Книга Мемуарный клуб читать онлайн бесплатно, автор Вирджиния Вулф – Fictionbook
Вирджиния Вулф Мемуарный клуб
Мемуарный клуб
Мемуарный клуб

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Вирджиния Вулф Мемуарный клуб

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Вирджиния Вулф

Мемуарный клуб

Virginia Woolf

The Memoir Club Contributions

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026

Заметка от переводчика

Три представленных здесь эссе Вирджинии Вулф (1882–1941) были написаны для так называемого Мемуарного клуба[1], вновь объединившего в марте 1920 года тринадцать участников «Старого Блумсбери» после Первой мировой войны: Ванессу и Клайва Белла, Леонарда и Вирджинию Вулф, Дезмонда и Молли Маккарти, Адриана Стивена, Мейнарда Кейнса, Э. М. Форстера, Роджера Фрая, Дункана Гранта, Саксона Сидни-Тёрнера и Литтона Стрэйчи. Друзья периодически собирались на ужин и читали друг другу свои воспоминания. С самого начала они договорились быть абсолютно откровенными, но, как предупреждал Леонард Вулф, «даже в кругу самых близких людей абсолютная откровенность весьма относительна»[2], и в каждом из трех своих текстов Вирджиния, кажется, лишь «играет с аудиторией»[3]: она честна, но не откровенна; эмоциональна, но не сентиментальна; умна, но несерьезна; изящно поверхностна, но вдумчива и проницательна.

В первом эссе писательница возвращается к своему детству в викторианском доме на Гайд-парк-гейт, где прошли ее ранние годы под опекой отца и старших единоутробных братьев и сестер в атмосфере строгих порядков и семейных драм, которые разыгрывались за дверями гостиной дома Стивенов. Написанный почти за двадцать лет до ее мемуаров «Зарисовка прошлого» (1940), этот очерк фактически продолжает повествование о семье Стивенов с того же момента, на котором Вирджиния остановилась в «Зарисовке», то есть после смерти единоутробной сестры Стеллы, но до смерти ее отца в 1904 году и переезда Стивенов в Блумсбери. По-видимому, очерк был представлен Мемуарному клубу в период между его созданием в марте 1920 года и 25 мая 1921 года. Существует два его машинописных черновика. Первый состоит из двадцати одной страницы, пронумерованных вразнобой, и содержит большое количество рукописных исправлений Вулф. Во втором, пятнадцатистраничном, новые правки отсутствуют, но учтены все предшествующие. Опубликованный здесь вариант очерка полностью воспроизводит второй черновик, а там, где он заканчивается, следует тексту первого.

Второе эссе, «Старый Блумсбери», переносит читателя в начало XX века, когда после смерти отца семья Стивенов переехала в район Блумсбери. Здесь Вулф описывает зарождение легендарного Блумсберийского кружка – свободолюбивой творческой среды, где она и ее сестра ощутили вкус к интеллектуальной независимости и отказались от условностей викторианского прошлого. Написанный в конце 1921 или начале 1922 года, вскоре после «Гайд-парк-гейт, 22», этот очерк продолжает повествование предыдущего, сразу переходя к жизни в доме 46 по Гордон-сквер. Вулф анализирует истоки «Старого Блумсбери» с позиции человека, выросшего на Гайд-парк-гейт. Ее текст во многом отличается от воспоминаний тех участников, которые получили кембриджское образование еще до переезда в Блумсбери[4]; в свою очередь, истории кембриджских «апостолов» отличаются от рассказов тех (например, Клайва Белла[5]), кто не принадлежал к их кругу. Многочисленные версии о том, где и когда возник знаменитый «Блумсбери» – начался ли он в Кембридже с «Полуночного общества» или c «Апостолов» в 1899-м, с четверговых вечеров на Гордон-сквер в 1905-м или же непосредственно в районе Блумсбери в 1912 году, как полагал Леонард Вулф, – еще раз подчеркивают расплывчатость границ этого круга.

Наконец, в последнем эссе писательница исследует свое отношение к социальным привилегиям и классовым предрассудкам. Очерк «Сноб ли я?» был прочитан членам Мемуарного клуба в период между 27 октября 1936 года – датой последнего визита Вулф к Сивилле Коулфакс в Аргайл-хаус – и февралем следующего года. Машинописный черновик данного очерка, с чернильными и карандашными правками, состоит из тридцати двух листов разного формата, склеенных в брошюру. Письма Марго Асквит (леди Оксфорд) и Сивиллы Коулфакс, включенные в текст, по-видимому, представляют собой вольный пересказ оригиналов.

Вместе эти три текста представляют своеобразную трилогию «моментов бытия» Вирджинии, и их можно рассматривать как наброски к ее поздним мемуарам. В очерках, рассчитанных на узкий круг близких друзей, Вулф позволила себе затронуть и болезненные пласты личного опыта, о которых почти не говорила публично, ни даже в дневниках. В «Гайд-парк-гейт, 22» Вирджиния фактически намекает на факт сексуального насилия, пережитого ею в юности со стороны брата. Однако не стоит ждать мрачной исповеди – Вулф выдерживает баланс между глубокой эмоциональностью и тонкой иронией, ее слог отличает характерная легкость и игривость тона. Мемуарные очерки насыщены яркими бытовыми зарисовками, сменой настроений и голосов, тонкими психологическими наблюдениями. Будучи ценным биографическим источником, живым свидетельством эпохи и внутреннего мира писательницы, очерки Мемуарного клуба не уступают в художественной силе ее известным романам и эссе.


Александр Русинов

Гайд-парк-гейт, 22

Как я уже говорила, гостиная в доме на Гайд-парк-гейт была разделена черными складными дверьми с тонкими малиново-красными линиями. Мы всё еще находились под сильным влиянием Тициана. Обилие плюша, портреты Уоттса, бюсты в нишах, обитых малиново-красным бархатом, только усиливали мрачность помещения, которое и без того было достаточно темным, а летом оно еще и затенялось каскадами девичьего винограда.

Но я хочу рассказать именно о складных дверях. Как семья из девяти мужчин и женщин, одна из которых к тому же была умственно отсталой[6], могла обходиться без таких дверей? Это всё равно что жить без ванной или туалета. Кризисы случались постоянно: увольняли слугу, кому-то разбивали сердце, проверялись бухгалтерские книги, или бедная миссис Тиндалл, по ошибке отравившая мужа, приходила за утешением. По одну сторону двери могла стоять на коленях кузина Аделина [Рассел], герцогиня Бедфордская – ее герцог трагически погиб в Уоберне[7]; миссис Долмеч рассказывала, как застала мужа в постели с горничной; Лиза Стиллман рыдала, что Уолтер Хедлам измазал ей нос мелком для бильярдного кия – «вот что бывает, когда куришь трубку с джентльменами», – и моей матери стоило немалых усилий убедить ее, что жизнь продолжается и что ее девичья невинность от этого ничуть не пострадала.

И хотя по одну сторону дверей было темно и тревожно, по другую, особенно по воскресеньям после обеда, было довольно весело. Там, за овальным чайным столиком с фарфоровой розовой вазочкой, полной пряных булочек, можно было послушать рассказы старого генерала Бидла о мятеже в Индии или мистера Холдейна, или сэра Фредерика Поллока, говорившего обо всем на свете, или старика Ч. Б. Кларка, чьим именем названы три чрезвычайно редких гималайских папоротника, или профессора Вулстенхолма, у которого, если его перебить, из ноздрей мог прыснуть чай с изюмом, после чего он снова погружался в глубокую дремоту – результат употребления веществ, к которым он пристрастился из-за несчастливого брака и безвременной кончины сына Оливера, съеденного акулой где-то у Коромандельского берега. Все эти джентльмены постоянно бывали у нас в гостях, и к ним часто присоединялся былой наставник принца Уэльского – мистер Фредерик Гиббс, чья невозмутимая рассудительность и обширные познания о колониях в целом и Канаде в частности вечно раздражали моего отца, который всегда гадал, не повлияла ли каким-то образом на Гиббса мозговая лихорадка, перенесенная им еще в колледже в 1863 году. Обычно эти пожилые джентльмены ели медленно, засиживались допоздна и, насколько я помню, старались порадовать нас на Рождество любопытными подарками: индийским серебром и сумочками из кожи утконоса.

Однако за чайным столиком собирались и ослепительно красивые женщины: три мисс Лашингтон, три мисс Стиллман и три мисс Монтгомери – три тройки восхитительных женщин, но из всех образцом остроумия, грации, обаяния и утонченности, несомненно, была Китти Лашингтон, ныне миссис Лео Макс[8]. (Их помолвка под клематисом Жакмана в «уголке любви» стала для меня первым опытом знакомства с настоящей страстью.) В то время, о котором я рассказываю, Китти как раз разрывала помолвку с лордом Морпетом и, я подозреваю, была вынуждена объяснять моей матери, строгой и взыскательной в таких вопросах, почему она сперва согласилась выйти за него, а потом передумала. Моя мать верила, что мужчины нуждаются в бесконечной заботе, и я уверена, что всю вину она возложила на Китти. Во всяком случае, перед глазами у меня стоит Китти, выходящая из потайной створки складных дверей с двумя идеально грушевидными, кристально прозрачными слезами на нежных розовых щеках. Они не падали и нисколько не затмевали блеска ее глаз, и Китти тут же стала душой компании за чайным столиком – возможно, там сидел Лео Макс, Ронни Норман, Эсме Говард или Артур Стадд, ведь не все джентльмены были пожилыми людьми или профессорами. И когда мой отец, громко вздыхая, но вполне отчетливо произнес: «О Гиббс, какой же ты зануда!» – моя мать тут же бросила в бой именно Китти. «Она хочет тебе сказать, как ей понравилась твоя лекция», – воскликнула она, и Китти, всё еще со слезами на щеках, с величайшей любезностью и находчивостью сымпровизировала комплимент и сменила тему, успокоив тем самым отца, который был чрезвычайно чувствителен к женскому обаянию и во многом зависел от женской похвалы. Раскаявшись в своем раздражении, отец тепло пожал руку бедняги Гиббса и попросил его приезжать почаще, что, разумеется, бедняга Гиббс и делал.

Затем в гостиную, пританцовывая, потирая руки и морща лоб, входил, как мне иногда кажется, наиболее примечательный член нашей семьи. Я уже упоминала жуткий пережиток былой эпохи, который мы порой доставали из детского шкафа, – парик Герберта Дакворта (он был барристером). Однако сына Герберта – Джорджа Герберта – жутким уж точно не назовешь. Его темные волосы от природы вились кудрями; он был шесть футов ростом, входил в крикетную команду Итонского колледжа и в то время посещал подготовительные курсы мистера Скоунса, готовясь к экзаменам в Министерство иностранных дел. Когда мисс Уиллетт из Брайтона увидела, как он «сбрасывает с себя пальто» посреди ее гостиной, она была так вдохновлена, что написала оду, в которой сравнила Джорджа Дакворта с Гермесом Олимпийским. Эту оду моя мать хранила в ящике своего письменного стола вместе с небольшой итальянской медалью, которую Джордж получил за спасение утопающего крестьянина. Да, он напомнил мисс Уиллетт Гермеса, но, если приглядеться к нему внимательнее, можно заметить, что одно ухо у него заостренное, а другое округлое, и вдобавок к этим божественным кудрям и ушам фавна прилагаются поросячьи глазки. Странное и очень редкое сочетание. Но в те дни, о которых я рассказываю, Бог, фавн и свинья соединились в одном человеке, всё время пребывая в противоречии и порождая тем самым удивительные вспышки эмоций.

Начнем с Бога. Что ж, возможно, он был всего лишь гипсовой копией Гермеса мисс Уиллетт, но я не стану отрицать, что в благодушной фигуре Джорджа Дакворта, который часами, стоя на кокосовой циновке, учил своих младших единоутробных братьев и сестер отбивать мяч идеально прямым ударом крикетной биты, действительно было нечто христоподобное. Его божественность была скорее христианской, нежели языческой, ибо вскоре стало ясно, что этот особый прямой удар, которым он требовал отбивать любую подачу без исключения, являлся символом моральной праведности и что нельзя просто махать битой или хитрить, не посягая тем самым на идеалы спортсмена и английского джентльмена (как это делал бедняга Джеральд Дакворт). Джордж мог пробежать не одну милю, просто чтобы принести нам подушки; он всегда закрывал двери и открывал окна; именно он проявлял тактичность, сообщая плохие новости, мужественно терпел раздражение моего отца, читал нам вслух, когда мы болели коклюшем, помнил о днях рождения всех тетушек, посылал черепаховый суп больным, ходил на похороны, водил детей на пантомиму… О да, что ни говори, Джордж определенно был святым.

Но был еще фавн. Это существо казалось одновременно игривым и показушным, из-за чего часто вступало в противоречие с самоотверженной натурой Бога. Было совершенно обычным делом зайти в гостиную и застать Джорджа на коленях с распростертыми руками, обращающимся со словами страстного обожания к моей матери, которая в тот момент могла, например, сводить бухгалтерские счета. Допустим, Джордж провел выходные у Чемберленов, но вел себя так, будто сорок лет прожил в австралийской глуши и наконец-то вернулся в родной дом, где его ждала престарелая матушка. Испытывая неловкость и одновременно любопытство, мы, домочадцы, собирались вокруг Джорджа, хотя обеденный колокольчик уже прозвенел. Нам казалось, что немногие семьи могли бы похвастаться подобной сценой. При этом он столь же легко и эмоционально мог расплакаться. Например, когда ему вырвали зуб, он, рыдая, бросился в объятия кухарки. Когда Джудит Блант отказала ему, Джордж сидел во главе стола, громко рыдая, но продолжая есть. Он плакал, когда его прививали. Свои телеграммы он любил начинать словами «Моя дорогая матушка», хотя в итоге всего лишь сообщал, что не приедет к ужину. (К сожалению, я решила подражать его стилю, и это привело к плачевным результатам в одной известной ситуации. «Она просто душка», – телеграфировала я, подписавшись своим прозвищем «Козочка», когда узнала, что Флора Рассел приняла его предложение. «Она просто душная Коза» – вот какая телеграмма пришла на Айлей[9], и, по словам Джорджа, именно поэтому Флора отказалась иметь какие-либо дела с семьей Стивен.) Однако все эти эмоциональные порывы считались достоинством Джорджа. Они якобы доказывали не только глубину и силу его чувств, но и то, что он сумел сохранить открытое сердце и детскую непосредственность.

Но когда природа отказала ему в двух заостренных ушах и дала только одно, она, я полагаю, знала, что делает. Даже в самых бурных приступах эмоций, когда Джордж ревел от горя или скакал по комнате, как ребенок, или падал на колени перед вдовствующей леди Карнарвон, в его поведении всегда чувствовались смущение и неуверенность, словно он не до конца понимал, какое впечатление производит, – будто за образом игривого фавна скрывалась лишь старая заурядная и робкая старая овца.

По правде говоря, Джордж был необычайно глуп. Даже самые простые экзамены давались ему с невероятным трудом. Годами мистер Скоунс пытался натаскать Джорджа, но тот раз за разом проваливался на экзаменах в Министерство иностранных дел. Всю свою жизнь он держался на должностях, которые подыскивали ему друзья. Казалось, его маленькие карие глаза вечно пытались постичь нечто слишком сложное. Но когда говорят, что у Джорджа поросячьи глазки, то имеют в виду не только их глупое или жадное выражение – Джордж, как мне рассказывали, прослыл на лондонских балах отъявленным скупердяем, – но и некое упрямство, настойчивость, словно этот поросенок рыл землю в поисках трюфелей и только благодаря упорству добивался своего. Никогда не забуду, с каким упорством он учил наизусть «Любовь в долине»[10], чтобы произвести впечатление на Флору Рассел, и с какой решимостью осилил первый том «Мидлмарча»[11] с той же целью; с каким облегчением он обнаружил, что забыл второй том в поезде, а позже заставил моего отца, чья библиотека пострадала от этой забывчивости, заявить, что, по его мнению, первого тома вполне достаточно. Если бы упрямство Джорджа было направлено исключительно на самосовершенствование, нам было бы не на что жаловаться. Я и сама могла бы помочь ему в этом, но постепенно стало ясно, что он разрабатывал какую-то сложную схему, стратегию, жизненный план – я даже не знаю, как это назвать, – и тогда мы почувствовали, как земля уходит из-под ног, а небеса меркнут. После смерти матери Джордж Дакворт фактически стал главой семьи. Мой отец был глух, эксцентричен, поглощен своей работой и оторван от мира. Управление всеми делами семьи легло на плечи Джорджа. Обычно говорили, что он был матерью и отцом, сестрой и братом в одном лице, и все пожилые дамы Кенсингтона и Белгравии в один голос утверждали, что Небеса предельно благосклонны к бедным девочкам Стивен и что им осталось лишь показать себя достойными такого благословения.

Но о чем думал Джордж Дакворт и что настораживало в его виде, когда он сидел в красном кожаном кресле после ужина, поглаживая таксу по кличке Шустер и угрюмо листая книгу Джордж Элиот? Что ж, возможно, он думал о гербе на почтовом бланке и о том, как красиво тот смотрелся бы в красном цвете (тогда Джордж уже был личным секретарем Остина Чемберлена); или о том, почему герцогиня Сент-Олбанс больше не пользуется ножами для рыбы; или о том, как миссис Гренфелл пригласила его погостить, а он, как ему казалось, произвел хорошее впечатление, отказавшись. В то же время в его голове медленно складывались обстоятельные планы: чем нас порадовать; когда устроить нам уроки верховой езды; как найти работу для множества обездоленных детей бедной Августы Крофт. Однако настораживало то, что он выглядел не просто растерянным или задумчивым, а упрямым. Казалось, он принял какое-то решение и ни на йоту не уступит. Тогда было чрезвычайно трудно понять, что́ именно он решил, но по прошествии многих лет, я полагаю, можно без обиняков сказать: он задумал подняться по социальной лестнице. У него было странное врожденное почтение к британской аристократии. Красота наших двоюродных тетушек, пожалуй, действительно породнила нас в середине XIX века с двумя герцогами и множеством графов и графинь. Конечно, они не стремились вспоминать об этих узах, но Джордж делал всё, чтобы им соответствовать. Его благоговение перед символами величия только усилилось, когда он стал работать при кабинете министров. Все его разговоры сводились к пуговицам из слоновой кости, которые носили кучера министров; к придворным приемам; к баронским титулам, передаваемым по женской линии; к графиням, прячущим бриллианты Марии-Антуанетты в черных шкатулках под кроватями. Когда он сидел в красном кожаном кресле, поглаживая Шустера, его тайные мечты сводились к тому, чтобы жениться на женщине с бриллиантами, иметь кучера с пуговицами из слоновой кости и бывать при дворе. Но проблема заключалась в том, что он даже себе не признавался в этих мечтах. Если бы кто-то сказал ему – кажется, Ванесса однажды так и сказала, – что он сноб, Джордж бы разрыдался. Ему, объяснял он, нравилось знакомиться с «приятными людьми», коими были леди Джун, леди Слайго, леди Карнарвон и леди Лэйтрим. Бедняжка миссис Клиффорд была не из их числа, как, впрочем, и старик Вулстенхолм. Из всех наших старых знакомых ближе всего к идеалу подходила именно Китти Макс, которая едва не стала леди Морпет. Дело было не в происхождении или богатстве, а в том, что, если бы вы надавили на него, он бы заключил вас в объятия и заявил, что не желает спорить с теми, кого любит. «Целуй меня, целуй, моя любимая», – умолял бы он, и спор утонул бы в поцелуях. В них утопало всё. Он жил одурманенный эмоциями, и, когда его страсти разгорались, а желания становились неистовыми – Джек Хиллз уверял меня, что до свадьбы Джордж хранил целомудрие, – я чувствовала себя несчастной мелюзгой, оказавшейся в одном аквариуме с неуклюжим и буйным китом.

Ничто не мешало его продвижению по службе. В свои тридцать лет Джордж был холостяком приятной наружности, хотя и склонным к полноте, с независимым доходом более тысячи фунтов в год. Как личного секретаря Остина Чемберлена его, само собой разумеется, приглашали на все пышные светские приемы у самых знатных пэров. Хозяйкам вечера недосуг было вспоминать, если они вообще это знали, что Дакворты сколотили состояние на хлопке или угле менее ста лет назад и на самом деле не принадлежали, как утверждал Джордж, к древнему сомерсетширскому роду. Мне достоверно известно, что, когда первый Дакворт[12] приобрел поместье Орчардли около 1810 года, он уставил дом гипсовыми копиями греческих статуй, прикрыв наготу богов фиговыми листьями, а богинь – фартуками, что безмерно забавляло лордов Лонглита, которые никогда не забывали, что старик Дакворт торговал хлопчатобумажными тканями и, вероятно, купил эти фартуки задешево. Джордж, повторюсь, мог бы и сам легко выбиться в верхушку лондонского общества. Его каминная полка была сплошь заставлена приглашениями из лучших домов Лондона. Почему же он решил обременить себя парой сестер, которые, скорее всего, только тянули его вниз? Вряд ли имело смысл спрашивать об этом. Его мысли бурлили, как котел с наваристым ирландским рагу. Джордж верил, что аристократическое общество воплощает все мыслимые добродетели; что семья вверена его заботе; что таков его священный долг – но стоило дойти до этой мысли, как его захлестывали эмоции: он начинал рыдать, падал на колени, обнимал Ванессу и умолял ее во имя матери, бабушки и всего святого, что есть в женщинах и традициях нашей семьи, принять приглашение леди Артур Рассел на ужин и провести выходные у Чемберленов в Хайбери-холле.

Не могу не отметить, что, на мой взгляд, Ванесса сама была в этом виновата, хотя и не могла ничего изменить. Иногда мне кажется, что, если бы сестра родилась горбатой, хромой, косой и с большой родинкой на щеке, наша с ней жизнь сложилась бы куда лучше, а так здравый смысл был на стороне Джорджа. Несомненно, Ванесса в белом атласном платье от [портнихи] миссис Янг, с одним-единственным безупречным аметистом на шее и голубой эмалевой бабочкой в волосах – разумеется, всё это были подарки Джорджа – выглядела очень трогательно. Красивая восемнадцатилетняя девушка, лишившаяся матери, она была настоящим украшением любого ужина и потенциальной женой пэра. Из столь драгоценного материала, по крайней мере внешне, можно было вылепить что угодно. И то, что вокруг нее вился единоутробный брат, который одаривал ее драгоценностями, арабскими скакунами и дорогой одеждой, шептал слова поддержки, обнимал (порой в присутствии посторонних), делало честь самому Джорджу, придавая его образу налет трагизма в глазах вдов Мэйфэйра. К сожалению, внешность Ванессы не вполне соответствовала ее внутреннему содержанию. Под ожерельями и эмалевыми брошками скрывалось всего одно страстное желание – краски и скипидар, скипидар и краски. Но бедняга Джордж не знал психологии и не интересовался внутренним миром. Он был в полном смятении, когда Ванесса заявила, что не хочет ни гостить у Чемберленов в Хайбери, ни ужинать с леди Артур Рассел – грубой, деспотичной старухой с кровожадным видом и манерами индюка. Он спорил, плакал, жаловался тете Мэри Фишер, которая сказала, что не верит своим ушам. Все силы были брошены на Ванессу. Ей твердили, что она эгоистична, неженственна, черства и возмутительно неблагодарна, учитывая проявленные к ней знаки любви – подарки в виде арабского скакуна, на котором она училась верховой езде, и украшений из ярко-синей эмали, которые она носила[13]. И всё же сестра упорствовала. Она не хотела ужинать с леди Рассел. Светский сезон подходил к концу; каждое утро мистер Дакворт и мисс Стивен получали приглашения, и каждый вечер между ними вспыхивал спор. В течение первого года Джордж, полагаю, обычно одерживал победу. Они садились в экипаж и уезжали, а поздно вечером Ванесса приходила ко мне в комнату и жаловалась, что ее таскают с одной вечеринки на другую, где она никого не знает, и что ей до смерти надоели любезности чинуш из Министерства иностранных дел и снисходительность титулованных старух. Чем больше Ванесса сопротивлялась, тем сильнее проявлялось врожденное упрямство Джорджа. Наконец наступил кризис. По четвергам леди Артур Рассел устраивала званые ужины на Саут-Одли-стрит. Однажды Ванесса просидела весь вечер, не проронив ни слова. Джордж настаивал, что она должна пойти с ним на следующей неделе и загладить вину, иначе, по его словам, «леди Артур больше никогда тебя не пригласит». Они спорили до тех пор, пока не стало слишком поздно переодеваться. В конце концов Ванесса, скорее от отчаяния, чем из уступки, бросилась наверх, поспешно оделась и объявила, что готова. Они уехали. Мы никогда не узнаем, что произошло в кебе, но всякий раз, когда они подъезжали к дому 2 по Саут-Одли-стрит – а за вечер это случилось несколько раз, – то один, то другой отказывался выходить. Джордж не хотел появляться с разгоряченной Ванессой, а она – с зареванным Джорджем. Извозчику пришлось несколько раз объехать парк. Удалось ли им в итоге войти в дом, я не знаю.

Однако на следующее утро, когда я сидела и занималась греческим, в мою комнату вошел Джордж, держа в руках маленькую бархатную коробочку. Он подарил мне украшение – эмалевый варган[14] с розоватым качающимся шариком на язычке. Увы, на днях я продала его за несколько шиллингов. Но было очевидно, что он пришел не просто оказать внимание. Его лицо выглядело болезненно-желтоватым, испещренным морщинами. Своей рыхлой кожей Джордж напоминал мопса, а выражать страдания он умел самым пронзительным образом: всякий раз, когда его что-то тревожило, лицо Джорджа морщилось, собираясь в бесчисленные складки и заломы от лба до подбородка. Его манеры были вычурными, а осанка – напряженной. Если бы в тот момент его увидела мисс Уиллетт из Брайтона, она бы непременно сравнила его с распятым Христом. Подарив мне варган, Джордж молча встал у камина, а затем, как я и ожидала, начал рассказывать мне свою версию событий прошедшего вечера, хмуря лоб сильнее обычного, говоря сурово, но с горечью. Он заявил, что никогда больше не попросит Ванессу сопровождать его. Он увидел в ее глазах нечто такое, что его по-настоящему напугало. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы кто-то сказал, будто он заставил сестру сделать то, чего она не хотела. Тут он вздрогнул, но взял себя в руки. Затем продолжил: мол, он делал лишь то, что, как ему казалось, хотела бы наша мать, и никого дороже двух единоутробных сестер у него не осталось. Семья всегда значила для него больше, чем он мог выразить словами. Тут он разволновался, попытался сохранить самообладание, а потом разразился мрачным и даже зловещим заявлением: что мы изгоняем Джеральда из дома… что когда молодой человек несчастлив дома… что сам он, конечно, всем доволен, но если сестры… если Ванесса отказывается выходить с ним в свет, если он не может приводить в дом друзей, – и, короче говоря, стало ясно, что благочестивому и целомудренному Джорджу Дакворту придется искать утешения у женщин легкого поведения. Разумеется, он не сказал этого прямо, но я со своим невинным умом, лишь смутно просвещенным чтением платонова «Пира» с мисс Кейс, представила себе ужасные грехи, в которые могут впасть молодые люди, если сестры не делают их счастливыми. Так мы проговорили час или два. В конце концов он стал меня умолять, и я согласилась пойти с ним через несколько дней на бал к вдовствующей маркизе Слайго. Я уже бывала на майском балу в Кембридже, и воспоминания о том, как я скакала галопом по залу с Хоутри или сидела на лестнице, обсуждая танцующих с Клайвом, заставляли меня удивляться, почему Ванесса так ненавидит лондонские балы. Через несколько дней я всё поняла. После двух часов, проведенных в бальном зале леди Слайго; бесконечного ожидания, когда меня представят незнакомым молодым людям; танцев с Конрадом Расселом или Эсме Говардом, во время которых я постоянно сбивалась с ритма; неловкости от отсутствия партнеров и замечания Джорджа о том, что выгляжу я прекрасно, но спину надо держать ровнее, – я сбежала в какую-то комнату и спряталась за занавеской, надеясь, что меня не заметят. Какое-то время так и было, но в конце концов старая леди Слайго нашла меня, поняла, в чем дело, и, будучи добросердечной старушкой с румяным лицом, отвела меня в столовую, отрезала большой кусок торта с глазурью и оставила есть его в одиночестве.

12
ВходРегистрация
Забыли пароль