Итак, Marie, наше дело отложено. Мысль эта сжимает мне сердце. От нее мне стало холодно, и я почувствовал отвращение от себя и от жизни. Хотелось бы умереть, и жаль, что упустил прекрасный случай. Не знаю, как подействует на Вас это письмо, но в нем Вы должны видеть только мою прямоту, а следовательно, и мою любовь к Вам. Если б я не любил Вас искренно и глубоко, отсрочка меня обрадовала бы и не сделала бы несчастным (ибо слово опечалила здесь слабо), и я сумел бы замаскироваться, притворившись спокойным и согласным с Вами. Но я люблю Вас, – и меня огорчают Ваши недостатки, я болезненно страдаю от них. Признаться ли Вам: я всё еще не совсем потерял надежду, что ангел света победит в Вас ангела тьмы, что Вы сознаете свое смешное заблуждение и, не по долгу, а по любви, весело и бодро пуститесь в Питер, чтоб дать мне счастие, которого я несколько заслуживаю в качестве человека скорбящего и работающего, ибо только таким, по моему мнению, должна быть наградою любовь женщины. Не забывайте, Marie, что я даже не прошу Вас, а только надеюсь – и не на Вас, а на бога, который, сжалившись над моими невыносимыми страданиями, может быть, озарит Вашу спутанную и оглушенную родственными толками голову светом сознания. Вы с чего-то вообразили, что я пишу под влиянием моих друзей (как ни тяжело мне было при чтении Вашего письма, но эти строки заставили меня рассмеяться): не пишите-ко Вы под влиянием Ваших родственников, но пишите под диктовку Вашего сердца, которое одно люблю я, одно хочу знать – а что мне до Ваших родственников, равно как и им до меня? У меня есть только один друг, который может иметь и действительно имеет на меня влияние, – это Б<отки>н, но его теперь, «в минуту жизни трудную»,{701} нет со мною. Я очень люблю и уважаю моих петербургских приятелей, но никто из них не имеет на меня никакого влияния. Всех больше ценю я голову Тургенева, но он-то именно до сих пор и не подозревает, что я женюсь. Но забавнее всего Ваша премудрая и глубокомысленная догадка, что я пишу под влиянием Кр<аевско>го, – мне и теперь еще смешно при мысли о ней. Знаете ли Вы, что Кр<аевский> не видал ни одного ни Вашего, ни моего письма и что если я говорил с ним о моем деле, то более с точки зрения хозяйственной, денежной, практической. Знаете ли Вы, что я пишу к Вам вот уже пятое письмо, не видавши Кр<аевского> сперва за моей собственной болезнию, а теперь за его болезнию, ибо он всё еще лежит, с середы уже другая неделя, и недавно только очувствовался? Полноте. Marie, пускаться в политики и строить догадки: Вы не мастерица на это. Идите-ко прямою дорогою – дорогою сердца. Ум женщину часто обманывает; сердце – никогда. Спрашивайтесь одного его. У меня есть вера в него, что оно спасет и осчастливит меня. А то я погибаю и глубоко несчастлив. Кр<аевский> болен, «Отечественные записки» запущены – у меня ни строки, а уж 15 число; примусь писать, принужу себя – не могу – внутренняя мука путает мысли.[135] Спасите меня, но не жертвою, не чувством долга, а любовью и здравым рассудком. Укрепитесь сознанием – и Вы исполнитесь силою. Бросьте софизмы и смотрите на дело прямо. А дело это очень просто. M-lle Agrippine, на коленях умоляю Вас принять беспристрастное участие в нашем споре, – и целую Ваши прелестные ручки, – ведь, право, погибаю во цвете лет и красоты. Вам же будет жаль, что такой очаровательный молодой человек пропадет ни за копейку, на радость Булгарина, Погодина и Шевырева. Не знаю, Marie, надежда ли проказит, или что другое, – только мне стало легче – на глазах слезы, к груди приливают горячие волны любви, – и мне хотелось бы излить перед Вами всю душу мою, чтобы Вы меня поняли. Я весь полон Вами, весь проникнут Вашим незримым присутствием. О, когда же незримое превратится в очевидное! Когда же, утомленный работою, тихо буду входить я в Ваше святилище и, глядя на Вас, слушая Вас, говоря с Вами, отдыхать душою и собирать новые силы на новые труды? Неужели чиновнические приличия должны надолго отсрочить мое счастие? Когда же тесный угол мой наполнится Вашим присутствием и, почуяв близость святыни, я буду жить полною жизнию? Когда же за минуты одушевленного труда будет мне наградою Ваша бледная рука?{702} Когда буду поверять я Вам мои мечты и читать мои писания, требуя Вашего мнения и совета? Ах, Marie, Marie! Жизнь коротка и обманчива, ловите ее – или после не раскаивайтесь. В Китае обычай и приличие выше истины и счастия, – выезжайте из Китая, т. е. из Москвы, и спешите ко мне. Верьте, счастие, которое Вы вкусите, не даст Вам помнить о существовании людей, которые любят вмешиваться не в свои дела. Узнавши меня, Вы не будете узнавать себя. Как женщина, Вы так мало знаете жизнь, что с Вами иногда нет возможности говорить о ней, словно с ребенком. Я знаю, например, что мои причины невозможности ехать в Москву Вы находите неудовлетворительными, особливо со стороны моих отношений к «Отечественным запискам» и Кр<аевско>му; но объяснить я Вам их не в силах, именно потому, что Вы женщина, и притом русская женщина. Приехав, сами увидите и – поверьте – не раз вспомните о своей несправедливости ко мне, обвините себя, пожалеете обо мне и посмеетесь над собою.
Хотел написать Вам несколько строк, и написал целых полтора листа. Чувствую необходимость беспрестанно говорить с Вами. Не обещаю писать в понедельник (завтра суббота), но и не ручаюсь, что не буду писать и что в будущую пятницу (23) Вы не получите от меня и еще письма, как получили его в воскресенье, в понедельник, во вторник и в середу.
Не хочется расстаться с Вами, мой добрый друг, моя милая Marie, – всё бы говорил и говорил. Подумайте обо всем, написанном мною, и посоветуйтесь с своим сердцем: на этого родственника у меня большая надежда, – может быть, он спасет меня; за то услышит он биение моего сердца, дружно и в лад отвечающее на его биение!.. Целую Вашу руку.
Ваш В. Белинский.
(NB. Письмо это пойдет 16 октября, в субботу).
Мое положение и странно и невыносимо тяжело. У меня нет силы отказаться от надежды, что Вы приедете в Петербург, и я делаю приготовления, и один раз уже окликали нас. И в то же время я так вот и жду от Вас письма, в котором Вы уведомите меня, что свадьба наша отлагается до весны. Не знаю, какое именно действие произведет на меня такое благоразумное, резонабельное решение с Вашей стороны; но знаю, что это действие очень дурное, которое не раз заставит меня от искреннего сердца пожалеть, что я не умер, когда для этого стоило только отложить до завтра послать за доктором… Сверх того, меня беспокоит ужасно еще и эффект моего к Вам письма à la Собакевич (Вы его получили вчера, 17 октября, в воскресенье).{703} Со всех сторон беда, и всё худо, всё, потому что если бы Вы и согласились приехать, опасение и страх Вашей болезни – о боже мой! – как невыгодно родиться на этот свет фатальным!
Сегодня видел я Вас во сне. Будто приехал я к вам в Сокольники поутру, обедать, вместе с Вашими родственниками. После обеда Вы ушли в свою комнату, и мне будто бы, по приличию, должно было сейчас же воротиться домой. И я пошел, неся в руках какую-то толстую книгу, которой мне не удалось Вам передать; отойдя на несколько шагов от Вашего дома, я увидел Вас: Вы гуляете в какой-то ruelle[136] между забором соседнего дома и своим флигелем, где торчали какие-то деревца. И я глядел на Вас издали с тоскою, и меня мучила мысль, что я не мог условиться с Вами о том, когда мне опять к Вам приехать. Всё это мне грезилось так живо, словно наяву, и теперь я полон мыслию о Сокольниках и живо вспоминаю все подробности моих поездок в Сокольники. Это было счастливое время! может быть, такого уже не будет для меня!
А всё родственники!..
Простите пока. Написал я Вам эти строки так, чтобы что-нибудь написать Вам. Ожидание Ваших писем обнаруживается во мне лихорадкою. Страшно получить, может быть, приговор целой жизни моей.
После болезни я чувствую себя гораздо лучше, чем до болезни. Это, вероятно, от пиявок, ибо меня душила кровь.
Прощайте.
Ваш В. Белинский.
Сегодня опять видел Вас во сне, будто Вы приехали в Петербург и остановились у меня; я даже и не знал этого – прихожу домой и – застаю Вас у меня. Бог знает, что это значит. Говорят, сны надо толковать наоборот. Горе мне, если это так! Боже мой, до чего я поглупел: сны меня беспокоят, и я ломаю голову над толкованием их! А всё Вы виноваты!
Сегодня жду письма от Вас, в ответ на мое от одиннадцатого октября.{704} Что-то Вы скажете! Впрочем, мое письмо едва ли подействует на перемену Вашего решения: ведь оно было ответом на Ваше письмо от 5 октября. Вот уж половина десятого, а письма не несут. Погода прекрасная, небо чисто, солнце блещет.
Сейчас получил Ваше письмо. Оно меня много обрадовало, и еще более опечалило. Обрадовало потому, что Вы уже, как кажется, не считаете поездку в Петербург для себя почему-то позорною; и – что еще для меня приятнее – решились наотрез объясниться с дядею; опечалило меня то, что всё-таки в дяде видите непреоборимое препятствие к отъезду. Мне кажется, что в этом Вы ошибаетесь. Если дело идет только о том, чтобы взять от части позволение на выезд да место в malle-poste или дилижансе, – почему бы Вам не обратиться к Галахову? Я думаю, он с охотою всё это для Вас сделал бы. Смешно же таиться от него в том, что он и так скоро узнает и в чем нет ничего такого, чего бы не должно было никому знать. Если не Галахов, то Кетчер с удовольствием всё бы сделал. Что это за препятствие!
Опечалило меня и то, что Вы всё думаете, будто я не еду не по невозможности, а по эгоизму или уж и чорт знает почему, чуть не по подлости. Клянусь Вам честью и богом – я приехать в Москву раньше апреля не имею никакой возможности. Вы говорите о том, что я поспею, возвращаясь с Вами, к самой поре, когда мне надо будет писать. А знаете ли Вы, что вот уже 20-е число, а я только что сию минуту отослал к Краевскому три полулистика статьи для одиннадцатой книжки «Отечественных записок», тогда как по-настоящему вся статья должна была бы быть готова к 15-му числу.{705} Когда я ее кончу – не знаю – страшно и подумать, а надо кончить, хоть умри. А между тем, кроме статьи-критики, сколько еще надо написать рецензий, заметок, о театре!{706} Отчего я так запустил работу? Во-1-х, от болезни, во-2-х, от нашей переписки по вопросу о Вашем приезде, вопросу, который меня изморил всеми смертями. Положим, что я кончил бы всё к 28 и 28 мог бы сесть в дилижанс, – в таком случае я был бы в Москве 2 ноября; меньше недели класть на пробытие в Москве невозможно (ради разных случайностей, которых теперь нельзя и предвидеть), итого я теряю время по девятое число да четыре дня на возвратный проезд, итого по 14-е число. Да неужели я тотчас, приехав с Вами, буду в состоянии после дороги приняться за работу? Вот Вам и статья. Не спорьте со мною: я это дело знаю опытом. Об этом нечего и говорить. Если Вы не употребите всей энергии воли, наше дело отложится до весны – а об этом я думаю, как о ночах, проводимых за преферансом, словом, как о моей гибели. Что Вы там советуетесь с своим священником? Что-то он Вам скажет еще; да еще, сказавши Вам одно, кто поручится, что не заговорит он другого, когда я приеду в Москву? Между тем как в Петербурге всё слажено, всё готово, и нас уже раз окликали, а 24 будут в другой раз окликать. Весь Петербург знает, что я женюсь.
Спасите меня, приезжайте.
Торопитесь объясниться с madame Charpiot – это необходимо – времени терять нечего. Галахов не медля сделает, что от него зависит; а Ваш милый дядюшка – я понимаю, как он Вас любит, – и Вы, право, поступили бы умно, если бы послали его к чорту. Я знаю этот народ. Любя других, они любят самих себя. Знаю я их участие – это страсть к новостям, надежда играть роль в чужом деле.
Ну, Marie, грустно, тяжело мне, и теряю я надежду. Зачем я не умер или не сошел с ума! Спасите меня, но вместе с тем не забывайте и себя, ибо худо Вам – мне хорошо быть не может.
Ваш В. Белинский.
Тяжело и грустно, а, кажется, надо расстаться с прекрасною мечтою Вашего приезда в Петербург; до сих пор надежда не оставляла меня, но полученное сегодня мною письмо сразило меня совсем, так что я прибег к мере, о которой и думать не смел: говорил с Краевским о том, чтобы мне ехать. Если достану денег в продолжение этих трех дней, поеду. Хотя эта поездка Краевскому горше редьки,[137] однако он был так добр, что хотя и нехотя, а сказал: «Что ж делать». Хотя и мне самому по разным причинам и отношениям поездка эта уж как тяжела и горька, но Ваше спокойствие для меня дороже всего. Притом же мысль об отсрочке, когда всё я же должен буду приехать, еще хуже мысли о поездке. Но как ехать? Ваш священник, ничего не видя, уже делает нелепые требования: каким образом и по какому праву мой священник удостоверит его, что я не женат? Да как же и почему он это знает? Если я могу[138] обмануть на этот счет Вашего священника, то кто же мне помешает обмануть моего? Такого рода свидетельство берется где-нибудь за подписью двух-трех знакомых; стало быть, я могу взять его и в Москве. Это раз. Потом, чтобы оклики не наделали хлопот. Что ж если я приеду да один и уеду – это будет очень невесело. Потом, надо заранее выслать к Вашему священнику свидетельство от моего, что я был у исповеди и причастия. Когда мне выслать? – Я привезу его с собою – некогда – ведь если ехать, так числа 27–28. Наконец, какого еще этому попу нужно свидетельства, что я грекороссийского исповедания? Где я ему возьму его! Всё что-то не так – по-московски и по-идиотски: в Петербурге ничего этого не нужно.
А к довершению всего, – я не достал еще денег – не такое теперь время. Есть надежда дня через три получить их, но надежды бывают часто не надежны. Если не получу, – то, разумеется, и не приеду. Таково мое положение, что если 1-го или 2-го числа не буду уже в Москве, то нельзя и ехать, потому что иначе декабрьская книжка останется без статьи. Если достану денег, поеду, ничего не изготовив к Вашему приему, – да это, я знаю, для Вас ничего, и я сам так думаю – сделать бы главное-то дело, а там понемногу всё само собою уладится. Если приеду, то привезу с собою женщину, без которой Вам и со мной пуститься в путь было бы не совсем хорошо.
При этом я помню Ваше слово: что шутовских церемоний, обеда у дядюшки, шампанского и поздравлений не будет. Не могу без содрогания подумать и о том, что буду представлен m-me Charpiot, до которой мне нет никакого дела, и Вашему дядюшке, которого от души ненавижу и проклинаю.
Ваше письмо очень огорчило меня, но я заслужил его, и потому на Вас и не жалуюсь. Я во многом виноват перед Вами и охотно сознаюсь в этом. Будьте добры, великодушны и забудьте нашу ссору – клянусь Вам, она была и первою и последнею. Я сам глубоко страдал, а потому и действовал, как сумасшедший. Да и Вы не совсем правы, и я виню Вас в том, что Вы писали ко мне противоречащие одно другому письма: то соглашались на приезд в Петербург, то говорили о нем с ужасом, как о деле невозможном. Вот и предпоследнее письмо порадовало было меня этою надеждою; а от такой надежды – поверьте – не легко отказаться. Прискорбен мне показался Ваш упрек, будто я требую Вашего приезда в Петербург, как доказательства Вашей ко мне любви. Если бы это было так, я был бы глуп и пошл, как повесть Марлиыского, стихотворение Бенедиктова. У меня и мысли не было испытывать Вашу любовь ко мне. Я верю ей и без испытания и знаю Вам цену. Сравнение Вас с Arm не могло не оскорбить Вас по грубому тону, с каким я его сделал; но в сущности оно нисколько не обидно для Вас, Arm имеет перед Вами великие преимущества, как иностранка и, в особенности, как француженка; в этом отношении Вы, как русская женщина, дитя перед нею. Но у Вас есть свои стороны, которые делают Arm ребенком перед Вами и за которые Вас нельзя не ценить дорого. Вот и всё; надеюсь, что это для Вас не обидно. Дайте руку Вашу, бедный друг мой, и помиримся. Вы так много страдали, – и я был причиною Вашего страдания. О, если бы Вы знали, как жестоко был я наказан за это. Не говорите мне, что бывают минуты, когда Вам досадно на себя, что Вы любите меня, – не говорите мне этого – это огорчает меня, потому что я люблю Вас, потому что мне дорога Ваша любовь. О, верьте мне, что я люблю Вас, так, как я верю Вам, что Вы любите меня. В это последнее время мое чувство к Вам с честию выдержало строгий экзамен в моих собственных глазах. Мне тем тяжелее думать о том, что я заставил Вас страдать, что вся наша ссора вышла из недоразумений и недоумений. Я не верил Вам, будто Вы не можете ехать, а думал, что не хотите по уважению к предрассудкам; а Вы не верите мне, будто я не могу ехать, и думали, что не хочу по прихоти, деспотизму и бог знает еще чему. Мы оба были неправы. Верьте мне, я вспыльчив и бешен, но не зол, и в моей натуре много мягкости и даже нежности скрывается под грубою внешностью. Ваше влияние и Ваша власть надо мною будут безграничны. Я еще мог воевать с Вами заочно, но в глаза – увидите, какой я буду трус. Да простит меня в моих прегрешениях и m-lle Agrippine.[139]…
Действуйте, пожалуйста, осмотрительнее и устройте так, чтобы я не даром прокатился к Вам в Москву. Разумеется, если бы, сверх чаяния, я получил от Вас на днях письмо, что Вы едете, то уж не поеду, а буду Вас дожидаться. Если же я поеду, то уже мне некогда будет дожидаться Вашего ответа на это мое письмо, которое Вы получите в середу, 27-го октября. Не знаю, достану ли денег, а между тем пишу статью и все мои работы для ноябрьской книжки могу кончить во вторник только при усиленном труде. Вот отчего, если и достану денег, приготовлений никаких не сделаю – будет некогда, если поеду. Если же ни Вам ко мне, ни мне к Вам не удастся приехать в ноябре, – не грустите и но огорчайтесь: все силы употреблю, чтоб приехать на праздниках, декабря 28-го, и уехать с Вами генваря 2-го или 3-го. Буду ждать терпеливо.
Ваш В. Белинский.
Сегодня ожидал от Вас письма, но вот уже 10 часов, а его нет, как нет. Правда, что я фатальный. Ко всему прочему надо же было, чтобы Краевский так некстати и так тяжело заболел. Доктора давали ему только шесть часов жизни и никак не думали, чтобы он остался жив. Скажите сами: до того ли тут было, чтобы толковать с ним о моих делах, о деньгах и отъезде? Не больше трех дней, как с ним мог я начать, и то исподволь, подобные разговоры. Сколько потерянного времени, и какого времени – ужас! Но – повторяю Вам – если не успеем до поста, – так и быть, потерпим до праздников, тогда я непременно приеду на неделю.
Вероятно, завтра получу от Вас письмо или уж непременно в понедельник (25), и если бы, сверх чаяния, в этом письме было что о Вашем твердом намерении или хоть надежде ехать одной, – я, разумеется, приостановлюсь, если и достану денег. Насчет денег – препроклятое обстоятельство – первого ноября я получу их наверное, но ведь, если ехать, надо иметь в руках завтра или послезавтра.
Вчера кончил большую статью для ноябрьской книжки – осталась мелочь, но эта мелочь мучит больше всего. Так скучно возиться с нею.{707}
Здоровье мое в вожделенном состоянии, а об Вашем что-то мне очень тревожно думается, а всё мои проклятые письма! О, будьте спокойны, я смотрю на всё худое в прошедшем, как на дурной сон, который пророчит хорошую действительность наяву. Много бы хотелось сказать Вам, Marie, да как-то всё не идет с души, – может быть, потому именно, что она слишком полна. Прощайте. Ах да! Нельзя на меня слишком сердиться, что я не берегусь – Петербург такой город, что не убережешься. Я думаю, у Вас в Москве теперь уж чуть не зима, а у нас чуть не лето, но лето холодное, сырое, скверное. Прощайте.
Ваш В. Б.
Фатальное мое счастие не перестает меня преследовать: третьего дня я опять почувствовал лихорадочный жар, а вчера разболелся не на шутку и[140] провел мучительнейший вечер до часу ночи. Но благодетельный доктор, каким<-то> адским снадобьем произведя во мне сильную испарину, тошноту и рвоту, сделал то, что сегодня поутру я нахожу себя в состоянии не только написать к Вам письмо, но и приняться за окончание прерванной работы.
Вчера получил Ваше письмо. Половина его заставила меня испытать тяжелое чувство, которого характера и определить не могу. Хуже всего в этом чувстве было сознание, что Вы имели полное право усомниться в моем к Вам чувстве и дать вкрасться в Вашу душу сомнению насчет искренности моего к Вам поведения касательно вопроса о поездке. Потом мне пришла в голову мысль, – неужели она в моих последних двух письмах, особенно в предпоследнем, не могла или не хотела увидеть, что если я наделал глупостей, то хорошо и наказан за них. Надо сказать, что письмо Ваше было принесено часа в 4, когда я лежал весь в огне. Прочтя далее, я, несмотря на болезнь, чуть не заплакал от чувства умиления и радости. Слава богу! кончилась эта дрянная история, и кончилась лучше, нежели как я заслуживал. Забудем о ней.
Насчет моей поездки – кажется, что я еду в четверг или в пятницу. Есть сильная надежда завтра или послезавтра иметь деньги в руках – этим известием я был порадован вчера еще, и думаю, что оно много подействовало на мое выздоровление.
Не можете представить, как совестно и больно мне за мою грубую выходку против Агр<афены> Вас<ильевны>.{708} Я уверен, что она уже простила меня по своей доброте и из уважения к моему сумасшествию; но прошедшего-то страдания этим не воротить. Вот всё-то на свете готов сделать, чтобы изгладить из ее ума впечатление моего неделикатного поступка: готов для этого, если бы она потребовала этого, влюбиться в Вашу тетеньку и строить ей куры – нет! больше – трижды и плотно поцеловать Вашу чахоточную родственницу, которая так тонко показала различие между искусством и скоромною пищею. По праву будущего – и, кажется, близкого – родства целую прелестные ручки m-lle Agrippine – в отношении ее я нисколько не намерен отказываться от прав моего родства – и еще раз прошу ее отпустить мне мой тяжкий грех.
Ну, больше писать не о чем. Надеюсь, это мое последнее письмо к Вам, или – много, если предпоследнее – напишу дня через два к Вам строк пять, чтобы Вы знали, что я совершенно здоров и что я точно еду в Москву.
Сегодня же прошу моего знакомого похлопотать о перемене имеющегося у меня свидетельства об исповеди и причастии, писанного на простой бумаге, на свидетельство на гербовой бумаге. Если успею, вышлю его дня за два до отъезда, а не успею, привезу с собою. Свидетельство о грекороссийском исповедании – лишнее: кто бывает на исповеди у русского священника, тот, конечно, не лютеранского исповедания. Да и притом же об исповедании удостоверяет только консисторское свидетельство о рождении и крещении, а я уже говорил Вам, что все мои бумаги в пензенском депутатском собрании. Что я не женат, в этом могут поручиться двое, трое знакомых, петербургских или московских – всё равно.
Прощайте, Marie. Не сочтите этого письма холодным: я чувствую еще немного тоски болезни, а притом же, предчувствуя близость свидания с Вами и видя у себя на носу столько хлопот, я как-то потерял способность быть экспансивным. Ваш, моя милая Marie,
В. Белинский.
Доктор мою новую болезнь приписывает не столько простуде, сколько желчи вследствие нравственного раздражения.