
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Вивьен Монте Прилив
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Лола! — голос Николаса раздался снизу, и я увидела, как он вышел на крыльцо быстрым, почти бегущим шагом. С той особенной лёгкостью в теле, которая появляется только когда видишь кого-то по-настоящему близкого. Его лицо осветилось улыбкой — такой открытой, такой искренней, какой я не видела на нём ни разу за всё время. Ни когда он шутил с Амели, ни когда помогал маме нести сумки, ни когда смотрел на меня тем тёмным, тягучим взглядом в ванной или на ночном пляже.
Девушка бросилась к нему на шею, обняла, чмокнула в щёку с влажным, громким звуком. Николас обнял её в ответ. Легко, по-дружески, без той сдерживаемой страсти, от которой у меня подкашивались колени. Но мне почему-то всё равно захотелось захлопнуть окно, задернуть шторы, упасть лицом в подушку и не выходить из комнаты до тех пор, пока эта сияющая, смеющаяся, невероятно живая Лола не уедет туда, откуда приехала.
— Mi vida, как давно! — её звонкий, чуть хрипловатый голос разносился по всему двору, влетал в открытое окно моей комнаты и врезался мне в грудь, как маленькая, но очень острая пуля. — Ты похудел, Ник! В Нью-Йорке совсем не кормят или ты просто сохнешь по испанской еде?
Она говорила с лёгким каталонским акцентом, растягивая гласные и проглатывая окончания. В этом было столько домашнего, родного, что я вдруг остро, почти физически ощутила себя чужой здесь, в этом доме, в этой семье, в этой жизни, которую я пыталась вписать между строк его истории.
— А ты растолстела, — парировал он, и в его голосе не было обиды или злости. Только та особенная, проверенная временем нежность, которая позволяет говорить друг другу колкости и не бояться, что кто-то обидится. Лола рассмеялась, звонко, запрокинув голову, и толкнула его в плечо с такой фамильярностью, с какой можно толкать только человека, которого знаешь лет десять и чьи шутки выучила наизусть.
«Mi vida». Моя жизнь. Моя, боже, жизнь.
Я отошла от окна медленно, будто мне было сто лет и каждое движение давалось через боль. Вернулась в комнату, села на кровать и уставилась в блокнот, который всё ещё лежал на подушке. Раскрытый на той самой странице, где я рисовала его вчера вечером. Не глядя, просто выводила знакомые линии: скулу, подбородок, край губы, чуть приоткрытой, будто он хотел что-то сказать, но не решался. На последней странице остался тот самый набросок — его профиль, чёткий, почти жестокий в своей красоте. Губы, которые никогда не говорили мне «mi vida». И теперь эта бумага казалась мне такой же беспомощной, как я сама. Потому что рисунок останется рисунком, а она приехала живая и смеющаяся, и он назвал её своей жизнью.
Я захлопнула блокнот с такой силой, что хлопок прозвучал в тишине комнаты как выстрел, и убрала его под подушку. Подальше от себя, от своих чувств, от того унизительного, жалкого зрелища, которым я сейчас была. Девушка, ревнующая к подруге детства человека, с которым её даже не связывают никакие обещания. Кроме молчаливого, никем не подписанного договора о том, что они будут стоять слишком близко друг к другу и делать вид, что не замечают.
Лола осталась на обед. Конечно, осталась. Куда она могла деться? Она же приехала к нему, не к нам. И теперь сидела на его месте за столом, положив локти на скатерть так, будто жила здесь всю жизнь. Болтала без остановки про Барселону, про университет, про какого-то Хуана, который разбил ей сердце прошлой весной, но теперь она почти его простила, потому что Хуан прислал ей цветы на день рождения, а она цветы не любит, но он не мог знать, и это так мило, правда?
Мама улыбалась той своей тёплой, гостеприимной улыбкой, которую включала, когда хотела, чтобы гость чувствовал себя как дома. Подливала вино, пока Мартин внимательно слушал, кивал и изредка вставлял комментарии про испанскую архитектуру и знаменитые здания в Барселоне, которые, судя по всему, Лола знала лучше, чем расположение своей собственной спальни. Амели смотрела на Лолу как на принцессу из диснеевского мультфильма, с открытым ртом и огромными глазами, в которых читалось одно: «Я тоже хочу быть такой, когда вырасту».
Николас сидел рядом с Лолой, их стулья почти соприкасались. Иногда, когда она наклонялась к нему, чтобы что-то прошептать, его плечо касалось её плеча. Они обменивались короткими фразами на испанском, которые звучали для меня как музыка. Красивая, быстрая, совершенно непонятная и от этого ещё более раздражающая. Они смеялись над чем-то своим, внутренним, что не предназначалось для посторонних ушей. Особенно для ушей девчонки, которая только что закончила школу и чьё главное достижение за последние дни — набросок его профиля, спрятанный под подушку.
Я ковыряла вилкой салат, в котором уже не осталось ничего, кроме нескольких вялых листьев и кусочка огурца. Молчала, потому что говорить мне было нечего. Все мои слова, все мои истории, все мои мысли казались слишком мелкими, слишком незначительными, чтобы вклиниваться в их разговор про Барселону, про Нью-Йорк, про людей и места, которых я никогда не видела и куда, наверное, никогда не поеду. Я чувствовала себя лишней за своим собственным столом, в своём собственном доме. Хотя дом-то и не был моим. Дом был Мартина. А я была просто девочкой, которую взяли на время, как берут напрокат мебель для фотосессии.
После обеда Лола захотела искупаться. Солнце палило нещадно, и даже лёгкий бриз с моря не спасал от этой плотной, почти осязаемой жары, которая заставляла липнуть одежду к телу, и хотелось зарыться лицом в холодную воду. Она скинула сарафан прямо у бассейна, одним плавным, отточенным движением, будто делала это тысячу раз перед камерами и зрителями. Под ним оказался ярко-бирюзовый купальник, такой крошечный, что я, наверное, постеснялась бы даже примерить его в закрытой примерочной, не то что носить при всех.
Нырнула с разбега, подняв тучу брызг. Вынырнула на середине бассейна, откинула мокрые волосы назад. Красиво, плавно, как русалка из старого фильма. И закричала, запрокинув лицо к солнцу:
— Ник, иди сюда, вода шикарная!
Николас усмехнулся, глядя на неё с шезлонга, на котором развалился после обеда, и одним быстрым движением стянул футболку через голову. Я отвела взгляд слишком поздно. В моей памяти уже отпечаталось всё: его широкие плечи, татуировки на груди, чёрные линии, уходящие вниз, под пояс шорт, куда я запретила себе смотреть. Но всё равно посмотрела, конечно, посмотрела, как заворожённая, и теперь сидела с горящими щеками и бешено колотящимся сердцем, будто это я снимала футболку, а не он.
Он прыгнул следом. Не нырнул, а именно прыгнул бомбочкой, подняв ещё больше брызг, чем Лола. Они начали брызгаться, как дети. Как те счастливые люди, у которых нет ни прошлых обид, ни будущих сомнений, только здесь и сейчас: вода, солнце и смех, который разлетался по двору и врезался мне в грудь осколками. Лола визжала, уворачиваясь от его атак. Николас хохотал громко, по-настоящему, не той своей сдержанной полуулыбкой, которую я привыкла видеть. Я смотрела на них сквозь солнечные очки, которые надела, чтобы никто не видел моих глаз.
Я сидела на шезлонге с блокнотом в руках. Он был открыт на чистой странице, но карандаш так и лежал рядом нетронутый. Потому что я не рисовала. Я просто смотрела в одну точку, на воду, на блики, на их фигуры, которые то появлялись, то исчезали в волнах. Думала о том, как нелепо выглядит моя ревность, как смешно и по-детски обижаться на то, что кто-то смеётся с ним громче, чем я. Но я обижалась. Конечно, обижалась. Потому что его смех предназначался ей, а мне доставалось только тяжёлое, колючее молчание.
Лола вылезла первой. Выбралась из бассейна грациозно, как морская кошка, выжимая волосы и отряхиваясь. Подошла ко мне, вытирая лицо полотенцем, которое накинула на плечи. Я почувствовала запах хлорки и её духов — сладких, цветочных, совсем не подходящих для пляжа. Увидела, как вода стекает по её загорелым ногам, оставляя тёмные следы на тёплом кафеле.
— Ты Дженнифер, да? — спросила она, улыбаясь так широко и так искренне, что я не могла заподозрить её в фальши, хотя мне этого очень хотелось. — Ник говорил о тебе.
— Правда? — я выдавила из себя улыбку, стараясь, чтобы голос звучал ровно и равнодушно. Хотя внутри всё кричало: «Что он сказал? Что? Когда? Зачем?»
— Да, сказал, что ты рисуешь, — Лола кивнула на блокнот у меня на коленях, и её глаза загорелись неподдельным любопытством. — Покажешь?
Я покачала головой, всё ещё улыбаясь той через силу, дежурной улыбкой, которую научилась надевать в ситуациях, когда хотелось провалиться сквозь землю.
— В другой раз, наверное.
— Ну, как хочешь, — она пожала плечами, ничуть не обидевшись, и уплыла обратно к бассейну, к Николасу, который ждал её, лениво плавая на спине и глядя в небо.
Я видела, как она подплыла к нему, положила руки ему на плечи — так естественно, так привычно, будто делала это тысячу раз. Что-то зашептала на ухо, наклонившись так близко, что её мокрые волосы коснулись его щеки. Николас рассмеялся тем самым смехом, который резал меня, как ножом. Он что-то ответил, и она откинула голову, и они засмеялись оба. На секунду мне показалось, что весь мир состоит из воды, солнца и их двоих. А я просто случайная тень на шезлонге, которую никто не замечает.
Мне захотелось уйти в комнату, спрятаться под одеяло, закрыть глаза и не видеть, как вода стекает по его спине. По той самой спине, которую я рисовала вчера, не глядя, просто ведя карандашом по бумаге, пытаясь угадать линии мышц под тканью футболки. А теперь эти линии были открыты для всех, но особенно для неё.
Я сидела и смотрела, приросшая к шезлонгу. Чувствуя, как кафель обжигает босые ступни, а внутри разрастается что-то липкое, тяжёлое. Похожее на обиду, только в десять раз сильнее. Потому что обижаться, в общем-то, было не на что. Но обида была. И она заполняла меня целиком, как вода заполняет утонувший корабль.
К ужину Лола наконец уехала. Её кто-то ждал в городе, какая-то подруга или тот самый Хуан. Она выскочила из дома такой же внезапно, как и ворвалась в него, оставив после себя запах сладких духов, мокрые следы на кафеле у бассейна и странное, тянущее чувство в моей груди. Я никак не могла его заглушить: ни горячим чаем, ни попыткой заставить себя читать книгу, ни даже тем, что убеждала себя, будто её присутствие ничего для меня не значит. Она обняла Николаса на прощание дольше, чем нужно. Гораздо дольше, чем я могла бы выдержать, если бы смотрела на них. Но я не смотрела. Я делала вид, что разбираю полотенца, хотя на самом деле каждый мускул моего тела был натянут как струна, и каждое её слово врезалось в память против моей воли. А когда она поцеловала его в щёку — громко, со вкусом, и уже из окна машины, когда мотор зарокотал и ветер растрепал её идеальные волосы, крикнула: «Пока, художница!» — я только кивнула. Выдавила из себя какое-то подобие улыбки, но улыбка вышла кривой и фальшивой. Потому что внутри меня всё кричало: я не художница, не девушка, не никто. Просто наблюдатель, который смотрит на чужую жизнь через замочную скважину и не имеет права даже ревновать. Ревность подразумевает какие-то права, а у меня их не было.
Дом опустел после её отъезда. Эта пустота была какой-то неправильной, звенящей. Лола заполнила собой всё пространство, когда была здесь, а когда уехала, остались только эхо её голоса и неловкость, которую никто не решался назвать вслух. Я чувствовала, как тишина растекается по комнатам, как вода, заливая углы и щели, в которых ещё несколько часов назад звучал её смех.
Мама с Мартином ушли в кабинет, закрыв за собой дверь, чтобы обсудить какие-то рабочие звонки. Или, может быть, предстоящие счета за этот дом. Или, может быть, меня и Николаса. Кто знает? Стены здесь толстые, но голоса иногда просачиваются сквозь щели, когда говорят слишком громко. А сегодня они говорили тихо. Я всё равно слышала какие-то обрывки — ничего не значащие, но тревожные.
Амели снова уснула под мультик, свернувшись калачиком на диване в гостиной, обняв своего плюшевого зайчика. Её лицо было таким спокойным, таким безмятежным, что я накрыла её пледом, поцеловала в лоб. Чувствуя, как её ровное, глубокое дыхание контрастирует с моим сбитым, нервным ритмом, я подумала, что, наверное, только дети умеют спать так крепко, когда вокруг рушится что-то, чего они даже не замечают.
А потом я вышла на террасу с блокнотом. Сидеть в комнате было невыносимо. Стены давили. Мне нужно было оказаться под открытым небом, где хотя бы море дышало свободно, даже если я сама дышать разучилась.
Луна уже поднялась над морем. Круглая, полная, такая яркая, что её свет падал на воду и растекался по поверхности серебряной дорожкой, которая тянулась от горизонта до самого берега. Как приглашение. Как тропинка в другой мир, где нет ни сводных братьев, ни подруг детства, ни болезненного чувства, которое разъедает изнутри, когда смотришь на того, на кого смотреть не должна. Мне вдруг захотелось пойти по этой дорожке, уйти в море, раствориться в нём, стать частью этой лунной глади. Чтобы не чувствовать ничего: ни боли, ни стыда, ни этого липкого, тягучего чувства, которое называется ревностью, но на самом деле гораздо глубже и страшнее.
Ветер был слабым, почти незаметным, только иногда пробегал по коже, заставляя волоски на руках вставать дыбом. В этом ветре пахло солью, водорослями и чем-то далёким, чужим, что напоминало о том, что мир огромен, а мои проблемы крошечные и смешные. Но от этого мне не становилось легче, потому что даже крошечная проблема может заполнить собой всё небо, если смотреть на неё в упор.
Я рисовала не глядя, не включая свет на террасе. Луны было достаточно. Мне не хотелось привлекать внимание, не хотелось, чтобы кто-то увидел меня здесь, одну, с блокнотом на коленях и карандашом в пальцах, которые двигались сами по себе, выводили что-то на бумаге, пока мой мозг был занят совсем другим. Я перебирала события сегодняшнего дня: её смех, его улыбку, её руки на его плечах, мокрые волосы, брызги, бирюзовый купальник, который я никогда не смогла бы носить. И голос, который кричал «Ник, иди сюда!» с такой интонацией, будто она имела на него полное право. И он действительно пошёл, потому что у неё это право было.
Когда я наконец опустила взгляд, чтобы посмотреть, что получилось, я увидела, что рука нарисовала не профиль, не лицо, не его глаза, которые мне снились прошлой ночью. Я нарисовала его руки. Длинные пальцы с чёткими, почти анатомически правильными суставами, татуировки на запястьях, которые я разглядывала украдкой каждый раз, когда он протягивал мне что-то, или когда сидел рядом и зажигал сигарету, или когда поправлял мой рисунок. Теперь на бумаге эти руки выглядели живыми, тёплыми, почти осязаемыми. Мне вдруг стало страшно от того, как хорошо я запомнила каждую линию, каждую складку кожи, каждый миллиметр. Хотя никогда не касалась их сознательно, только когда наши пальцы случайно встречались, передавая блокнот или кружку с водой.
— Ты одержима, — раздался голос за спиной, и я не вздрогнула. Я уже привыкла к тому, что он появляется именно в те моменты, когда я меньше всего его жду. Когда я думаю, что он в своей комнате или уехал, или вообще забыл о моём существовании. Но он всегда оказывается рядом. В темноте, в тишине, в нескольких сантиметрах от моей спины. И всегда говорит что-то такое, от чего внутри всё переворачивается.
Николас стоял позади. Я чувствовала его тепло, хотя он не касался меня. Чувствовала его дыхание где-то над моим плечом. Видела краем глаза, как он смотрит на блокнот, на эти нарисованные руки, на мою работу, которую я не спрятала и даже не попыталась закрыть. Прятать уже не было смысла. Он и так всё видел, всё знал, всё понимал лучше меня самой. От этого осознания мне становилось одновременно легче и тяжелее. Легче оттого, что не нужно притворяться. И тяжелее оттого, что правда оказалась такой обнажённой и беззащитной.
Я сидела и смотрела на луну, на её серебряную дорожку, и ждала, что он скажет дальше. Говорить первой у меня не было сил. Я боялась, что если открою рот, то скажу что-то, что нельзя будет забрать обратно.
— Твоя подруга красивая, — сказала я, не оборачиваясь. Мой голос прозвучал ровно, почти спокойно, но внутри всё дрожало. Я не хотела говорить о Лоле. Я хотела спросить его о другом: о том, почему он смотрит на меня так, будто видит сквозь кожу. Почему он держит меня за руку, а потом уходит. Почему он написал «И не прячься от меня», а сам спрятался за молчанием и холодностью.
— Лола? Да, красивая. И шумная, — он усмехнулся, и в этой усмешке не было насмешки надо мной. Скорее, какая-то усталая нежность к человеку, которого знаешь слишком долго. От этого мне стало не легче, а только больнее. Потому что он говорил о ней с такой лёгкостью, с такой привычной теплотой, которой у нас с ним никогда не было и, наверное, уже не будет. — Она не моя девушка.
— Мне всё равно, — ответила я слишком быстро, слишком резко, и сразу пожалела об этом. Это была ложь. Чистая, прозрачная, как вода в бассейне. И он, конечно, её увидел. От этого мне стало стыдно. За свою глупую ревность. За то, что я не могу скрыть своих чувств. За то, что они написаны у меня на лице крупными буквами, и он читает их без всякого труда.
— Врёшь, — его голос стал тише, почти шёпотом. Я почувствовала, как его дыхание коснулось моей шеи — тёплое, с лёгкой горчинкой кофе и сигарет. От этого волосы на затылке встали дыбом, а сердце пропустило удар, потом ещё один, потом забилось где-то в горле, мешая дышать и думать, и вообще существовать.
— Не подходи близко, — попросила я, но слова прозвучали слабо, почти жалко. Потому что на самом деле я хотела сказать «подойди», «останься», «скажи мне что-нибудь, что перевесит этот день с её руками на твоих плечах». Но язык не повернулся, и я просто сидела и смотрела в сторону, боясь встретиться с ним взглядом.
Он не ушёл. Он обошёл шезлонг, сделав несколько бесшумных шагов по тёплому кафелю, и сел напротив, на край лежака. Так близко, что наши колени почти касались. Лунный свет упал на его лицо, высветив резкие скулы, тени под глазами, ту самую морщинку у внешнего уголка, которую он потом добавит на мой рисунок. Я и представить не могла, что он её заметил. От этой близости, от этого света, от того, как его тень падала на мои колени, мне захотелось провалиться сквозь землю или, наоборот, взлететь. Внутри стало одновременно пусто и полно, страшно и спокойно, и я не знала, что с этим делать.
— Покажи мне тот рисунок, — сказал он, кивнув на блокнот, который лежал у меня на коленях, раскрытый на его руках. Но он имел в виду другой. Тот, с профилем, который я рисовала тогда у бассейна. Тот, из-за которого я убежала, краснея и прижимая блокнот к груди. Тот, который я потом спрятала под подушку и доставала, только когда никто не видел. — Глаза не такие, помнишь?
— Я помню, — ответила я, и мой голос прозвучал хрипло, как будто я не пила целый день. Хотя на самом деле я просто боялась. Просто смотрела на его руки, которые сейчас лежали на его коленях. Такие же, как на рисунке, но живые, тёплые, реальные. Я могла бы протянуть свою и коснуться их, но не делала этого, потому что не знала, что будет после.
— Дай исправлю, — он протянул руку, ладонью вверх. Не требуя, не приказывая, просто предлагая. Я не двинулась, не отдала блокнот, но и не отказала. Просто замерла, глядя на его пальцы, на татуировки, которые я нарисовала минуту назад. Думала о том, что если сейчас позволю ему взять блокнот, то, наверное, позволю и что-то ещё. И это «что-то» было страшнее любого рисунка.
Он взял блокнот сам. Медленно, очень медленно, касаясь края страниц кончиками пальцев. Я могла остановить его, могла прижать блокнот к себе, сказать «нет» или «не сейчас». Но я не сделала ни того, ни другого. Я позволила ему взять его, потому что в какой-то момент поняла, что больше не хочу прятаться. Не хочу врать. Не хочу делать вид, что он мне безразличен. Потому что это было неправдой, и чем дольше я притворялась, тем больнее становилось.
Николас открыл страницу с тем самым наброском, перелистнув рисунок с руками, который я сделала минуту назад. Нашёл тот, старый, где был его профиль. Жёсткий, почти грубый, с неправильными глазами, которые я нарисовала слишком большими, слишком наивными, слишком похожими на тех героев романов, которых я читала в шестнадцать лет. Теперь, глядя на этот рисунок со стороны, я видела все его ошибки, всю свою неопытность, всю ту глупую, девичью влюблённость, которая проступала в каждом штрихе, в каждом нажатии карандаша. Мне было стыдно, потому что он сейчас видел то же самое и, наверное, думал, какая же я ещё ребёнок.
Он взял мой карандаш, лежавший на подлокотнике шезлонга, и начал что-то выводить в уголке глаза, склонившись над рисунком так низко, что его волосы почти касались бумаги. Я смотрела не на рисунок. Я смотрела на его пальцы. Уверенные, твёрдые, знающие, что они делают. Он не учился рисовать, он учился видеть свет и тени, он учился смотреть. А рисование, наверное, это просто умение переносить взгляд на бумагу. И у него это получалось лучше, чем у меня, хотя я занималась этим всю жизнь, а он просто взял карандаш и поправил то, что я не могла поправить сама.
— На, — он вернул блокнот. Его голос был спокойным, почти будничным, как будто он делал это тысячу раз. Как будто не было ничего особенного в том, что он сидит здесь, на террасе, под луной, и исправляет рисунки своей сводной сестры. От этой его будничности мне стало почему-то легче. Потому что он вёл себя так, будто мы делали это всегда. Будто между нами не было никакой неловкости, никакого напряжения. Только карандаш, бумага и лунный свет. — Теперь похоже.
Я посмотрела на рисунок и увидела, что он добавил тени. Глубокие, почти чёрные, которые легли под скулой и у корней волос. И маленькую морщинку у внешнего уголка глаза, ту самую, которую я не заметила, когда рисовала, потому что смотрела на него издалека. А он, наверное, видел своё лицо в зеркале тысячи раз и знал каждую деталь лучше, чем я могла себе представить. От этого осознания мне стало немного грустно. Я поняла, что никогда не узнаю его так хорошо, как он знает себя сам. И что те рисунки, которые я делаю, это не он, а моё представление о нём. Такое же наивное и неправильное, как те первые штрихи, которые он сейчас исправил.
— Откуда ты знаешь, как рисовать? — спросила я. Это было единственное, что пришло мне в голову. Единственное, что не было связано с Лолой, с ревностью, с тем, как сильно я хотела, чтобы он назвал меня mi vida хотя бы раз. Хотя бы шёпотом. Хотя бы по ошибке.
— Я же говорил, — он пожал плечами, откинулся назад, опираясь на локти. Лунный свет упал на его татуировки, на те, что на предплечьях, на те, что я видела в ванной, когда он стоял в одних шортах и вода стекала по его груди. И на те, что были скрыты тканью футболки. Но я всё равно знала, что они там. Потому что запомнила каждую линию, каждый завиток, каждую чёрную точку на его коже. — Фотограф. Учился видеть свет и тени. А линии это просто линии, художница. Их можно выучить, как алфавит.
Он не уходил. Сидел напротив, положив руки на колени. Я чувствовала его взгляд на своём лице, хотя смотрела в сторону моря. Боялась, что если посмотрю на него, то не смогу скрыть того, что написано у меня на лице. А написано там было слишком много. Слишком откровенно. Слишком по-детски. Я не была готова к тому, чтобы он это прочитал.
Лунный свет падал на его татуировки, делая их серебряными, почти нереальными. Я думала о том, сколько времени нужно, чтобы заполнить кожу такими рисунками. Сколько боли. Сколько денег. Сколько решений, о которых потом не жалеешь, или жалеешь, но уже поздно. Как он решился на первый рисунок? Что чувствовал, когда игла входила под кожу? Было ли ему больно, или он привык к боли, как привык ко всему остальному?
— Можно? — спросил он. Его голос был тихим, почти робким, что было так непохоже на него. На того самоуверенного парня, который врывался в ванную без стука и говорил: «Стучаться не учили?» И на того насмешника, который называл меня художницей с лёгкой улыбкой. И на того циника, который за ужином говорил отцу колкости.
Он протянул руку к моему запястью, не дожидаясь ответа. Просто сделал это. Наверное, боялся, что если спросит и я скажу «нет», то он не сможет придумать причину остаться. И уйдёт. И будет жалеть, но не покажет вида.
Я замерла. Его пальцы легли на мою руку чуть выше кисти, там, где кожа самая тонкая и где бьётся пульс. Сейчас его можно было измерить без часов, просто глядя на то, как бьётся вена под его пальцами. Я чувствовала каждое касание, каждое движение, каждое биение своего сердца, которое отдавалось в том месте, где его пальцы лежали на моей коже. Кожа горела под его прикосновением, хотя его пальцы были прохладными. Странное, противоречивое ощущение — холод снаружи и огонь внутри. Я не могла пошевелиться, не могла отнять руку, не могла даже дышать. Боялась разрушить этот момент, который, может быть, ничего не значил для него. Но для меня значил всё. Я знала, что буду вспоминать его ещё долго, даже если после этого ничего не случится. Даже если он встанет и уйдёт, и мы никогда больше не будем так близко.
