– Укол!
– Ларри, я умру…
Времени оставалось немного, пора выезжать, а снотворное меня не брало, я продолжала отчаянно бороться. И тогда последовал новый приказ:
– Еще укол!
Дрогнула даже медсестра:
– Но, сэр, она может не вынести…
Сэр Лоуренс процедил сквозь зубы, сидя у меня практически на шее:
– Пусть сдохнет, сучка…
Я не сдохла, организм оказался на редкость выносливым. Мало того, очнувшись в самолете, увидела, что вы все спите. Хоть останавливай самолет или выпрыгивай на лету! Смешно: та, которой вкололи огромную дозу снотворного, проснулась, а ее тюремщики спят безо всяких успокоительных.
Я подсела к дремлющему Теннанту:
– Сесил, вы не приболели случайно? У вас утомленный вид…
Теннант открыл глаза, и в ту минуту я просто испугалась за состояние его разума.
– Вив, вы не спите?!
– Да, выспалась. Но если вам хочется поспать, спите спокойно, я посижу тихонько.
– Нет-нет, я уже тоже выспался! – почти завопил бедный Теннант, с трудом разлепляя глаза. – Давай… давай поиграем в карты!
– В карты?
– Да, в карты. У меня есть колода.
Все остальное время полета до Нью-Йорка мы играли в карты. Когда перед приземлением разбудили Ларри, он испытал не меньший шок. Пришлось широко улыбнуться:
– Ты выспался, дорогой? Медсестра случайно не промахнулась, делая укол?
Зря я пошутила, не следовало этого делать.
После приземления я на виду у обомлевших сопровождающих подкрасила губы, поправила изрядно помятое в результате борьбы на полу платье и вышла на трап в сиянии улыбки:
– Привет, ребята! Я рада вас всех видеть! Простите, но не могу ответить на вопросы, спешу.
– Если ты будешь продолжать в том же духе, то отправишься домой в гробу!
Сказано тихо, но твердо. Настолько твердо, что я поняла – это не шутка.
– Не нужно уколов, Ларри, я же не бунтую. Мы летим в Лондон или ты намерен оставить меня в какой-нибудь клинике в Нью-Йорке?
– В Лондон.
– Тогда позволь мне добраться туда, как нормальному человеку, это лучше для тебя же. Не стоит давать репортерам повод для слухов, что твоя жена сумасшедшая.
Почему ты не внял разумным словам? Приступ у меня прошел, я вела себя вполне вменяемо, необязательно было превращать меня в неподвижное бревно, тем более вы прекрасно знали, что меня не возьмет даже огромная доза снотворного. И все же мне ее вкололи перед самолетом в Лондон.
Ларри, ты помнишь, как меня связывали, чтобы затолкать в самолет? Туго спеленутая одеялом, я не представляла большой угрозы, но и тогда меня постарались оглушить. Никакие уговоры не помогли.
– Тебе не будут делать никаких уколов, если ты обещаешь, что действительно не будешь сопротивляться.
– Ларри, но я же не сопротивляюсь, зачем усыплять?
Я покорно не только прилетела в Лондон, но и поехала в клинику к Фрейденбергу, прекрасно понимая, что если только воспротивлюсь, то и впрямь получу смертельную дозу наркотика. И никто не станет разбираться с этой передозировкой, сумасшедших не принято жалеть.
Хотелось спросить, что ты планируешь делать дальше, но не удалось. Отправив меня к Фрейденбергу сразу после прилета в Лондон (я даже не смогла поговорить с мамой и отцом, спросить их, почему не захотели забрать меня из Лос-Анджелеса), ты снова улетел в Италию отдыхать. Мои родители тоже поспешили устраниться…
Меня снова обкладывали льдом, чего делать никак нельзя, кололи огромные дозы препаратов, разрушающих и психику, и организм вообще, а потом… потом я проснулась много раньше времени. И на мое счастье, ни доктор Фрейденберг, ни доктор Марион не пожелали просто поставить диагноз «маниакально-депрессивный психоз» и даже помогли мне – одна дельным советом, другой – выпустив из своей клиники.
Ларри, я спутала тебе все планы, снова спутала.
Мои друзья видели, что я вменяема, существует доктор Марион, которая хоть и вернулась в Америку, но всегда готова выступить на моей стороне, без нового приступа меня невозможно затолкать обратно в клинику и объявить сумасшедшей, а я постараюсь сделать все, чтобы его не было!
Так что будем делать дальше?
Как хорошо, что «Нотли» столь велик, и ты заглядываешь в мою комнату не так часто. Когда-то я четыре месяца провела в этой комнате после вспышки туберкулеза, хотелось выть и действительно кусаться от одиночества, от того, что ты старательно задерживаешься в театре и торопишься туда пораньше с утра, только чтобы не общаться со мной. Я понимала, что ты просто боишься, и старательно тебя оправдывала, хотя у меня просто обострение туберкулеза, это не открытая форма, и она тебе не угрожала. Да, оправдывала, но очень тосковала и старательно гасила обиду внутри.
А сейчас рада. Ты не появляешься либо заскакиваешь на минутку, не очень интересуясь тем, что я делаю, чем занята. По вечерам в нашем доме шум, музыка, смех, разговоры – я стараюсь приглашать друзей и задерживаю их допоздна все по той же причине – нежелания общаться с тобой. Мне хватает вот такого общения: я пишу, объясняю тебе то, что не могу или не рискую сказать вслух, сама же отвечаю за тебя, а ты об этом ничегошеньки не знаешь.
Иногда меня охватывает страх, что ты все же увидишь записи, сумеешь понять, что в них. Ларри, ты уже немного знаешь итальянский, значит, мне придется перейти на сербский. Жаль, что я так и не выучила русский, о котором ты говорил, что уж этим языком не займешься никогда в жизни.
Я недооценила своего супруга. Мне далеко до тебя, Ларри, во всем далеко. С первого дня моего возвращения из больницы домой ты столь убедительно играешь доброго, внимательного, но очень занятого супруга, что те, кто плохо знает нас с тобой, вполне могут поверить. Друзья не верят, но ты все равно играешь, даже передо мной, даже перед собой. Ларри, у тебя совсем стерлась граница между жизнью и ролью, второе важней. Я помню твою фразу, что если сорвать маску с настоящего актера, то под ней окажется второй актер. А где же ты настоящий?
Написала и ужаснулась. Кажется, я видела, вернее, слышала и чувствовала тебя настоящего – когда ты упирался коленкой в мою шею и командовал медсестре: «Еще укол!» Нет уж, лучше играй, по крайней мере, я знаю, по каким правилам ты это делаешь и чего ждать дальше.
А ты не боишься, что под очередной маской уже больше ничего не будет?
Я не уверена, что мне нравится вот этот разбор по косточкам тебя и себя, он приводит к тому, что я все больше ужасаюсь тому, что происходило, и результатам своей жизни. К сорока годам оказаться с репутацией психически больной и безо всяких перспектив? Нет, этого легче не сознавать.
Позвонила Марион и попросила, чтобы я для нее подробно описала, что чувствовала при встрече с… Ли Холманом. Я даже плечами пожала:
– При чем здесь мой первый муж?
– Вивьен, пожалуйста…
– Ну, хорошо, я напишу. Конечно, первые годы после того, как я ушла к Ларри, было трудно, Холман не давал развод, но теперь мы друзья. И даже Ларри сейчас не против нашей дружбы.
– Сначала не о разводе, а о встрече и семье. Все же вам есть о чем вспомнить, у вас дочь. А вот потом подробно опишите свои и, как вам кажется, его чувства во время и после развода. Не страшно, что придется повторяться. Думаю, посмотрев внимательно сначала на Ли, а потом на Ларри, вы многое поймете.
Эти подробности Ларри уже вовсе ни к чему, потому пишу, ни к кому не обращаясь либо обращаясь к Ли.
С Ли Холманом мы познакомились в феврале 1932 года. Ли было тридцать два, он уже вполне состоялся как личность и как профессионал, был красив спокойной мужской красотой без смазливости, зато с атлетическим сложением, обожал яхты, верховую езду, мотоциклы, автомобили, путешествия и друзей, с которыми было бы не скучно и можно совершить рискованные походы. В зале суда звезд с неба не хватал, потому что при юридическом образовании и добросовестной въедливости не был «книжным червем».
Ли просто жил и радовался жизни, ему вполне хватало удовольствий, которые предоставляли походы на собственной яхте, вылазки в горы и скалолазание в Норвегии. Хорошие друзья, прежде всего Освальд Фрюэн, который стал и моим надежным другом тоже, интересные увлечения, ненадоедливая работа – что еще нужно человеку? Семья? Да, наверное, но, с одной стороны, старого холостяка (а как еще можно назвать тридцатидвухлетнего мужчину?) пугала сама необходимость что-то менять в жизни, с другой, он не ловелас, и просто так познакомиться с девушкой для Ли всегда было проблемой. Он юрист и вполне представлял себе последствия серьезного шага.
Кем была к тому времени я? Пока никем, просто Вивиан Хартли, девушкой из тогда уже не слишком обеспеченной семьи, которая вовсе не могла похвастать ни древностью рода, ни блистательным будущим. Родители решили вернуться в Англию, но семья уже не существовала, поддерживалась лишь ее видимость. Даже жили родители врозь – отец у бабушки, а мама с Томпсоном на континенте, где сумела организовать свое дело – салон красоты. Я редко говорила об этом, но себе-то можно признаться – меня мучило понимание, что мама открыто предпочла отцу их друга Томпсона, Томми, который всегда был рядом.
Почему отец терпел это соседство, был ли слишком мягок и безволен или ему просто так легче? Не знаю, но хорошо помню свое собственное почти отчаяние, когда осознала эту двойственность. С одной стороны, мама слыла ревностной католичкой, для которой развод просто невозможен (она и против моего высказывалась резко и нелицеприятно), с другой, постоянно держала при себе любовника. Откровенный адюльтер, только прикрытый супружеской снисходительностью.
Наверное, тогда у меня и родилось резкое неприятие вот такого поведения. Нет, если я полюблю, то ни за что не стану скрывать свое чувство, не стану лгать и делать вид, что ничего не происходит.
Почему-то нам всегда кажется, что именно нас минует то, что мы осуждаем? Сейчас я понимаю, что Судьба заставляет человека совершать именно те поступки, которые он не приемлет у других. «Не судите да не судимы будете»? Да, именно так. Но неужели, не осуждай я маму за адюльтер, не имела бы позже своего? Господи, как все сложно!..
После Рохемптона, когда стало ясно, что мои легкие просто не выдержат холодного климата Англии и монастырских условий, меня отправили учиться в пансионаты Франции, Германии, Италии. Я зря надеялась, что порядки пансионатов отличаются от монастырских, если такое и бывало, то в сторону большей строгости и придирчивости. И только учеба в двух из них – в Париже и Китцбюэле – давала возможность посещать театры и вообще вести подобие нормальной жизни. Тогда я дала себе еще одно слово: если у меня будет дочь, я никогда не отправлю ее ни в какой пансионат или монастырскую школу. Как опрометчиво клясться в юном возрасте: свою дочь я не воспитывала совсем…
Конечно, я должна быть благодарна пребыванию в разных школах, потому что там освоила итальянский, французский и немецкий, а также в большой степени сербский языки. Это хорошо, человек должен знать как можно больше языков, такие знания дают свободу, а еще возможность читать книги на языке оригинала.
После обучения немало порадовала отца, заявив, что намерена поступать в Королевскую академию драматического искусства. Если бы мама могла, она упала бы в обморок, но миссис Хартли не из тех слабых особ, которые решают проблемы нюхательными солями. Она заявила твердое «нет!». И наткнулась на мое не менее твердое «да!». Наверное, мама пожалела, что так долго держала меня вдали от себя, поручив обучение другим людям, но менять что-то оказалось поздно. Радовало ее только одно: семестр начинался не скоро, через полгода. Полгода – срок для юной девушки немалый, известно, сколь часто меняется настроение у романтических натур, какой я, несомненно, была в то время.
Я потому столь подробно вспоминаю о собственной юности, что это важно для осознания нашего с Ли скоропалительного решения пожениться. Скоропалительным решение было только для моей мамы, мне этот год показался катастрофически длинным, я не подозревала, что такие длинные бывают.
Если бы женихи знали о невестах все то, что знают матери невест, то холостяков оказалось бы в сотни раз больше. Мама не знала обо мне почти ничего, но полагала, что знает, и главным в этом знании была моя неготовность к браку. Вообще-то, немного погодя выяснилось, что она права…
Что я чувствовала, встретив Герберта Ли Холмана? Восхищение. Симпатичный, спокойный, настоящий джентльмен, прекрасно образованный, отличный спортсмен, надежный друг и наверняка прекрасный муж в будущем. Его взгляды на семейную жизнь казались мне единственно верными. Неудивительно, ведь я сама семьи почти не знала, с шести лет жила в пансионатах, а когда закончила обучение, то обнаружила, что у каждого из родителей своя, закрытая для меня жизнь. Папа и мама любили меня, но предпочитали жить по своим законам, соблюдая лишь видимость семьи.
Ли считал, что жена должна быть украшением салона респектабельного юриста, он готов баловать супругу, но требовал приличного, по устоявшимся меркам Англии начала века, поведения. Прекрасно образованный (Ли окончил колледж в Кембридже), надежный, знающий, чего хочет, человек – почти идеал.
Каким образом это могло сочетаться с моим желанием учиться в Королевской академии драматического искусства? А кто в юности задумывается над сочетанием несочетаемого? Разве в семнадцать лет человека беспокоит то, что учеба в Королевской академии и желание стать актрисой никак не вяжутся со стремлением превратиться в хозяйку салона серьезного юриста, любящую жену и мать?
Я не была готова ни к чему – ни к роли жены и матери, ни к карьере актрисы. Но если актрисой все же не могла не стать, то с первым получился настоящий провал!
Задумывался ли Холман над моей неготовностью? Наверное. И наверняка серьезно, он человек ответственный, к тому же понимал, что такой женитьбы не одобрят родственники, в первую очередь родители (у Ли была больна мать). Холман долго сомневался, и если бы не Освальд Фрюэн и Хэмиш Хэмилтон, неизвестно, когда сделал бы предложение (если вообще сделал бы).
Юная девушка, прекрасное образование которой все же было далеко от реальной жизни, встретила настоящего джентльмена, у которого имелся полный набор подходящих для главы семейства качеств. Встретила и влюбилась. Сейчас я понимаю, что влюбилась в образ, идеал мужчины, каким считала (и считаю!) Ли Холмана. Удивительно, но даже после всего, что с нами случилось (по моей вине), этот идеал не потускнел, Ли остался таким, каким был, – честным, порядочным, верным и настоящим другом.
Нет, я не завоевывала Холмана и не заявляла с первого взгляда, что выйду за него замуж, но роль невесты серьезного юриста мне определенно нравилась. В Ли и вокруг него мне нравилось все – устоявшаяся респектабельная жизнь, в которой, однако, находилось место щекочущим нервы опасным путешествиям, спокойный характер, надежность и умение рисковать одновременно… а еще его друзья, много видевшие и много знавшие.
Особенно мы подружились с Освальдом Фрюэном. Могу ответственно утверждать: лучшего друга найти трудно. Освальд годится мне в отцы, но это именно тот отец, которого мне всегда не хватало. Сколько было Фрюэну, когда нас познакомил Ли? Около сорока пяти лет, но он с первого слова смог понять семнадцатилетнюю девчонку, причем понять даже лучше Холмана.
Освальд понимал меня всегда, и когда я ушла от Ли к Ларри, тоже понял. Он помог мне сохранить нормальные отношения с Холманом и не потерять уважение к самой себе, хотя всегда предупреждал, что Ларри – это не навсегда. Что видел в нашем с Оливье будущем мудрый Фрюэн?
Уникален и сам Освальд, и его семья. Его кузен… Уинстон Черчилль, поскольку мать Освальда и мать Уинстона – сестры. Сестра Фрюэна Клэр Шеридан и вовсе прославилась своими экстравагантными знакомствами – с русскими Лениным, Троцким, Зиновьевым, Дзержинским, Красиным, с президентом Турецкой республики Ататюрком, с Бенито Муссолини, с испанцем Примо де Риверо, с Мохандасом Ганди… Мотивы этих знакомств были просты – Клэр хороший скульптор и лепила портреты своих выдающихся знакомых, в том числе и Черчилля. Удивительно, но Клэр Шеридан с удовольствием принимали в самых разных странах, и в Америке тоже.
Во многих поездках Освальд сопровождал сестрицу, а потому рассказать ему было о чем. «Нет, в России по улицам городов не ходят медведи, и русские умеют пользоваться вилкой и ножом… Ататюрк не носит на голове тюрбан, а на боку кривую саблю… а вот Махатма Ганди любит национальную одежду…» Я хоть и родилась в Индии, но ничего о Ганди не знала, тем более он не слишком любил англичан, в том числе живущих в Калькутте.
С Освальдом Фрюэном мы понравились друг другу с первого взгляда, и он в тот же день (это было в их знаменитом имении «Брид») поинтересовался у Холмана, сделал ли тот мне предложение. Думаю, именно мнение Освальда подтолкнуло Ли к решению покончить с холостой жизнью, взяв в жены Вивиан Хартли.
Услышав предложение, Вивиан с трудом удержалась, чтобы не взвизгнуть! А как еще я могла отреагировать, если идеал предлагал разделить с ним жизненный путь? Обе мамы, моя и его, были против, моя даже предприняла отчаянные попытки сослать меня в деревню и заставить побеседовать со священником. В деревню я уехала, а вот каяться в церкви категорически отказалась, пришлось маме самой проводить эту самую беседу. Все ее доводы я знала. Да, молода, да, не готова, да, легкомысленна, и разводиться католикам нельзя, и я еще сама не знаю, чего хочу…
Мама не права, я знала, что хочу семью и учиться актерскому мастерству. О первом я сказала, ко второму привлекать внимание благоразумно не стала. Мама была категорически против моей учебы в академии и очень надеялась, что замужество отвлечет меня от глупых мыслей.
Увидев Лесли Говарда в костюме для роли Эшли Уилкса из «Унесенных ветром», я ахнула. Это же стопроцентный Ли Холман! Светлые, волнистые волосы, сухопарая фигура спортсмена, английская сдержанность и мягкая улыбка. Я словно играла в фильме со своим бывшим мужем и даже опасалась сказать вместо «Эшли» просто «Ли».
К тому времени, когда Ли «созрел» для прощания с жизнью холостяка, я уже училась в Королевской академии драматического искусства у Этель Каррингтон. О, это было чудесное время! Занятия мне очень нравились, мешал только тонкий, писклявый голос, но мы надеялись, что со временем удастся научиться понижать его. Днем учеба у меня и работа у Ли, вечерами долгие прогулки по Лондону с мечтами о будущем (удивительно, но Ли не был против моих занятий, полагая, что все пройдет само собой, когда мы поженимся, а некоторые актерские навыки светской даме не помешают), по ночам я учила тексты и сама проходила задания, полученные в академии. Спать? Глупости, мне и сейчас достаточно двух-трех часов в сутки, а в юности вообще хватало легкой дремы в течение получаса!
Свадьба состоялась в декабре, она была скромной, но красивой. Маму ужаснуло только одно: я сняла обручальное кольцо с пальца, чтобы показать его подружке Джейн Гласс поближе.
– Вивиан?! Это ужасная примета!
– Я не верю в приметы, мамочка.
А надо бы прислушаться…
Свадебное путешествие по Европе удалось, удивительно, но мы словно нарочно побывали там, где я училась, я попрощалась с прежней «бессемейной» жизнью и начинала новую. Новая жизнь мне определенно нравилась. Ли внимателен, добр, умен и прекрасно разбирался в жизни, мне было чему поучиться.
Чего человеку может не хватать, если у него есть все?
Экономка Холмана миссис Адамс прекрасно справлялась со всеми домашними делами и без меня, квартира ухожена и больших переделок не потребовала, а свои немногочисленные мелочи я разложила за пару дней. Какое-то время запоем читала, потому что у любителя путешествий Ли была прекрасная подборка книг именно о путешествиях. Изредка приходили гости, к встрече которых все продумывалось и готовилось (я же светская дама, и у меня салон!).
Но в остальное-то время что делать?! Ездить к другим дамам поболтать? Но они либо старше и разговаривать почти не о чем, либо заняты детьми и проблемами со здоровьем. У меня не было ни детей, ни тогда еще проблем. Веселая, доброжелательная птичка щебетала в своей золотой клетке, постепенно начиная понимать, что это все же клетка, а то, что дверца постоянно открыта, положение не слишком меняет.
Все более тягостными становились вечера. Ли возвращался с работы усталым и опустошенным, все же суды не самое приятное место даже для тех, кто не в положении обвиняемых. Мы вдруг обнаружили, что говорить не о чем. Обо всех своих путешествиях за год знакомства Холман уже рассказал, юридические закавыки мне далеки, и разбираться в них совершенно не хотелось. Меня манил и интересовал театр, который не волновал Ли.
Холман не понимал, что еще может быть нужно молодой женщине, если у нее неплохая квартира, хорошая экономка, небольшая машина, дом – полная чаша и любящий, внимательный муж. Нет, Ли не настолько глуп, чтобы не понимать, что мне просто нечем заняться, и нужно дело. Выход напрашивался сам собой – родить ребенка и заниматься его воспитанием!
Замечательная мысль, но детей пока не предвиделось. Через полмесяца, окончательно взвыв от ничегонеделания, я объявила, что возвращаюсь в академию, которую оставила перед свадьбой по просьбе Ли. Это для Холмана было совершенно неприемлемо. Началась борьба характеров. Подозреваю, что Ли с изумлением убедился, что нрав у его юной супруги совсем не ангельский, и настоять на своем способна.
Интересно было бы поговорить с Холманом об этом, теперь он уже спокойно относится и к моему возвращению в театр, и к самому разводу тоже. Ли – золотой человек, он был и остается надежным и верным. После того, как я ушла к Оливье, оставив их с Сюзанной, он мог бы относиться ко мне совсем иначе. Конечно, у Холмана все еще велика обида, наверное, она никогда не уменьшится, но я все равно могу положиться на его дружбу и дружбу Фрюэна, они не оставят без помощи. А еще Ноэль Кауард…
Я пересилила, но вернулась не к Этель Каррингтон, а во французский класс Алис Гаше. А дальше произошло то, на что надеялся Холман. У молодых, здоровых людей, если они любят друг друга, хотя и скучают рядом, рождаются дети. У нас тоже.
И снова Ли пришлось столкнуться со стальным характером своей внешне хрупкой супруги. Помню, однажды он пожаловался:
– Вив, все говорят, что ты хрупкая и нежная, я знаю другую – крепкую, как железный столб.
– Но ведь нежную, Ли?
Я не ушла из академии, несмотря ни на какие требования, доиграла все учебные спектакли того семестра и… отправилась рожать раньше времени. Сюзанна родилась на месяц раньше срока, роды были очень тяжелыми, и я, как, наверное, большинство впервые рожавших трусих, поклялась «больше ни-ни!». Нет, счастливое материнство не для меня. Пока не для меня, может, когда-нибудь потом…
Потом не получилось, потом были только выкидыши. Нельзя отказываться от счастья материнства, даже если тебе всего девятнадцать. Каждый ребенок – подарок Судьбы, откажешься от одного, других просто не будет. Думаю, сыграло роль мамино отношение к семье и детям. Если ребенка с рождения можно поручить кормилице, а в шесть лет отдать в монастырскую школу на другом краю света, о каких материнских чувствах у этого ребенка потом можно говорить?
Нет, останься наша семья с Ли целой, у меня были бы еще дети, и материнский инстинкт тоже бы проснулся, но тогда двадцатилетняя мамаша снова начала мечтать о сцене.
Я сейчас задумалась вот о чем. За все эти годы, когда жилось легко и не очень, когда на меня страшно давили сначала в монастыре, потом муж и все время мама, когда я недосыпала и даже сильно нервничала, у меня не было приступов! Ни одного! Неужели Марион права, и это просто эмоциональное выгорание, когда невысказанное, пережитое, обидное, собственное недовольство и укоры самой себе, чье-то осуждение – все копится внутри и выплескивается безобразной сценой?
Да и вообще, если подумать, то приступы никогда не возникали просто из-за усталости, они всегда связаны… они связаны с тобой, Ларри! Это очень неприятная мысль, но это так. Проблемы начались в Америке, но не из-за усталости от работы в «Унесенных ветром», а из-за проблем с разводом и нашим браком. И позже тоже…
Пока я жила с Ли, пусть и недолго, у меня не было ни одного срыва!
Может, поэтому Марион попросила разобраться в своих чувствах к Ли и потом к тебе?
Я хочу сказать, Ларри: я все равно люблю тебя и всегда любила. И если бы пришлось, все повторила бы сначала, даже зная о психушке и электрошоке, повторила бы! Это самое сильное чувство в моей жизни (пусть простит меня Сюзанна), ты и театр – вот главное. Потом дочь, друзья, они об этом хорошо знают, а потому не обижаются.
Так неужели мои приступы связаны с тобой? Неужели это расплата за любовь?
Это очень трудно осознать…
Я не буду думать об этом сейчас. Я подумаю об этом завтра.
Прежняя квартира Ли Холмана для семьи с ребенком была мала, требовалось найти нечто просторное, к тому же в маленькой квартирке нашим гостям тесновато… Еще до рождения Сюзанны мы искали и нашли – миленький особнячок, маленький, словно игрушечный (Холман пошутил, что под стать миниатюрной хозяйке), на Литл Стенхоуп-стрит, рядом с Пикадилли и Грин-парком… Но главное, главное! – в этом особняке в свое время жила Линн Фонтенн! Я вдруг почувствовала родство с ней и театром вообще.
Ничего, вот рожу и снова вернусь в академию и в театре играть тоже буду, разве мало актрис имеет детей? А у меня такой муж и много помощников.
Ошиблась, после рождения Сюзанны муж и слышать не желал ни об академии, ни о театре, считая все это дурью и почти требуя выкинуть глупые мысли из головы. Будь Холман менее воспитанным, он просто поставил бы мне пару синяков под глазами, чтобы поскорей перебесилась.
Нет страшнее ошибки, чем та, что совершена по собственной воле и исправлению не подлежит. У меня было все: уютный дом, в который обожали приходить гости, внимательный, любящий муж, маленькая дочь, достаточно средств, разумная экономка, прилежная служанка и добрая няня у малышки, множество друзей, наряды, безделушки, автомобиль… Не было только счастья, потому что оказалось – счастье без сцены невозможно. А сцена была невозможна, по мнению Холмана.
Я сама загнала себя в ловушку, причем, когда мама о ней предупреждала, я не желала и слышать, была влюблена, мне и в голову не приходило, что любовь не на всю жизнь. Задай кто-нибудь такой вопрос, глаза бы распахнула:
– Да разве бывает невечная любовь?
Дурочка? Нет, просто далекая от жизни идеалистка, воспитанная в монастырской строгости, чтении «достойных» книг днем на глазах у наставниц и «недостойных» по ночам тайком, а еще на театральных спектаклях и собственных выдумках. О реальной жизни я имела весьма смутное представление.
Очень недолгая семейная жизнь научила меня тому, что вечного нет ничего, даже любовь живет и умирает. Хуже всего, если это происходит быстро, люди не успевают приноровиться друг к другу и не желают уступать, навязывая собственное видение мира и понятий «хорошо-плохо». Удивительно, но Ли, совсем недавно казавшийся мне верхом разумности и терпимости, теперь выглядел верхом упрямства и деспотизма.
Сейчас я понимаю, что он ничуть не изменился, просто я видела в нем только то, что хотела видеть, он во мне тоже. Холман не заметил, вернее, посчитал капризом тягу к театру, а моему упрямству намеревался противопоставить свое собственное. Началось противостояние двух упрямых баранов на тонкой жердочке над пропастью. И выхода ведь никакого, мы основательно уперлись лбами, но уступи вдруг кто-то один, в пропасть полетят оба (что и произошло). Вместе нам не идти, и теперь предстояло только понять, кто пересилит и как долго продлится это противостояние.
На помощь пришел Освальд Фрюэн, он посоветовал позволить мне попытать счастье сначала в рекламе (меня снимали для рекламы сигарет), а потом в крошечной эпизодической роли с парой слов в кинокомедии, которую забыли через день после премьеры. Уступив, Ли брал свое иронией, он откровенно насмехался над «великой актрисой», которая снизошла до рекламы сигарет:
– Теперь спрос на эти сигареты превысит число курящих в Англии.
Со съемками в роли школьницы, появляющейся всего в двух крошечных эпизодах, получилось похоже: Ли смеялся над «титаническими усилиями, приложенными для запоминания текста» из двух фраз, и над тем, что даже по секундомеру не успел засечь время моего краткого пребывания на экране.
Но муж мог смеяться сколько угодно, он не знал одного: я уже вдохнула воздух кулис и съемочной площадки и навсегда отравлена им. Это может понять только тот, кто слышал команду «Мотор!» или аплодисменты зрительного зала. Попавший в этот мир пропадает навсегда, обратного пути нет. Театр и кино – это воронка, водоворот, из которого не выбраться, а если и выбираться не хочется…
– Вив, если это называется актерской карьерой, то, ей-богу, ты платишь за нее слишком большую цену.
Повод для ехидства имелся. На съемки в роли школьницы я отправлялась в пять утра, в ожидании вызова на площадку проводила на студии, трясясь от холода в тоненьком летнем платье, целые дни. Вызова обычно не было, никто не знал, когда именно будут снимать мой эпизод, зато я успевала промерзнуть, потому что зима выдалась лютой, слабенький электрообогреватель не спасал. Недосыпание и ранние подъемы меня не пугали, я даже мерзнуть была согласна, пугала угроза, что мою роль вообще выбросят или при монтаже вырежут эпизоды со мной.
Продвигалась я медленно, после десятисекундной роли школьницы была хоть и главная, но совершенно пустая роль в «Джентльменском соглашении» Пирсонза. Позже Элиа Казан поставил в Америке свой вариант фильма, который имел успех, а наш никто и не вспомнил, потому я никогда не говорю о главной роли в этом фильме, чтобы не вызывать недоуменных вопросов.
А потом меня со съемочной площадки фильма пригласили на главную женскую роль в пьесе «Зеленый наличник» в театрике «Кью» в пригороде Лондона. Это обычная практика, многие спектакли сначала обкатывают в провинции или пригороде, чтобы представить в Лондоне уже исправленный вариант. Но не все до Лондона доживают.
Так было и с «Зеленым наличником», спектакль сдох после двух недель показов. Следовало бы с помпой отметить его скорую кончину, хоть чем-то компенсируя провал, но мое неуверенное предложение организовать вечеринку принято не было.
Кажется, только это и успокаивало возмущенного Холмана – кинофильмы с моим участием не спешили выпускать в прокат (вовсе не из-за меня, а из-за финансовых трудностей, мешавших превратить отснятый материал в единое целое), спектакль благополучно провалился. По совету Фрюэна Ли просто давал мне возможность «перебеситься», чтобы я сама убедилась в бесперспективности этого занятия. Он не позволил подписать контракт с агентом на долгий срок, хотя согласился на использование части своего имени в моем сценическом, из Вивиан Ли Хартли я превратилась в Вивьен Ли.