Зная не только, что и как пишется в наших журналах, но и догадываясь наперед, что и как будет в каждом из них писаться, мы не принадлежим к числу ревностных их читателей. Если же и заглядываем в них, так больше для своего личного удовольствия, из желания прочесть иногда что-нибудь забавное, – нежели по обязанности. А между тем, ища удовольствия, встречаем иногда и пользу: время от времени попадаются в журналах вещи курьезно поучительные, по поводу которых иногда невольно раздумаешься о том и о сем. Так как теперь большая часть наших журналов, за исключением «Отечественных записок», «Библиотеки для чтения» и «Северной пчелы», известна публике только разве по именам, и то из помянутых известных ей изданий, – то мы и приняли благое намерение, если не сохранить для потомства, то хоть сделать известным для современников редкости и драгоценности, которые, как оазисы в пустыне, попадаются в малоизвестных периодических изданиях. Равным образом, может попадаться много интересного в том или другом отношении и при перелистывании старых журналов, старых и новых книг. Все такое мы намерены или пересказывать, или просто выписывать, с собственными заметками, когда дело требует пояснения, или и без заметок, когда дело красноречиво говорит само за себя. Будучи уверены в занимательности подобных заметок для читателей, мы намерены сделать из них род постоянной статьи, время от времени помещаемой в отделе «Смеси» «Отечественных записок»{1}. Так как наши заметки не имеют ничего общего ни с осами, ни с шмелями, ни с трутнями, ни с комарами, ни с другими животными{2}, то мы их и называем просто «журнальными и литературными заметками». Вот несколько таких заметок для начала.
С некоторого времени в русскую поэзию закралась странная и неприличная изысканность в мысли и выражении. Многие критики справедливо и строго вооружились против нее. Мы думали было, что она и кончилась, как вдруг открыли, к изумлению своему, следующее известие о ней в «Русском вестнике»:
Из 12-ти пьес в стихах, находящихся во втором томе «Беседы», замечательнее всех стихотворение г. Шевырева. Но разве г. Шевырев все еще пишет стихи? Да, пишет, прекрасные, как проза, чистые, как вода, нравоучительные, как изречения Антония Мурета отрокам. Видите, какой-то поэт умер. Г-н Шевырев так рассердился за смерть его, что не советует юношам призывать вдохновение на высь чела, венчанного звездой (?), не заводить песнопений пред суетной толпой!
Коль грудь твою огонь небес объемлет,
то берегись, говорит г. Шевырев, берегись: в рифму – рок не дремлет! И рассуждает он далее, что наш век горькой прекрасного не любит, бессмысленно сосуд прекрасного губит, и все равно ему, хоть гроза смяла роскошного (?) мотылька, хоть увяла роса в пламенном расцвете, хоть застыл в горах зачавшийся поток, или хоть поэт пал, зажавши рану груди. Стихи очень хороши, но мысль их кажется нам не совсем верною. Не все, чью грудь огонь небес объемлет, не все, призывающие вдохновение на высь чела, венчанного звездой, умирают, зажавши рану груди. Есть поэты, которые пишут стихи и стишки, а между тем живут себе спокойно. Такие; поэты есть на белом свете, и, следственно, мысль почтенного г. Шевырева не вполне верна. Что, если русские поэты испугаются, послушают совета г. Шевырева, перестанут писать стихи вовсе? В таком случае, мы принуждены приняться за стихи самого г. Шевырева, потому что, запрещая другим, сам он кропать стихи не перестанет. Делать нечего – будем мы их тогда читать и восклицать: «О суетная толпа! О безумный век! О корыстный век! вот до чего мы дожили!»
О горький век! мы, видно, заслужили,
И по грехам нам, видно, суждено
читать стихи вроде перевода «Валленштейнова лагеря», или «Освобожденного Иерусалима», какими подарил нас некогда г. Шевырев, или стихов «На смерть поэта», коими украсил он 2-й том «Беседы»! Впрочем, в каком прекрасном саду не растут полынь и крапива?{3}
Впрочем, мы, кажется, ошиблись: из выписки явствует, что тут дело идет совсем не об изысканности и вычурности в выражениях и мысли: напротив, критик отдает полную справедливость художественным красотам стихов поэта и не согласен с ним только в мысли. Но, в последнем отношении, верно многие возьмут сторону поэта против критика: если бы все другие русские поэты, послушав совета г. Шевырева, замолчали, многие охотно стали бы пробавляться превосходными стихами г. Шевырева, как восхищаются его несравненными критическими статьями. Г-н Шевырев стяжал себе двойной венок – как поэт и как критик: это доказывают все труды его по той и другой части – и перевод отрывка из «Освобожденного Иерусалима», где он так удачно усыновил русской версификации итальянскую октаву{4}, и его критические статьи о стихотворениях г. Бенедиктова, где он так ясно доказал, что г. Бенедиктов шагнул дальше Жуковского и Пушкина{5}, и о стихотворениях Лермонтова, где с такою тонкостию заметил он, что Лермонтов подражал в своих стихах то Жуковскому, то Пушкину, то г. Бенедиктову{6}. Подобные заслуги со стороны г. Шевырева русской поэзии и русской критике, кажется, достаточны для извинения его в стихотворении, подобном «На смерть поэта», если б его выражение было и вычурно, а мысль отзывалась старчеством или детскостию, – чего, однако ж, мы вовсе не видим.
Кто не помнит того времени в нашей литературе, когда эпиграммы были в таком ходу, что каждый поэт, эпический, драматический или лирический, непременно должен был написать хоть несколько эпиграмм? Сам Пушкин заплатил полную дань этому направлению, и только Лермонтов – поэт совершенно новой эпохи – не написал ни одной эпиграммы{7}. Но теперь этот приятный род сочинений, кажется, опять входит в моду, преимущественно тщанием и усердием известного стихотворца старого времени г. Михаила Дмитриева. Вот одна из его эпиграмм, живо напоминающая старое доброе время владычества французского классицизма в нашей литературе:
Мой шестистопный ямб тяжелым ты нашел!
Да, друг! он для тебя не в первый раз тяжел!{8}
Должно быть, что дело идет о каком-нибудь усердном читателе или слушателе стихов автора эпиграммы. В таком случае, нельзя не сознаться, что эпиграмма остра и ядовита, хотя и написана в невинном классическом духе. Но вот две эпиграммы в романтическом роде:
. . . . . . . . у.
Ага! узнал и тотчас ты заметил
Мои стихи – признайся – почему?
Не правда ли, ты с жадностью их встретил,
Как пес лозу, знакомую ему?
Кусай – прошу: что, горьки или сладки?
Но чтоб вперед не дать тебе повадки,
Тупым зубам напомню я стихом,
Что он живет, что много силы в нем
Добить твои последние остатки{9}.
С. Ш.
К N. N.
Как не узнать тебя, пискливого Фрерона,
Тебя, наездника на палочке верхом,
Ферульной критики лихого Дормидона!
Ты хохлишься индейским петухом
И мне грозишь беззубыми стихами —
Молчи, пискун! Ну, где ты находил,
Чтоб льва могучего, с зубами и когтями,
Когда-нибудь осел копытом бил?{10}
Первая из этих эпиграмм напечатана в московском, а вторая в одном из петербургских журналов. Без сомнения, обе они прекрасны, но петербургская, кажется, лучше.
Наконец «Северная пчела» разразилась грозною статьею против «Мертвых душ», о появлении которой она позаботилась объявить назад тому уже с месяц{11}. Судя по времени, в продолжение которого эта знаменитая статья писалась, мы ожидали, что она превзойдет даже знаменитые статьи той же газеты о седьмой главе «Онегина» Пушкина, о «Юрии Милославском» г. Загоскина и «Басурмане» Лажечникова, три знаменитые статьи{12}, в которых помянутые произведения были, что называется, втоптаны в грязь. Но ожидание наше не сбылось: статья вышла предобрая и пренаивная. Особенно понравилось нам, что она напоминает собою критики блаженной памяти «Вестника Европы» и журналов, издававшихся в России еще прежде «Вестника»: тот же взгляд, та же манера, те же понятия и тот же образ выражения! Главная нападка, разумеется, на то, что действующие лица в романе Гоголя всё дураки и негодяи. Нападка столь же несправедливая, сколь и не новая! Во-первых: действующие лица в «Иване Выжигине» тоже всё дураки или негодяи, а между тем роман г. Булгарина был превознесен «Северною пчелою». Да что «Иван Выжигин»? Вспомните, что сказано в известной статье остроумного Косичкина о действующих лицах и прочих романов г. Булгарина…{13}
Во-вторых: как же рецензент «Пчелы» не заметил двух мест в поэме Гоголя, из которых первое нам объясняет, почему добродетельный человек не взят в герои:
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку; потому что праздно на устах вращается слово «добродетельный человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом и всем, что ни попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека (стр. 431).
В другом месте автор ясно говорит, что его герой не подлец:
Теперь у нас подлецов не бывает; есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили бы свою физиономию под публичную оплеуху, отыщется каких-нибудь два, три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели (стр. 465).
Вторая нападка рецензента состоит в том, что в поэме Гоголя нет – видите – содержания!!.. Вот уж тут мы не знаем, что и сказать, – то есть хоть и знаем, да боимся понапрасну потратить слова: мы учились эстетике по новым книгам, а рецензент, как заметно по тону и смыслу его статьи, человек прошлого века и «содержание» смешивает с «сюжетом», идеал же романа видит в бабьих сплетнях и россказнях о разной небывальщине, составляющей сюжет какой-нибудь «Черной женщины»{14}.
Третья нападка грозной рецензии направлена на обилие неприличных и не употребляемых в высшем обществе слов, каковы: подлец, свинья, свинтус, бестия, каналья, бабешка, ракалия, фетюк, скалдырник, мошенник, напакостить и т. п., которые употребляются действующими лицами в романе Гоголя. Особенное неблаговоление благовоспитанного рецензента навлекло на себя слово фетюк, употребленное Ноздревым, и при нем, в выноске, объяснение автора, что «фетюк, слово обидное для мужчины, происходит от буквы ѳ, почитаемой некоторыми неприличною». Что сказать на это? Так как мы не принадлежим к тому высшему обществу, которое столь знакомо рецензенту «Северной пчелы», то и ограничимся на этот раз небольшою выпискою из статьи князя Вяземского, которому настоящее высшее общество известно по крайней мере не менее кого другого. Вот что говорит князь Вяземский, по поводу «Ревизора», о нападках словоловов на неприличные слова, встречающиеся в этой комедии:
У которого-то из них уши покраснели от выражений: суп воняет, чай воняет рыбою. Он уверяет, что теперь и порядочный лакей того не скажет. Да мало ли того, что скажет и чего не скажет лакей? Неужели писателю ходить в лакейские справляться, какие слова там в чести и какие не в употреблении? Так, – если он описывает лакейскую сцену; но иначе к чему же? Например, Осип в «Ревизоре» говорит чисто лакейским языком, лакея в нем слышим деревенского, который прожил несколько времени в столице; это дело другое. Впрочем, критик, может быть, и прав; в этом случае мы спорить с ним не будем. Порядочный лакей, то есть, что называется un laquais endimanche[1], точно, может быть, постыдится сказать: воняет, но порядочный человек, то есть благовоспитанный, смело скажет это слово и в гостиной и перед дамами. Известно, что люди высшего общества гораздо свободнее других в употреблении собственных слов: жеманство, чопорность, щепетность, оговорки, – отличительные признаки людей, не живущих в хорошем обществе, но желающих корчить хорошее общество. Человек, в сфере гостиной рожденный, в гостиной – у себя, дома; садится ли он в кресла, – он садится как в свои кресла; заговорит ли, – он не боится переговориться. Посмотрите на провинциала, на выскочку; он по смеет присесть иначе, как на кончике стула, шевелит краем губ, кобенясь, извиняется вычурными фразами наших нравоучительных романов, не скажет слова без прилагательного, без оговорки. Вот отчего многие критики наши, добровольно подвизаясь на защиту хорошего общества и ненарушимости законов его, попадают в такие смешные промахи, когда говорят, что такое-то слово неприлично, такое-то выражение невежливо. Охота им мешаться не в свои дела! Пускай говорят они о том, что знают; редко будет им случай говорить, – это правда, но зато могут говорить дельное. Можно быть очень добрым и рассудительным человеком и не иметь доступа в высшее общество. Смешно хвастаться тем, что судьба, что рождение приписали вас к этой области; но не менее смешно, если не смешнее, не уроженцу, или не получившему нрава гражданства в ней, толковать о нравах, обычаях и условиях ее. Что вам за нее рыцарствовать? Эта область сама умеет стоять за себя, сама умеет приводить в действие законы своего покровительства и острацизма. Все это не журнальное дело. У вас уши вянут от языка «Ревизора»: а лучшее общество сидит в ложах и креслах, когда его играют; брошюрка «Ревизора» лежит на модных столиках работы Гамбса. Не смешно ли, не жалко ли с желудком натощак гневаться на повара, который позволил себе поставить не довольно утонченное кушанье на стол, за коим нет нам прибора?..[2]{15}
Наконец, четвертая и главная нападка рецензента устремлена на промахи против грамматик г. Греча. Здесь рецензент говорит с особенною важностью и убедительностью, как человек, вошедший в свою стихию, где ему и привольно и безопасно. Действительно, язык у Гоголя не отличается мертвою правильностью, и на него легко нападать грамотеям и корректорам, которые считают язык и слог за одно и то же, не подозревая, что между языком и слогом такое же неизмеримое расстояние, как и между мертвою, механическою правильностью рисунка бездарного маляра-академика и живым оригинальным стилем гениального живописца. Но посмотрите, какие ошибки отыскал рецензент в поэме Гоголя против языка: «молодой человек оборотился назад» (ошибка?!); «скромно темнела серая краска» (по мнению рецензента, должно: темнелась!!.); «при (?) них стоял учитель, поклонившийся вежливо и с улыбкою» (нет, восклицает рецензент… стоявший при них учитель поклонился) и т. п… Не довольно ли? Ведь уж видно, о каком дерзновенном восстании Гоголя и против какой грамматики и логики говорит он – против грамматики г. Греча и логики г. Рождественского… Из всех указанных им примеров «самого неправильного и варварского языка и слога» у Гоголя справедливо осуждено разве одно слово узрет вместо узрен: действительно, великая ошибка со стороны Гоголя, и мы охотно верим, что строгий рецензент никогда бы не сделал подобной, так же, как никогда бы не написал «Мертвых душ».
Впрочем, рецензент не все хулит, кое-что он и хвалит, исполняя таким образом обязанность истинной критики, как ее понимали назад тому лет за сорок: сказав вообще, что роман плох, он заметил неприличные выражения, потом грамматические неправильности, затем слегка кое-что похвалил, а в заключение выписал несколько хороших мест, тщательно им выбранных, чтоб тем лучше удружить автору. Понятия о содержании, идее, о творчестве и т. п. – предметы самые старосветские, и новому времени принадлежат только выражения, вроде следующих, которых не терпело старинное приличие, – например, что все хорошее в романе Гоголя «утопает в какой-то смеси вздору, пошлостей и пустяков», «удивляемся безвкусию и дурному тону, господствующим в этом романе», «язык и слог самые неправильные и варварские» и т. п.