bannerbannerbanner
Записки Александрова (Дуровой)…

В. Г. Белинский
Записки Александрова (Дуровой)…

Полная версия

Наконец затворничество стало томить Лютгарду: ей захотелось на свет, к людям. Она любила Валериана, как отца, а он думал в ее любви, в ее неопределенной тоске видеть любовь к нему, как любовь женщины к мужчине… молодая прелесть Лютгарды победила эту гордую, непреклонную душу – и не любовь, не чувство, а дикая, волканическая страсть схватила ее в свои когти, но тихо крылась в ее недоступной глубине, как кроется в недоступных недрах Этны подземный огонь и лава, пока не поколеблят ее основания, чтобы прорваться вон на гибель и опустошение всего окрестного…

Надобно сказать, что около этого времени Валериан познакомился с графом Р***, богачом, мотом, волокитою и повесою, но человеком образованным и благородным в душе, словом, одним из тех людей, которые ветрены и пусты только до тех пор, пока не сознают себя, потрясенные каким-нибудь могучим чувством. Валериан до такой степени полюбил графа и подружился с ним, что даже предложил ему у себя квартиру и был с ним неразлучно.

Жид Шлёмка, из видов мщения, возбудил в ветреном графе ужасное любопытство насчет павильона.

Час, в который Валериану надобно было заняться своими делами, пробил; граф пожелал ему доброго дня и пошел в дом; а Валериан с трепетанием сердца отворил тяжелую, огромную парадную дверь павильона. Лютгарда сидела на диване перед столиком; перед нею лежала бумага, цветные карандаши, но она не рисовала; голова ее склонилась на руку, которою она облокотилась на столик, и светло-русые кудри лежали на нем блестящими кольцами. Она не слыхала прихода Валериана.

– О чем так глубоко задумалась, дочь моя?

Лютгарда затрепетала, толкнула столик, быстро вскочила с места и спешила скрыть бумагу, на которой было что-то нарисовано.

– Как? – сказал удивленный Валериан. – Моя Лютгарда имеет от меня тайны?

Лютгарда со слезами на глазах подала ему рисунок.

– Ты позволил мне рисовать, что я хочу, мой добрый друг; так я изобразила то счастливое время, когда мой отец, мой единственный друг, мой добрый Валерий любил меня.

Лютгарда, плача, бросилась на грудь Валериана, который держал рисунок и не знал, верить ли глазам своим: с редким искусством, точностию и сходством изображен был он сам, сидящий в ученой комнате в доме Хмар***, держащий тринадцатилетнюю Лютгарду на коленях в ее грубом холстинном платьице и прижимающий уста свои к ее светло-русой головке.

– Ах! Лютгарда! неужели!.. – Голос его замер; он посадил ее опять на диван и, трепеща от восторга, сгорая любовию и ужасаясь самого себя: – Что с тобою, моя Лютгарда? – сказал он наконец изменившимся голосом. – Что с тобою? как могла ты подумать, что я перестал любить тебя?

– Ах, да, мои добрый Валерий: ты не любишь меня так, как я люблю тебя: ты уходишь от меня, оставляешь по целым часам одну; а я… я… Боже мой! Валерий, мой добрый Валерий! зачем же ты оставляешь меня одну? – Говоря это, она плакала и прятала свою голову на грудь его; длинные волосы ее лежали на коленях его густыми золотистыми волнами.

– Она любит меня… меня! О верх благополучия!.. Но может ли она быть моею? Но могу ли я отречься звания моего и жениться на ней?

Эта мысль, одна только эта мысль утишила бунт чувств Валериана, до исступления взволнованного слезами, ласками и словами Лютгарды. С неизъяснимою нежностию прижал он ее к груди своей и впервые целовал полные румяные уста девицы, которую от сего часа считал уже будущею подругою жизни своей. «Лютгарда, милая Лютгарда! – говорил он томным Голосом и покрывая поцелуями все черты прекрасного лица ее, – я люблю тебя! О, если б я мог передать тебе то словами, что чувствую в душе!» Валерий безмолвно прижимал к сердцу милое бремя, лежавшее на груди его, и смотрел в глаза Лютгарды с таким выражением страстной, пламенной любви, что молодая девица в первый еще раз покраснела и пришла в замешательство от взоров доброго своего Валерия{6}.

* * *

Валериан пал к ногам бискупа{7}, рассказал ему все – и разрешенный им от своих обетов, изнемогая от полноты блаженства, бросился он к павильону… но уже не нашел там Лютгарды…

Уехавши, он оставил полным господином своего дома графа, которого и прежде уже заметила Лютгарда, в его ночных прогулках с Валерианом по саду, мимо павильона… Лютгарда любила Валериана, как любит свою мать избалованный ребенок, и ей не приходило и в голову, что он мужчина… При виде графа сердце ее признало и мужчину и родное себе сердце, по котором оно долго тосковало; а граф, из ветрености желавший увидеть таинственную обитательницу павильона, при виде ее забыл свою дерзость, легкомыслие и ветреность…

А Валериан?

Он остался жив, не сошел с ума: только это можно было видеть, и только это можно было сказать о нем. Но сам Шлёмка, встречаясь с ним, со стыдом и раскаяньем потуплял глаза. Ничто не изменилось в поступках Валериана: он был горд, холоден, неприступен, как всегда; важен в служении, точен в исполнении своих обязанностей, холодно почтителен к отцу. Одно только удивляло несколько знавших его прежде: он перестал сочинять проповеди; когда отец спрашивал его, для чего он оставляет в небрежении редкий талант свой в этом роде, – он тотчас уходил, не говоря ни слова. В наружности его также не видно было большой перемены: выражение лица все то же строгое, важное, благочестивое; одна только бледность, нисколько не разнящаяся от бледности мертвого, и выражение адских мук, как молния пролетающее иногда по его физиономии, обличали, что в сердце Валериана скрывается что-то никому неведомое, но ужасное. При постоянном наблюдении его физиономии, можно было угадывать, что мысли его на чем-то сосредоточились, около чего-то вращаются непрестанно, есть что-то в виду у него, чем-то занят он день и ночь; но что это такое, чем именно занят ум его, в какую бездну погрузились все его мысли, чувства и способности, – не мог домыслиться никакой разум человеческий.

* * *

В селение Роз*** вступал гусарский полк. У ворот Валериановой квартиры остановилась карета, из которой граф вынул осторожно Лютгарду, положение которой требовало скорой помощи и удобного убежища. «Мой Эдуард, – говорила графиня, – счастие мое было слишком велико; оно не для здешнего мира! Я была неизъяснимо счастлива тобою, милый супруг мой. Пусть же эта мысль утешит тебя в моей потере. Прости, Эдуард!»

Через несколько часов бездушный труп Лютгарды был положен в павильон, по той причине, что в нем было прохладнее; а несчастный граф только мысли – умереть в честном бою за отечество, был обязан тому, что не умер иди не сошел с ума. Поручивши старому ксендзу погребсти жену, он ускакал за своим полком…

* * *

«В твоем павильоне есть гость, сын мой. Не подосадуй, что я распорядился без тебя; ты и сам не отказал бы такому жильцу в часовом приюте. Завтра мы все отнесем ее в последнее и вечное жилище». – «Ее? Кто ж это, батюшка? В вечное жилище: итак, это мертвое тело?» – «Да; третьего дня проходил здесь гусарский полк, и одна полковая дама, жена графа Р***, твоего старого знакомца, замучилась родами, умерла, и плод супружества ее не увидел света: она умерла не разродившись. Граф просил нас похоронить ее и дал на это огромную сумму».

«Умерла?.. В павильоне?.. Тело!» – Страшные судороги исказили все черты лица Валериана. Отец в испуге отскочил от него. «Что с тобою, сын мой? Да помилует тебя господь. Что с тобою?» Валериан не слушал; он выхватил из рук отца ключ, пошел скорыми шагами к роще и говорил таким голосом, которого содрогался сам: «Умерла! Тело в павильоне. Тело!»

Надобно было проходить тополевую рощу во всю длину ее прежде, чем прийти к павильону. Мрачнее ночи было лицо Валериана. Он шел скоро, дыша тяжело, и судороги поминутно изменяли черты его: «Только б мне дойти! только для этого нужны мне силы. О, если б я мог дойти. Кровь задушит меня; в глазах уже темно… Ах, если бы я мог дойти!..» Злой судьбе его угодно было, чтоб он дошел. Ей угодно было более…

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Валериан в кабинете; Лютгарда на постеле сидит и держит у груди двух младенцев. «Графиня! тело… В павильоне тело!» Исступленный Валериан, в припадке сильнейшего безумия, хватает с окна нож – увы, острый, как бритва… «Валерий, мой добрый Валерий! – кричит Лютгарда, простирая одну руку навстречу убийственному острию, а другого прижимая к груди обоих детей. – Прости меня! помилуй детей моих, Валерий! О, боже! Валерий!»

…Окровавленные тела Лютгарды и детей ее положили в один гроб, великолепный, который не миновал своего назначения: «Для тела графини Лютгарды Р***». И хотя она была тогда жива, когда его делали, однако ж он принял ее в себя мертвую.

Ужасно было посиневшее лицо Валериана, кровь задушила его. Страшно было слышать, как отчаянный Венедикт клял мертвого; присутствовавшие с ужасом убежали из дома.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Блистательный гроб Лютгарды, многочисленность духовенства, торжественность обряда привлекли несметную толпу народа; процессия медленно подвигалась к кладбищу, достигла его; все окружили гроб графини, все говорили плача: «Царство небесное несчастной!..» Ее опустили в землю, работники стали засыпать могилу, зрители в молчании молились. Вдруг все затрепетали и поспешно оборотились к тому месту, где гроб Валериана стоял уединен близ могилы, в которую должно было опустить его; все окаменели от ужаса. Венедикт стоял у гроба: крышка сброшена, покрывало снято, страшное черно-багровое лицо Валериана было открыто; все отвернулись с трепетом. «Сын мой! – гремел сильный голос старца, – сын мой! мое проклятие, проклятие отца да сопутствует тебе в могилу! да пойдет оно с тобою в вечность! да предстанешь с ним пред лицо всемогущего; да заградит оно тебе дорогу к милосердию его!.. проклятие сыну моему, вечное проклятие!..» Пробощ упал замертво, невозможно описать, в какой ужас были приведены все присутствующие: женщины в трепете убежали из ограды, многие упали в обморок; мужчины, в молчании и с содроганием отворачиваясь от почерневшего лица убийцы, спешили оставить кладбище.

 

С того дня не было другого названия Валериану, как страшный ксендз. От народа оно перешло к высшему кругу, и теперь те, которые десять лет тому назад называли ксендза Валериана прекрасным Валерианом, проходя мимо его могилы, говорят: «Вот могила страшного ксендза», и – спешат пройти скорее мимо ее.

Глубокое и резкое впечатление производит этот рассказ, за исключением излишнего обилия подробностей и некоторой растянутости, так энергически и с таким искусством изложенный!.. Этот безрассудный отец, самовольно определивший своему сыну противное его духу поприще и за то проклинающий его труп за страшное злодейство; этот молодой ксендз, с его глубокою душою и волканическими страстями, усиленными воспитанием и уединенною жизнию, страстями, которые, без этого, может быть, прониклись бы светом мысли и возгорелись бы кротким огнем чувства, а могучая воля устремилась бы на благое и в благой деятельности дала бы плод сторицею: какие два страшные урока!.. Не доказывает ли первый, что нравственная свобода человека священна: отец Валериана еще в детстве обрек его служению алтаря, но бог не принял обетов, произнесенных бессознательным и недостовольным повиновением чуждой воле, а не собственным стремлением выполнить потребности своего духа и в этом выполнении обрести свое блаженство!.. Не доказывает ли второй, что только чувство истинно и достойно человека; но что всякая страсть есть ложь, заблуждение, грех?.. Чувство не допускает убийств, крови, насилия, злодейства; но все это есть необходимый результат страсти. Что такое была любовь Валериана? – страсть могучей души и, как всякая страсть, – ошибка, обман, заблуждение. Любовь есть гармония двух душ, и любящий, теряясь в любимом предмете, находит себя в нем и если, обманутый внешностию, почитает себя не любимым, то отходит прочь с тихою грустию, с каким-то болезненным блаженством в душе, но не с отчаянием, не с мыслию о мщении и крови, обо всем этом, что унижает божественную природу человека. В страсти выражается воля человека, стремящаяся, вопреки определениям вечного разума и божественной необходимости, осуществить претензии своего самолюбия, мечты своей фантазии или порывы кипящей своей крови…

6Цитируется с. 112–113; далее цитируются с. 124, 131–133, 137–138.
7Бискуп – католический епископ.
Рейтинг@Mail.ru