bannerbannerbanner
Сто русских литераторов. Том второй

В. Г. Белинский
Сто русских литераторов. Том второй

Полная версия

Картинка к повести г. Булгарина, соч. г. Тимма, довольно недурна; она представляет кабинет вельможи, в котором украшения и игрушки на камине взяты с одной Гогартовской картины, которую можно найти и в «Живописном обозрении».

За повестью г. Булгарина следует повесть г. Масальского «Осада Углича». Мы не будем ничего говорить о литературном поприще г. Масальского, потому что ровно ничего о нем не знаем, а наводить справок не имеем ни времени, ни охоты…{57} Что касается до «Осады Углича» – это, во-первых, повесть без всякого содержания, всякой правдоподобности, всякого интереса; во-вторых, крайне бесталанно рассказанная и потому вялая, длинная и скучная. Сочинитель уверяет, что будто бы он заимствовал содержание своей повести из какой-то старинной рукописи «О разорении града Углича, нарицающегося древле город Угло», будто бы доставленной ему одним старожилом угличским; но мы крепко сомневаемся в существовании этой рукописи, если только фантазия г. Масальского в самом деле из нее заимствовалась. В повести русского духа слыхом не слыхать, видом не видать; изображенные в ней нравы похожи на пародию на нынешние нравы, изображаемые плохими романистами. Послушайте, например, каким романическим языком плохих романов изволит объясняться стрелецкий голова 1610 года:

…Я жил в Москве. Там сердце указало мне спутницу жизни. Питая друг к другу любовь чистую, пламенную, мы наконец превозмогли все препятствия, которые долго мешали нашему счастию, и я назвал ее моею. Все говорили, что на земле невозможно найти полного счастия. Нет, это несправедливо, отец Авраамий! Я, я наслаждался этим счастием!.. Правда, оно скоро улетело и – навсегда! Она покинула меня, милая, незабвенная Ольга! Скоро ушла она на небо с этой бедной земли! О, как дорого заплатил я за свое счастие!.. Легче было бы мне, если б оторвали половину моего сердца; но я не роптал, я даже не плакал – я не мог плакать. Меня утешала мысль, что я страдаю один, что моя Ольга на небе, где счастие вечно, неизменно, где ее уже не может постигнуть утрата, подобная моей. На языке человеческом нет выражений, чтоб изобразить то, что я чувствовал, когда вокруг гроба ее раздавалось похоронное пение, когда мои запекшиеся уста прильнули к ее холодной щеке, где недавно играл так пленительно румянец жизни; к ее руке неподвижной, которою она, угасая и вперя в меня исполненный любви прощальный взор, в последний раз пожала мою руку!..

Оченно хорошо! Кто бы мог подумать, чтобы грубые, брадатые, полудикие стрельцы XVII века были так чувствительны на манер Эраста Чертополохова{58} и были такими приторными риторами!..

Картинка к этой повести очень плоха{59}.

За повестью г. Масальского следуют стихи г. Масальского «Дерево смерти». О них можем мы сказать, что в них гений нового, доселе не известного нам литератора и поэта г. Масальского верен самому себе: в них та же реторика, только с рифмами.

Утомленный и усыпленный повестью и стихами г. Масальского, читатель с жадностию развертывает в «Ста русских литераторах» повесть г. Вельтмана «Урсул»; но… кто бы мог этого ожидать?.. его утомление все возрастает и возрастает, силы слабеют, терпение истощается… вот уж и последняя страница… вот и конец… но что же это такое?.. в чем дело?.. Гульпешти, Мынчешти, Градешти, Малаешти, Албинешти, Горешти, Гальбинешти, домну Ферешти, домну Иоанне… ничего не понимаем… Люди разговаривают, ходят, спят, едят, бегут, скачут, дерутся, но кто с кем, из чего, как, когда, почему? – сам Эдип не разрешил бы этой сфинксовой загадки, которую г. Вельтману угодно было назвать повестью. Просто-напросто, без обиняков: мы ничего не поняли в «Урсуле» и скорее смогли бы сочинить свою (хоть плохую, но понятную) повесть, чем пересказать содержание повести г. Вельтмана. Что это такое?.. Неужели падение таланта – последний, предсмертный и потому невнятный лепет его?.. Правда, в «Урсуле» г. Вельтмана есть страницы понятные, есть места живые, увлекательные, но без всякого отношения к целому. И притом, к чему это испещрение рассказа молдаванскими словами: кафэ, ши люле, чи гында, ватава, одубешти, домнешти, логофет ди вистиария, гата? К чему этот натянутый à la Marlinsky, напыщенно реторический язык: «Ух, какая гроза во мне бушевала! Громы перекатывались в черепе (?), кровь ходила волнами по жилам, била в сердце – а сердце как скала!.. Хлынули бы слезы, легче б было, но только молния жгла внутренность; в очах переливалось кровавое зарево; под ногами все рушилось; вихрь крутил меня, я хватался за воздух…»

Изысканность, вычурность, напыщенность, туманность, бессвязность, пестрота, и к довершению всего – хоть разломай себе голову, а ничего не поймешь в этой повести… Прочтите «Кирджали» Пушкина: содержание сходно с повестью г. Вельтмана; но какая простота, безыскусственность, какая непринужденная сжатость и энергия, какая поэзия и как все понятно и уму и сердцу!..

Да не подумают читатели, чтобы нашим суждением о повести г. Вельтмана управляло пристрастие к ее автору: нет, мы признаем в г. Вельтмане не только поэтический талант, но даже большой поэтический талант. В его «Кощее бессмертном», «Святославиче»{60} и других романах и повестях часто проблескивают искры высокой поэзии, встречаются картины и очерки, набросанные художническою рукою; но нигде нет целого, полного, оконченного, – там рука, тут нога, иногда целая голова удивительной работы, волшебного резца, но никогда полной статуи, запечатленной единством мысли, гармониею целого. И вот причина, почему г. Вельтман, поэт с большим дарованием, не пользуется на Руси тем авторитетом, которого заслуживал бы его талант, и заслоняется, в глазах публики, разными народными н нравоописательными писаками. К этому надо присовокупить еще какую-то странность в направлении, какие-то капризы фантазии, непонятную наклонность к филологии в области поэзии. И удивительно ли, что литературное поприще, так блистательно начатое «Кощеем», заключается теперь «Каломеросом»{61} и «Урсулом»? Г-ну Вельтману уж не раз, и притом не без основания, замечали наши критики, что мало для поэта быть богатым сокровищами поэзии, но надо еще и уметь ими распоряжаться: иначе богатство съедет на нищету… Оно так и делается…

Картинка к повести г. Вельтмана очень плоха{62}.

Переворачиваем страницу и видим… о удивление!.. повесть г. Надеждина – «Сила воли»… Итак, и г. Надеждин стал повествователем… Странно!.. А все виноват г. Смирдин: он своими «Стами литераторами» всех литераторов наших превратил в рассказчиков. Может быть, это выгодно для его книги, но не для литераторов. Вот хоть бы г. Надеждин: он литератор умный, ученый; он журналист, профессор эстетики, критик, фельетонист; он хороший сотрудник «Энциклопедического лексикона»;{63} но какой же он поэт, какой же повествователь, г. Смирдин?..

Г-н Надеждин начал свое литературное поприще в «Вестнике Европы», и начал его борьбою против романтизма. В первых статьях своих он явился псевдонимом Надоумкою;{64} но когда (были напечатаны отрывки из его диссертации на доктора, – все узнали, что Надоумко и г. Надеждин – одно лицо. Статьи Надоумки отличались особенною журнального формою, оригинальностию, но еще чаще странностию языка, бойкостию и резкостью суждений. Как в них, так и в диссертации{65}, можно было заметить, что противник романтизма понимал романтизм лучше его защитников и был не совсем искренним поборником классицизма так же, как и не совсем искренним врагом романтизма. Г-н Надеждин первый сказал и развил истину, что поэзия нашего времени не должна быть ни классическою (ибо мы не греки и не римляне){66}, ни романтическою (ибо мы не паладины средних веков), но что в поэзии нашего времени должны примириться обе эти стороны и произвести новую поэзию. Мысль справедливая и глубокая, – г. Надеждин даже хорошо и развил ее. Но тем не менее она немногих убедила и не вошла в общее сознание. Много причин было этому, но главные из них: какая-то неискренность и непрямота в доказательствах, свойственная докторанту, а не доктору, и явное противоречие между воззрениями г. Надеждина и их приложением. Г-н Надеждин, понимая, что классическое искусство было только у греков и римлян, называя французскую поэзию псевдоклассическою, неестественною и надутою, в то же время с благоговением произносил имена Корнеля, Расина и Мольера и смело цитировал реторические стихи Ломоносова, Петрова, Державина и Мерзлякова, уверяя, что в них-то и заключается всяческая поэзия. Далее, очень хорошо понимая, что Шекспир, Байрон, Гете, Шиллер, Пушкин совсем не романтики, но представители новейшей поэзии, он с ожесточением глумился над ними, как над неистовыми романтиками, и смешивал их с героями юной французской литературы. Это противоречие едва ли не было умышленно, во уважение неверных отношений докторанта, желающего быть доктором и потому, по мере возможности, не желающего противоречить закоренелым предубеждениям докторов. По этой уважительной причине г. Надеждин вооружился против Пушкина всеми аргументами своей учености, всем остроумием своих надоумочных, или – правильнее – недоумочных статей{67}. Время и место не позволяют нам распространиться о его подвигах в ратовании против Пушкина, ибо это длинная и притом забавная и занимательная история, которую мы предоставляем себе рассказать в другое время, как скоро представится удобный случай. Теперь же скажем только то, что, сделавшись доктором и получив кафедру, г. Надеждин сделался журналистом – и совершенно изменил свои литературные взгляды и даже орфографию: вместо эсфетический и энфузиазм стал писать эстетический и энтузиазм; разбирая «Бориса Годунова», заговорил о Пушкине уже другим тоном, хотя и осторожно, чтоб уж не слишком резко противоречить своим недоумочным и эсфетическим статьям{68}. Во всяком случае, г. Надеждин – примечательное лицо в нашей литературе и заслуживает подробной и основательной оценки, которую мы и предоставляем себе сделать при удобном случае.

 
57Ср. в статье «Журналистика»: «Г-н Масальский написал, лет десять назад, посредственный роман «Стрельцы» (1832), который тогда же и был забыт, а после того мы не помним, что он еще писал» (наст. изд., т. 3, с. 421).
58Эраст Чертополохов – герой одноименного романа П. Л. Яковлева, первоначально назывался «Несчастие от слез и вздохов».
59Повесть К. П. Масальского иллюстрировал А. О. Дезарно.
60Полное название упоминаемого романа – «Святославич, вражий питомец, Диво времен Красного Солнышка Владимира» (1835).
61Имеется в виду роман «Генерал Каломерос» (1840).
62Повесть А. Ф. Вельтмана иллюстрировал К. А. Зеленцов.
63Имеется в виду «Энциклопедический лексикон», выпускавшийся А. Плюшаром в 1835–1841 гг. (т. I–XVII); издатель привлек к работе многих писателей и ученых.
64Н. И. Надеждин подписывался: «экс-студент Никодим Надоумко».
65Диссертация Надеждина называлась: «О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической» (1830).
66«Мы не греки и не римляне» – строка из богатырской сказки Н. М. Карамзина «Илья Муромец» (1794).
67Неодобрительные высказывания о Пушкине содержала уже первая критическая статья Надеждина «Литературные опасения за будущий год» («Вестник Европы», 1828, ноябрь, № 21–22); Надеждину принадлежат также отрицательные рецензии на «Полтаву» («Вестник Европы», 1829, апрель, № 8) и на седьмую главу «Евгения Онегина» («Вестник Европы», 1830, апрель, № 7).
68С декабря 1831 г. по 1835 г. Надеждин являлся профессором Московского университета по теории изящных искусств и археологии. Однако его положительный отзыв о «Борисе Годунове» появился до вступления на профессорскую кафедру – в апреле 1831 г. («Телескоп», 1831, ч. I, № 4; см. также: Н. И. Надеждин. Литературная критика. Эстетика. М., «Художественная литература», 1972, с. 254–270; об эволюции его отношения к Пушкину см.: Ю. В. Манн. Факультеты Надеждина. – Там же, с. 27–30).
Рейтинг@Mail.ru