или пять, как обычный человек, чтобы получить оплеуху, она выбросила все институтские адреса, всю телефонную мелочь из кармана, и пошла Москвой, без разбора, далеко-далеко, обдумать свое положение, уяснить себе, что произошло.
Как хорошо мы на выпускном пришли на Красную площадь! Возбужденные сдачей экзамена и бессонной ночью, радостно, всем коллективом однокурсников, в едином порыве хотели что-то необыкновенное сделать друг для друга, и дали обет не терять друг друга из виду, ходить сообща в кино, интересоваться жизнью друг друга, не пропадать, один словом. И так было все семь лет. Она приезжала, звонила, ходила в кино, обсуждала свою жизнь и жизнь однокурсников. И как следствие – вот оно – в этих встречах и разговорах радостно чувствовала себя всё еще студенткой, хотя жизнь уже властно показала ей, что со студенчеством покончено. Теперь нет студентки на работе, а есть молодой начинающий ответработник. Она вынуждена была согласиться с этим на работе, а вот, оказывается, на отдыхе всё еще чувствовала себя студенткой. И жизнь до некоторой степени разрешала ей такую двусторонность. А теперь отказала. Что с этим делать?
Хмурый мужчина на постаменте думал свою глубокую невеселую думу, опустив голову. Она даже нарочно подошла и прочитала надпись, так её это поразило. Надо же! Оказалось, Пушкин.
А по школьному курсу вроде бы веселым был, стихи такие простые, ясные писал: «Вот моя деревня, вот мой дом родной… Вот качусь я в санках по горе крутой».
Ну ладно, пусть думает. Она пошла далее с сознанием, что теперь делать молодому ответработнику.
Она шла через всю Москву, не замечая ни домов, ни людей. Теперь она ответработник на работе и ответработник на досуге. Есть у тебя семья или ее нету – ты должна вести себя, как положено. Чтоб все в ажуре. Не обинуясь ни к кому из прежних своих знакомств. Отрезать это все и выбросить, потому что ответработник не может быть уязвим, не может зависеть от каких-то телефонных звонков, от каких-то женитьб и замужеств однокурсников. Ответработник должен отвечать долженствованием своему начальнику. Преданность, уважение, симпатия – начальнику.
Уяснив это, она пошла брать билет в обратную сторону, в Крым. Не пропадать же времени, которое она собиралась посвятить однокурсникам. Успела еще заскочить домой и поговорить с обеими сестрами. Со средней, Ритой, как и всегда, разногласий не было. К старшей благоволил отец. Среднюю любила мать. Старшая брала жизнь разумом, а средняя сердцем, и они очень хорошо понимали друг друга. Сестра рассказала про олимпиаду в Чехословакии, куда они со сборной ездили на соревнования и геройствовали в матерчатых тапочках и шароварах на смех всей тамошней публике, тогда как у Чехословацких товарищей и спортивная обувь, и даже тренировочные были. Но честь Родины есть честь Родины, и ее нужно было защищать. И они геройствовали, переступая через себя и через «не могу», чтобы советские – обязательно! – были на первом месте. Такую тренер дал им установку перед соревнованием.
А Тома рассказала, как сложно с пленными немцами работать и одной за всё отвечать. И за них, и за строительство.
Тут-то и пришла младшая, Валя. С поднятым носиком, в воинственном, все отрицающем возрасте. Ей неважно было, что. Главное – отрицать. В этом она пока находила свою сущность.
– Подумаешь – невидаль! Пленные немцы! – с порога резанула она. – Вон их полна Москва! Высотки строят! В забор всё видно, какие они. Хошь хлеба кусок брось, хошь обругай. Они всё понимают. Только твердят «О, майн Гот!» и проходят дальше. Часовые при них не разрешают им ни взять брошенное, ни ответить.
Когда Тамара и Валя остались вдвоем (тактичная Рита вышла якобы на колонку за водой), Тамара сказала:
– Ты чего родителям-то грубишь?
– А чего они всё указывают? – ещё выше подняв носик, отвечала Валя.
– Кто это они? Это ж твои родители! – пыталась усовестить старшая.
– А чего они? – не вняв поправки старшей, начала младшая. – Да и все вообще? Стань тем-то, иди туда-то! Никто не спросит – а ты-то кто есть? И еще: ходишь в старом да драном, перелицованном тысячу раз. Никто из них не подойдет и не скажет: «На тебе, одень такое, чтоб когда ты это оденешь – все ахнули».
Старшая поняла, что урезонить сестру с ходу, одной беседой не удастся. Она решила улестить ее, чтоб не испортить отношения. Купила ей чулочки, которых та так домогалась, и уехала. Поняла, что идти на поводу у такого возраста нельзя, и повторять родительские уговоры бесполезно. Этот возраст нужно просто пережить.
«А что же себе? – раздумалась она, лежа на полке под стук колес. – Совсем ничего – так не бывает. Только воспоминания о краснофлотце? Как легко он ей достался. Но учеба и новый, давно алкаемый статус интеллигентной женщины, отдули его молодыми ветрами. Но вспомнить было приятно, для себя лично, чтоб не заплакать.
Когда Тома приступила к своим обязанностям, её подопечные обрадовались. И Климт, и Руминиги, и Ламме, и Подольский, и все, все, все. Языка они не знали, кроме минимума команд, которые им вколотили часовые, она их языка тоже не учила, но душевное общение через глаза, улыбку и тон голоса было обязательно. Часовому – что? Смену отстоял японским бонзой с невозмутимым лицом, побегов и инцидентов нет – смену сдал. А что немцы выдают и как они выдают – всё только от неё, ответработника, зависит. И туда, где здоровенные мужики отказывались, ее временно запихнули бригадирствовать над ними. Потом немцы письмо к командованию писали: «Если возможно, верните нам эту молодую фрау, мы обязуемся сто пять процентов выработки давать, если она вернется». – «Да она практикантка», – отвечали им через переводчика. – «А это ничего, мы опытные военные строители, мы ей подскажем, если у нее знаний не хватит, только верните нам ее».
Чеснок они просили с рынка.
– Ну, как я, беззубый, – показывал Руминиги, – когда нас амнистируют, перед своей фрау покажусь, фройлен Тома? Ну нет, правда, как?»
Очень любили показывать ей свои личные фотки.
– Это моя Фрау. Это мой Зон. Это мои Тохтер.
– Ну, все, обед окончен, за работу, товарищи пленные.
– О майн Гот, о майн Гот, в мои лета! О майн Фатер и майне Муттер, – страдальчески говорил пожилой Лемке.
– Пошли, ты что, не знаешь, что за саботаж принудработ – расстрел? – тянул его тоже пожилой Мюллер.
– Знаю, знаю, о матерь божья, пославшая нам этого ангела в простом русском платьице, я бы всё это не вынес, не видя ее.
А русские говорили:
– Ты наша Лариса Рейснер, так пленных обратать, чтоб они работали, как передовики производства.
– Кто-кто?
– Ну героиня, из «Оптимистической трагедии». На театре смотрела?
– Нет.
– Только кожаной куртки тебе не хватает.
– А зачем, в Крыму и так тепло.
– Ну, ответработнику положена кожаная куртка. И маузер для официальности.
– Боже упаси! – был ответ – И так справляемся.
Письмо из дома, примерно через месяц, напомнило, как она уезжала. Пришла мама и очень торжественно (у мамы всегда вместо торжественности трогательность получается) сказала:
– Вот тебе часы купила на деньги, которые ты оставила. Не след ответработнику бегать и спрашивать прохожих, сколько времени, пора или не пора начинать или заканчивать его подчиненным работу. А мы уж тут сами вместе с отцом и дочерьми справимся. Тогда она молча взяла часы. А теперь прослезилась.
– Тамара Ивановна, проходите, садитесь, извините, здравствуйте! Дайте мне вашу руку и подойдемте к окну. Впрочем, нет, садитесь! Мне нужен ваш совет, – неожиданно сбивчиво сказал начальник и сел сам. – Видите ли, пришла директива за номером 241, в которой предлагается нам, как головному отделению, проревизовать Новосибирское отделение нашего института в кратчайшие сроки. Обычно этим занимался Кондратюк, вы это знаете, но он запил. Еще мы подключали Маланину к таким делам, но она больна. Знающих много, а надежных, кроме Кондратюка, никого. А дело срочное, не терпящее отлагательств. Я хотел у вас спросить, как вы думаете надлежит поступить нашему отделу?
– Ну, я не знаю, – начала она, – может быть, вам из другого отдела соответствующего работника попросить взаимообразно?
Он встал и подошел к окну.
– Нет, вы не понимаете сути. Я вас спрашиваю, что мне делать. Дайте вашу руку. И подойдемте к окну. И совершенно другим тоном, таинственно:
– Директива пришла… из самых высоких инстанций, из самой приемной Маленкова… А это может означать только или реорганизацию в недалеком будущем всего института. Или… второе… – он помолчал, потом потыкал пальцем как бы в стену, хотел что-то сказать ей, но не решился, – вы меня понимаете?
Она шесть лет проучилась в строительном институте и понимала городской интеллигентный сленг, хотела бы сама на нем разговаривать и жить среди городских интеллектуальных людей, но владела им еще недостаточно, чтобы с лёту понять, что имеется в виду. Ситуация обязывала сказать «да». И она кивнула утвердительно, не понимая. И вдруг через какое-то время в ее мозгу как молоточком простучало: «Репрессии, вот он чего боится. Репрессии. Но это же нелепость. Ведь за репрессии у нас отвечает министерство Берии, насколько я знаю, а если бумага пришла из приемной Маленкова, который у нас по хозяйству, то волноваться совершенно нечего». Ей тут же захотелось возразить ему, ободрить этого милого пожилого человека, который так по-отечески ласково принял ее совсем-совсем еще недавно в свой отдел, но она заставила себя не нарушать первый закон ответработника в разговоре с вышестоящим начальством: не бери равноправного тона с начальством, ничего не предполагай, молча жди решений.
Вы сами видите, – отпустив ее руку и как бы обреченно сказал он, – я не могу послать случайного человека в нынешних обстоятельствах. Но лишь такого, кто мне лично предан. Вы понимаете?
Она опять ничего не понимала. Куда он ведет? Что это за личная преданность? И стояла нерешительно, молчала. Пусть сам скажет, что ему нужно.
– Да, мне некого послать, кроме вас. Что вы об этом думаете? – произнес он уже более убежденно, будто утверждая свое решение этим высказыванием. Будто видя её, он окончательно и решил.
– Меня? Но я человек неопытный и неискушенный в таких делах. Я всего пять лет в отделе. Я могу только цифры, а этого для ревизии недостаточно. Нужно знать суть такого действия. А это может только профессионал.
– Нет, вы не понимаете, – сказал он, инстинктивно теребя руки, – мне не нужен профессионал, у меня их много. Мне нужен лично мне преданный человек, который почувствовал бы, что там происходит? Порядок и чистоплотность или разгильдяйство и ней дай Бог крамола… Мне нужно, чтобы простой, добросердечный и чистый душой человек вошел туда и, извините, нюхом почувствовал, что там и как? Понятно? А чтоб вас с цифрами там не надули, я дам вам профессионала, не беспокойтесь. Да, еще вот что, – когда она, уже развернувшись, собиралась уходить, – в отделе никому ни слова. Вы меня понимаете? Что это за ревизия, о которой все знают загодя. Ни куда, ни с кем, ни на какое время. Официально вы едете в командировку.
– Хорошо, – сказала она, сраженная ответственностью в свои 28 лет инспектировать сибирский отдел, который в три раза больше, чем само Мингео, – я согласна, если вы так решили, – полагая, что разговор окончен. Но она опять ошиблась.
– Дайте мне вашу руку, – сказал он, даже как бы возбужденный. – Послушайте, деточка моя, меня внимательно и постарайтесь понять, что я сейчас вам скажу. Я старый и больной человек. Я надоел своими болячками жене. Мне нечем, кроме вас да работы, жить на этом свете. Это только в юности нам нравятся роковые женщины, нравится пикироваться с ними, кто – кого. «Кармен», опера – слышали? Ну, вот. А на старости лет нам нравится Джульетта в исполнении Улановой. Как это у нее? «Утро Джульетты»: она занимается своими простыми будничными делами так, будто ничего на свете, кроме этого, не происходит. И этого достаточно, чтоб, видя это, пожилому мужчине без цели и без здоровья жить дальше. А вы в отделе – точь-в-точь как Уланова на сцене.
Хотя чуть раньше ее просили понять, ей опять стало непонятно, потому что это напоминало объяснение в любви. И она только стыдливо и деликатно улыбалась.
– Кроме Улановой и Джульетты еще Гете в своем «Фаусте» это хорошо показал. Но не в опере Гуно, там много мужских самоосознаний, мужских заморочек, а в самом тексте, где Маргарита, Гретхен – простая и бесхитростная, но целомудренная городская девушка. Что может быть выше, чище и притягательнее? И я мог жить с такой же рядом, видеть ее каждый день в отделе, знать, что вы рядом и этим жить. И вот теперь я сам, добровольно, должен от этого отказаться. Нет, я этого не могу, я этого не переживу.
– Я вас не понимаю, – сколь ни крепилась молчать, все-таки произнесла она.
– Я сейчас объясню. Я собственными руками посылаю вас к этому жуиру и бабнику Рукову. Уж он не преминет воспользоваться моей бедственной ситуацией и употребит ее в свою пользу. Он отберет вас у меня.
– Аркадий Ефимович, да что вы такое говорите? Как я могу? Такое даже слышать невозможно!
– Да, отберет. Он обаяет вас как мужчина, и вы забудете меня. Да-да, забудете! Больного старика! И я останусь до конца дней своих одинок и безрадостен. И почему я не здоров, как этот ловелас Руков, по-сибирски? И не на восемь лет моложе и не свободен, как он?
– Но если дело только в этом… – решилась, наконец, она произнести свое девичье мнение, – я могу дать вам слово, обет, что никому не буду симпатизировать в командировке. И влюбляться в ловеласа Рукова не буду. А буду заниматься только непосредственной своей работой, ревизией его деятельности.
– Слово? Что слово… – произнес он тихо и безнадежно. И вдруг яростно:
– Да! Слово! Дайте мне его, дайте! Обет и слово, что вы не влюбитесь в этого противного ловеласа Рукова. Я готов на колени перед вами встать. Дайте слово во имя наших отношений…
Она стояла, как вкопанная.
– Хорошо, я верю вам. Идите!
«Какие Руковы! Я предана всем сердцем вам и только вам. Предана вам и никому более», – молили её глаза.
– Нет, – резко отвел он свой взгляд, – вы его не знаете, как не знаете и своего молодого сердца. Он опытный сердцеед, он всё равно уведет вас у меня. Вы поддадитесь ему. Я этого не переживу. Я не смогу без вас работать, я этого не переживу.
«Зачем он так думает? Я всегда буду верна ему. Я всегда его любила как руководителя, как отца, как своего старшего мужчину по жизни, платонически, но не признавалась себе в этом». Но сейчас он это обозначил, и это разволновало её. Она была заведена им, человеком пожилым, карьерным, статусным, женатым, в какие-то немыслимо высокие и никуда не ведущие отношения. В сердцах она спустилась в отдел, для которого это был секрет Полишинеля. Отдел не только догадывался об отношении Аркадия Ефимовича к молодой особе, но и благословенно пользовался этим, тихонько подпихивая её сдавать месячные отчеты. И легче стали проходить отчеты, легче. То ор да грай, а теперь тишь да благодать да задушевные разговоры. Как ваша мама? А сестры? Хорошо? А… ну-ну…