Варкалось

Виктория Травская
Варкалось

Брунька тоже не остался в стороне от гигиенических процедур – наевшись остатками молочной каши, самозабвенно вылизывал лапу с растопыренными чёрными пальцами.

Глава 5. Чужая кровь

Ходить в церковь Фаддеевна дочку не неволила, ни к чему это: времена безбожные, у дитя могут быть неприятности. Но совесть свою успокоила – поручила Господу! – и теперь, по воскресеньям, деловито и обстоятельно молилась о ней сама.

Наступила дружная весна. За день-другой сошли остатки снега, земля отогрелась на глубину, можно было копать огород. Под вымытыми к Пасхе окошками зазеленела рассада, а извлечённые из сундука прошлогодние Олины платья оказались малы – словом, начались весенние хлопоты. Люди повыходили из домов, у Оли появилась подружка из местных, шебутная Людка. По огородным делам и Фаддеевна перезнакомилась с соседями – перекликались через забор, обменивались новостями и советами. Иных из них зимой она встречала у колонки, с другими только здоровалась на улице или в магазине. Понемногу они с дочкой пускали корни, обрастали добром.

Уже вовсю цвели сады, когда Оля неожиданно и сильно захворала: после школы начался озноб, за столом сидела скучная, почти ничего не съела. После обеда, прибрав на столе, как обычно, разложила тетрадки и учебники. Фаддеевна поглядела тревожно, пощупала ей лоб, но ничего не сказала, ушла полоть: трава пёрла как бешеная, глушила рассаду, а времени мало – что успеешь после работы. Но земля такое дело, только подступись – одно цепляется за другое, и всё надо делать сразу. Так что опомнилась она лишь в сумерках, когда перестала отличать огурцы от крапивы. Отнесла под навес мотыгу, сполоснула руки в кадке с дождевой водой и только тогда удивилась, что в окнах темно, а ведь давно пора бы зажечь свет!

Фаддеевна охнула, бросилась в дом, повернула выключатель. Оля спала за столом, положив голову на тетради, её руки безвольно лежали на коленях. От яркого света она поморщилась, но глаз не открыла. Фаддеевна скинула галоши, подошла, положила руку дочке на лоб: он пылал. Метнулась в спальню, разобрала постель и, кое-как растормошив, уложила девочку.

Оля спала тревожно, то и дело вскакивала, бормотала про налёт и рвалась в какой-то подвал. Фаддеевна поила её водой, обтирала уксусом, укладывала обратно. В одно из таких обтираний и заметила сыпь – вот оно что! На родном хуторе докторов не было, справлялись сами как могли. В любой хате имелось несколько пучков трав на разные случаи: от жара, от поноса, от прочих хворей – их, травы, знала каждая хозяйка, собирала между делом то по краю поля, то вдоль дороги, то под забором: от сердца и отёков сушили мяту, чабрец и душицу, а ещё череду и полынь, спорыш и подорожник, это от нарывов и если маешься животом; мать-и-мачеху брали по весне от кашля, калину, схваченную морозцем, вязали в нарядные связки – от простуды. Фаддеевна вздохнула: сейчас у неё ничего этого не было, поэтому утром, кое-как напоив дочку водой, она отправилась на работу, отпроситься и посоветоваться с детдомовской фельдшерицей.

С работы её отпустили, фельдшерица даже пошла с ней, прихватив какие-то порошки – «на первое время». До конца недели Фаддеевна выходила только раз, за хлебом, бросать девочку одну опасалась: а ну как ей станет хуже, а рядом и помочь некому! – но однажды всё-таки вышла за околицу, поискать трав.

Она первый раз пошла по своей улице в сторону окраины. Идти пришлось недолго, за последним огородом начались поля, дорога сбежала под взгорок и спряталась в рощице. Сверху Фаддеевна огляделась: за рощей, которая зеленела по обеим сторонам глубокой балки, начиналось поле, по полю полз трактор, за полем виднелись дома, а прямиком за ними – та самая церковь, в которую она по воскресеньям добиралась через всё Муратово, через путя́ и улицы, сетуя, что нету дороги попрямее. Оказалось – есть! Радуясь своему открытию, она подошла к опушке, знала: то, что ей нужно, надо искать на открытом месте, на припёке. Так и оказалось. Фаддеевна собрала несколько пучков, ловко перевязала травинками и поспешила домой.

………..

Потом Фаддеевна будет рассказывать маленькой внучке, как называется какая травка, какие любит места и когда цветёт, у которой целебные цветки, а у которой корешки или стебли. Когда Маша подросла, бабка любила брать её с собой – и на базар, и в церкву, куда по хорошей погоде они ходили полем и, если было лето, собирали по дороге душистые букеты. Некоторые травы Фаддеевна брать не велела: не время ещё, надо на полной луне или, наоборот, на молодом месяце. Медленно шла по высокой траве, высматривала, срывала лист, тёрла его в пальцах, подносила к носу: а вот эту можно, она как раз набрала соки.

– Бабуля, откуда ты всё это знаешь? – спрашивала Маша, которой было известно, что в школу бабушка не ходила.

– Мне мать рассказала, а матери – ейная мать. Стало быть, моя бабка.

Маша, в отличие от Ольги, живо интересовалась травами, с удовольствием ходила с Фаддеевной за околицу и, егоза и непоседа, сразу затихала, внимая её неторопливым, с длинными паузами, рассказам. Ольга, дочь, была славная, работящая, тщательно, без понуканий училась, помогала по дому и в огороде. Но к прочим материным делам была равнодушна – смахивая пыль с образов, заваривая травы, в подробности не входила. «Чужая кровь!» – вздыхала Фаддеевна, но, перекрестясь, смирялась: девка славная, грех жаловаться! Закончив седьмой класс, Ольга поступила в почтовое училище в большом городе, в часе езды по железной дороге, потом устроилась на почту в Муратово, где и познакомилась с Петром, который служил бухгалтером. Сыграли скромную свадьбу, в свой черёд родили дочку – в общем, всё как у людей.

Но Маша, которая много часов провела с бабкой в её времянке – декретов тогда не знали, два месяца не в счёт – даром что шило в заднице, а любила воскресную службу. Ей нравился нарядный церковный алтарь, и образа в дорогих окладах, и горящие свечи; пока шла обедня, она ходила между молящимися от иконы к иконе, разглядывала, воображала всякие с ними истории. Любила густой бас священника, отца Тимофея, и хмурила бровки, слушая неуверенные женские голоса, доносившиеся с клироса: ей мучительно хотелось подтянуть, выправить мотив. Зато, когда возвращались полем домой, давала себе волю, сладко и звонко вытягивая своё «Господи, помилуй»: пела она хорошо и петь любила. Неулыбчивая Фаддеевна, слушая этот ангельский канон, украдкой улыбалась и крепче сжимала Машину ручонку.

Бывало, что Маша принималась распеваться и дома. Ольга слушала её со смесью неудовольствия и изумления, ворчала:

– Вы, мама, из неё богомолку мне сделаете. Того и гляди, в монастырь пойдёт!

Но Маша, вопреки этим шутливым материным опасениям, пошла «на инженера» и в тот же город, где училась мать.

«А лучше бы в монастырь», – горько думала теперь Маша, которая, по обычаю, пришла за утешением в церковь, оставив дочку соседке.

Глава 6. Господа

И ведь бабуля не ошиблась, грустно удивлялась она, стоя перед печальной, в золоте, Казанской. Когда готовилась их с Алексеем свадьба, она словно бы устранилась, ушла в молчальницы.

– Что это с бабулей? – спрашивала Маша у матери. Мать, которая не хотела думать о плохом, пожимала плечами.

– Стареет…

Но бабушкино неодобрение больно ранило Машу, можно было подумать, что она делает что-то плохое, стыдное! Может, обычное дело, ревность, размышляла она, но тут же себя одёргивала: бабушка не тот случай, у неё ничего не бывает без веских на то причин.

– Мама, а когда вы с папой женились, бабуля тоже вот так? – кивнула она за окно (Фаддеевна приходила, посидела в своём углу на диване, посмотрела телевизор, а когда стали собирать на стол, от ужина отказалась, ушла, не проронив ни слова).

Мать вздохнула, покачала головой. Слукавила:

– Да я и не помню уже, – помнила, в том-то и дело, что помнила, но дочке говорить не хотелось, материно отчуждение беспокоило и её тоже.

Машиного будущего отца, Петра, Фаддеевна приняла сдержанно, внешние проявления чувств ей вообще были не свойственны. О том, что у Ольги появился парень, уже знала – сначала догадками: по тому, как изменилась Ольгина повадка, как внимательно стала одеваться и дольше глядеться в зеркало. Задерживаться допоздна дочь себе и теперь не позволяла, но однажды, дожидаясь её к ужину, мать выглянула на улицу, увидала, как он её провожает, и осталась тихо стоять у калитки. Заметили они её не сразу. Первым увидел Петя, а Ольга проследила за его взглядом. Мать смотрела на Петра цепкими своими, светлыми глазами: экзаменовала. Петя почтительно поздоровался – она в ответ только кивнула, перевела глаза на дочь и открыла перед ней калитку.

– Ну, я пойду, – сказал Петя полувопросом. Оля беспомощно глянула через плечо, и так как ответа не последовало, он подвёл черту: – До свиданья!

– Кто таков? – спросила мать уже в доме.

– Это Петя, мама, – пролепетала Ольга.

– Петя… Что мне с того, что Петя! – ворчала мать. – Кто, говорю, таков? Чем живёт, чем на жизнь зарабатывает?

Ольга рассказала всё, что знала сама. Ожидала суровой отповеди, но Фаддеевна только и сказала:

– Ну-ну… Смотри у меня там, без шалостей! – словно дочь была маленькой.

«Кажется, пронесло!» – выдохнула она тогда. И в самом деле, мать больше у калитки не караулила, только глядела на неё украдкой и пристально, когда думала, что Ольга не видит: тревожилась. Долго тревожиться не пришлось, вскоре за ужином дочь сообщила: они с Петей решили пожениться. Мать и на этот раз только кивнула:

– Пускай приходит, поговорим.

И Ольга поняла, что её отпустило.

Когда Петя, принаряженный и пахнущий парикмахерской, явился к ним в следующую субботу, говорили в основном о насущном: где после свадьбы жить. Пётр тогда снимал комнатку, но мать сразу объявила, что это не дело. Ольга, мол, у меня одна, всё, что здесь, ей и достанется, а мужская рука на хозяйстве не помешает. Поэтому решили со временем строиться капитально, а пока, для начала, обойтись пристройкой. Тогда-то и возвели эту времянку, в которую Фаддеевна перебралась сразу после их свадьбы – пожила своё со свёкрами и, хотя её шибко не обижали, но до сих пор помнила их с мужем молодую неловкость за ситцевой занавеской на шнурке. Петю она как-то сразу приняла как сына, с уважением и своей скупой лаской: за столом подкладывала лучший кусок, гладила ему рубашки. Он это оценил, сразу и естественно стал говорить ей «мама»…

 

Поэтому то, как вела себя мать теперь, Ольге сильно не нравилось. Ну чего, казалось бы, желать! Будущие сваты – семья образованная и обеспеченная, Машу приняли без разговоров. Сам Алексей, положим, не орёл – соловей: говорит складно и красиво, разливается трелями и заметно картавит. Но Машу, судя по всему, любит без памяти, а уж она…

Однако мать от разговоров уклонялась, замкнулась в себе, на вопросы только отмахивалась. Когда сваты отбыли восвояси, Ольга решительно зашла в материну пристройку. Фаддеевна – плохой знак! – сидела на своей аккуратно заправленной кровати прямо поверх покрывала и глядела в одну точку, сложив на коленях тёмные, натруженные руки. Ольга постояла в дверях, потом прошла и села, выдвинув его из-под стола, на табурет.

– Мама, ну что это такое! Это никуда не годится. Чем не угодили, чем обидели?

Фаддеевна не шелохнулась, так и осталась сидеть как изваяние. Ольга побыла ещё, повздыхала, но поняла: сегодня она ничего не добьётся, и ушла в дом.

Однако несколько дней спустя, когда Маша вернулась в город – свадьба свадьбой, а учёбу никто не отменял! – мать наконец заговорила. Ольга вышла в огород нарвать зелени к столу. Только прошёл дождь, кустики петрушки и стрелки лука были обильно покрыты каплями, но легко выдёргивались из влажной, рыхлой земли. Зато земля налипала на корнях увесистыми комьями, которые приходилось обивать и отряхивать. Ольга склонилась над грядкой и даже вздрогнула, когда позади, совсем рядом, раздался надтреснутый голос матери.

– Не будет с этого добра, Оля!

Ольга медленно, держась за поясницу, разогнулась и обернулась.

– Мама, вы меня напугали! С чего не будет? – но сама уже догадалась, о чём речь.

– Свадьба эта… – Фаддеевна сокрушённо качала головой.

– Почему?

– Сама погляди. Чужие они, вот! Чужие. Никогда их не понять. Одно слово: господá!

Ольга потерянно стояла между грядок с пучками зелени в обеих руках. Спорить тут было не с чем, мать только вслух произнесла то, что она и сама подспудно чувствовала. Она отвела тыльной стороной правой, с луком, руки выпавшую прядь – на скуле остался земляной след – шмыгнула носом, спросила:

– Что теперь делать-то, мама? Любовь у них… Может, обойдётся?

Глава 7. Золушка

Свадьба была знатная. За невестой выехали из города на нескольких машинах, в одной из которых, в окружении друзей, сидел взволнованный жених. Дом невесты встретил свежеокрашенными лазоревой краской воротами и наличниками.

Сама невеста, в коконе серебристо-белого парчового платья, светилась от счастья и близоруко щурилась беспомощными, без очков, глазами. Было шумно, бестолково и весело, как и на любой русской свадьбе – не чета кавказским. На кавказской свадьбе всё чинно и выверено до мелочей: кому где стоять и что говорить. Здесь же, у Светловых, царила суматоха, смех и дух весёлого авантюризма. Когда невесту, уже в статусе жены, привезли в дом Рангуловых, то гости прямо ахнули: перила чугунной лестницы до самого второго этажа были увиты ветками цветущих деревьев.

Это был старый, добротный офицерский дом в одном из военных городков гарнизона – с просторными комнатами, высокими потолками и большими арочными окнами: Алексеев дед был, ни много ни мало, генерал, и официально эти хоромы принадлежали его вдове, Алексеевой бабушке, которая проживала теперь в более скромных покоях в центре города.

Обычаи семейства были под стать жилищу. Просыпаясь рано, Игорь Семёныч отправлялся на кухню варить кофе. Наливал его в нарядный фарфор и – не как-нибудь, на подносе! – относил супруге в постель, после чего принимался готовить завтрак. Наталья Леонидовна появлялась только к завтраку, «подобна ветренной Венере» – уже при полном параде, готовая выйти из дому (она работала врачом в туберкулёзной больнице, за городской чертой). Это была темпераментная брюнетка, всё ещё довольно красивая, с крупными чертами породистого, яркого лица, звонким голосом и энергичными, упругими движениями уверенной в себе женщины. После завтрака свёкор отвозил Наталью Леонидовну на работу и отправлялся в свой институт, на противоположный конец города…

Вначале Маша казалась себе Золушкой, которая, по странной прихоти судьбы, попала во дворец. Глядя на свёкров, она не могла не думать о том, что, в то время как Наталья Леонидовна пьёт в постели свой кофе, её собственная мама кормит кур, убирает в курятнике и собирает свежие яички, а папа, наверное, вышел выкурить свою первую, после стакана крепкого чаю, сигарету. Она хорошо это видела: вот он докурил, стоя между грядками, загасил окурок в консервной жестянке, нарочно для этого прибитой им к стенке сарая, подёргал выросшую со вчерашнего дня сорную траву, или подпёр рогаткой отяжелевшую под спеющими плодами ветку яблони, или… Да мало ли дел на хозяйстве!

Рангуловы не были белоручками, у них была дача неподалёку, обихоженная руками неутомимого Игоря Семёныча, да и супруга его не брезговала этими хлопотами, собирала сливу и смородину, варила компоты и варенья. На участке росла редкая в этих краях антоновка, при одной мысли о которой у Маши и годы спустя рот наполнялся слюной. Яблоня приносила обильный урожай, большая часть которого шла на мочение – мочил свёкор собственноручно, по сохранившемуся в семье старому, дореволюционному рецепту. «Для мочения годится только антоновка, – говаривал он с гордостью, глядя как гости лакомятся его яблочками, белобокими, с брызжущим из надкуса ароматным соком, – я пробовал мочить другие: семиренку, шафран – ерунда! А вот антоновка хороша…».

Рангуловы были хлебосольны, любили и умели принять гостей. Готовили, как правило, вместе, и если уж звали к себе, то всё у них было по высшему разряду: сервировка, напитки, развлечения. Если Петюне, младшему Алексееву брату, случалось оказаться дома, то он с удовольствием садился за маленький кабинетный рояль и вдохновенно импровизировал.

Она-то и познакомилась сначала с Петькой. Этот вертопрах и баловень числился всеобщим другом и в этом качестве тусил в институтской театральной студии. Лихо аккомпанируя себе на разбитом институтском фортепьяно, он пел приятным густым баритоном «Гусарскую рулетку» и напропалую ухлёстывал за девчонками, внося приятную неразбериху в напряжённые и запутанные студийные треугольники. Сам Петька, не желая утруждать себя заучиванием чего бы то ни было, в спектаклях не участвовал – он и в институте-то числился только благодаря отцу-профессору и их с матерью упорству дать детям высшее образование. Между сессиями он жил в точном соответствии со студенческим фольклором, а когда начинались зачёты и экзамены, начинался и крестный путь Игоря Семёновича. Коллеги не решались ему отказать, но дома Петьке отливалось сполна. Хуже было, когда иные из преподов становились на принцип и требовали хотя бы минимального выполнения заданий. Петька был не дурак, обычно ему удавалось вызубрить предмет хотя бы на тройку, но он считал, и не без оснований, что раз уж родителям непременно нужен этот его диплом, то пусть они сами и напрягаются. Чего хотел сам Петька, было загадкой даже для него самого.

Как бы там ни было, эта война заканчивалась и в семье воцарялся относительный, иногда нарушаемый его проделками мир: долго злиться на Петьку не было никакой возможности, подлец был чертовски обаятелен и прекрасно этим пользовался. Впрочем, Петькины «шалости» случались гораздо чаще, чем могли себе представить домашние. Об иных из них им становилось известно пост фактум или вообще случайно, большую часть сын улаживал самостоятельно, ловко пуская в ход свои обширные знакомства и уже упомянутое обаяние. Отец называл Петьку не иначе как «мой крест» и «наш семейный позор», мать – с нежностью и не без гордости – Петька-шалава.

Появление Петюни в любой из институтских тусовок было предсказуемо, как приход весны, так однажды он оказался и в театральной студии. Ставили Гамлета, и Маша там играла Офелию. Первое время Петька традиционно «окучивал» девиц позаметнее и на маленькую, хрупкую Машу если и обращал свой взор, то, казалось, с единственной целью: поприкалываться над её героиней и над Машиными очочками – пока однажды, уже натешившись и вкусив необходимую для своего тщеславия долю всеобщего обожания, не увидел её другими глазами.

В своём существе он не был тем, чем казался. Иногда, под воздействием каких-нибудь сложных впечатлений, из-под всей этой шелухи ветрености и эгоизма на несколько минут показывался его внутренний человек, который, возможно, составлял ядро Петькиной натуры. Так случилось и на прогоне «Гамлета». Сидя в зале за спиной режиссёра, он пристально следил за действием. Подвижный и переливающийся, как ртуть, теперь он словно окаменел и, казалось, почти не дышал – вернее, дышал в ритме разворачивающегося действия. Облокотившись на спинку переднего сидения, он словно проигрывал реплики внутри себя – лицо его было бледно, волосы взъерошены, и когда в знаменитом диалоге с Офелией Гамлет забыл свою реплику, Петька не вытерпел и прервал повисшую паузу, выкрикнув из зала:

– Ступай в монастырь! К чему плодить грешников?..

Гамлет совсем потерялся, но Маша не повела и глазом и, пропустив кусок текста, вскинула руки:

– Святые силы, помогите ему!

Все невольно рассмеялись, даже режиссёр, хотя забытый главным героем текст не сулил ничего хорошего: завтра премьера!

На премьере они и познакомились, Маша и её будущий муж: Петька привёл на спектакль Алексея.

Глава 8. Кот Баюн

Рядом с младшим братом Алексей был невидим, как луна рядом с фейерверком – типичный ботаник, щуплый и сутуловатый. Но стоило ему заговорить, как Маша теряла счёт времени: говорить Алексей умел и был прекрасным рассказчиком. Ботаник не только по виду, но и по профессии, он был разносторонне начитан и неистощим на истории, и даже его картавость придавала им своеобразный шарм. Словом, этот Кот Баюн заговорил свою жертву до полной утраты бдительности, Маша и опомниться не успела, как приняла его предложение, подтвердив своим примером справедливость расхожего мнения, что женщины любят ушами, а слово «обаяние» означает способность «баять», то есть говорить. Позднее, поближе узнав свёкра, она часто думала, что эта способность у Рангуловых в крови. Правда, обаяние Алексея разительно отличалось от Петькиного – тот мог молоть откровенную чепуху, но держался с собеседником как с безусловным единомышленником. Тот, обескураженный собственным непониманием, относил его на счёт своей неосведомлённости и чаще всего скромно помалкивал. Петька брал харизмой – разворотом плеч, небрежной элегантностью в одежде, кошачьей грацией движений и кошачьей же томностью лица и неподвижного взгляда больших, широко посаженных светлых глаз. Алексей напоминал кота разве что усами и материнским разрезом глаз, говорил всегда по существу и если даже привирал, то делал это так тонко, что Маша лишь годы спустя обнаруживала несоответствия в некоторых из его историй.

Отчасти эта его способность и позволила их браку продержаться столько лет даже после того, как он впервые поднял на неё руку. Иногда она с горечью думала, что Лёшка уболтал бы и мёртвого. Маша была не робкого десятка, но сначала слишком его любила и, как всякая любящая женщина, преисполнилась решимости вытерпеть всё. Она придумывала тысячи оправданий, ей казалось невозможным, чтобы такой человек, как её муж, был жесток. Такой чуткий, нежный, трепетный ко всему живому! Любящий отец (у них уже была Вера). Как?! Как такое могло случиться? Какую неведомую ей обиду или боль носит он в своём сердце?! К тому же он так убедительно раскаивался, коленопреклонённо молил о прощении, задаривал цветами, так упоительно был нежен…

И она простила. Результатом этого примирения, столь же бурного, как и ссора, стал Петька-младший. Он был горласт, никогда не спал дольше получаса подряд и всё остальное время заливался оглушительным ором, от которого закладывало уши. Стоит ли удивляться, что с его рождением гармонии в их отношениях, мягко говоря, не прибавилось, Маша валилась с ног от недосыпу, на обычные домашние дела не хватало сил, катящийся под гору снежный ком Алексеева недовольства набирал вес и скорость, и настал тот день, когда его кулаки снова обрушились на её голову и плечи.

На этот раз всё было намного серьёзнее. Она уже паковала детские вещи, чтобы ехать к родителям, когда пришли свёкры. Был долгий и мучительный разговор, Алексей при нём отсутствовал. Рангуловы-старшие удалились только к вечеру, когда добились от Маши обещания повременить с отъездом до завтра – как бы там ни было, последний автобус в Муратово уже ушёл. А наутро опять явился покаянный Алексей с букетом роз и медоточивыми речами и Маша, пусть не сразу, но опять не устояла перед его красноречивым раскаянием.

 

Надо ли говорить, что история повторилась? Не раз и не два. И чем короче становились промежутки между избиениями, тем всё более вяло реагировали на них в семье. Незаметно они стали рутиной, одной из мелких и неизбежных неприятностей, настолько привычных, что обросли своего рода ритуалом: Маша, наплакавшись сама и успокоив испуганных детей, принимается паковать дорожные сумки, Алексей бежит к родителям. Что там у них происходило, Маша знала со слов Петьки: Алексею устраивали выволочку, он пытался оправдаться, бессовестно преувеличивая Машины вины, и умолял вмешаться. Наконец свёкры – оба или один из них – шли к Маше уговаривать её остаться. Эти уговоры были мучительны для обеих сторон, но в финале пьесы появлялся Алексей с очередным букетом и всё возвращалось на круги своя.

Раз или два ей удалось собраться и уехать на автостанцию до прихода свёкров. Своих Маша старалась щадить и говорила только, что поссорилась с мужем. Подробностей она избегала, на вопросы отвечала уклончиво. Проговорилась Вера – мать с бабкой, усадив маленького Петьку в коляску, ушли в магазин, и дед обиняками вытянул правду: папа побил маму – «вот здесь и здесь», показала на себе Верка, и ещё хватал за руки, у мамы синяки даже остались, она сама видела, честное слово!

Маша никогда ещё не видела отца в таком холодном гневе. Когда они с матерью, увешанные пакетами с провизией, вошли в дом, он не кинулся, как обычно, забирать у них ношу, но остался сидеть на своём стуле с прямой спиной и каменным лицом. «Петя, ты чего? – спросила мать. – Сердце?» Верка путалась под ногами и дёргала за подол, пока Маша раздевала извивавшегося орущего Петьку. Она обернулась только на материн вопрос и сразу наткнулась на пристальный отцовский взгляд.

– А ну-ка, доча, засучи рукав…

И, посадив Машу рядом, слово за слово, вытянул из неё правду. Когда она закончила свой невесёлый рассказ, он долго сидел молча. Маша хорошо знала это его молчание, оно означало, что папа принимает решение. На улице уже темнело, но никто не решался зажечь свет. Мать сидела на стуле у стола с кухонным полотенцем в руке и, пригорюнившись, глядела на дочку; Петька, наоравшись, заснул в отцовой кровати среди вороха своих тёплых вещей; Вера, чуя неладное, примостилась Маше под бок и затихла. Единственным звуком в этой тягостной тишине было бормотание телевизора, на который никто не обращал внимания.

Поэтому, когда отец шумно вздохнул и поднялся, все даже вздрогнули и уставились на него. Но он просто взял с подоконника пачку сигарет и спички и вышел во двор. «Плохо дело», – подумала Маша. Встала, сложила Петькины вещи, накрыла его углом покрывала. Подумала: надо бы его перенести в спальню, но трогать не стала: не буди лихо… Мать разобрала покупки и поставила греться ужин, когда вернулся отец – обстоятельно вытер обувь, повесил на крючок телогрейку. Сел у стола и только теперь посмотрел на Машу, которая резала хлеб – Верка, воспользовавшись Машиным замешательством, ловко стащила горбушку и спряталась за дедов стул (таскать со стола куски и «перебивать аппетит» ей настрого запрещалось).

– Вот что, доча… – Голос его прозвучал хрипло, отец прокашлялся. Маша, отложив нож, стояла перед ним, как стояла, бывало, напроказившей школьницей, словно в том, что происходило с её жизнью, была её вина. А может, всё-таки, была? Как бы там ни было, она разочаровала папу. Папу! Который так безгранично в неё верил. – Останешься здесь. Как хочешь, а на поругание этому… мерзавцу я тебя больше не отдам! Мы, Светловы, может, и не графья, но…

Глава 9. Чёрная кость

Маша осталась в Муратово. Звонила Наталья Леонидовна – нарочно когда родители на работе, чтобы Маше пришлось ответить самой – спрашивала, когда она вернётся. Маше и хотелось сказать «никогда», но было неловко отыгрываться на свекрови. Она помедлила, ответила: не знаю, добавила – папа не пускает: пусть знают, что отец теперь в курсе.

Алексей не звонил – что, впрочем, было предсказуемо. После каждого избиения он исчезал, забивался в угол, признался однажды – когда отпускает ярость, сперва пустота, полное опустошение, как после бурного соития; но по мере того как возвращается сознание, накатывает ужас перед тем, что натворил, мучительный стыд. «Потом – поиски оправданий», – подумала тогда Маша, но вслух ничего не сказала.

Каялся муж очень убедительно: долго стоял в дверях с очередным букетом – она избегала смотреть, занималась детьми, пыталась делать обычную домашнюю работу. Но всё валилось из рук, в замешательстве она бросала дела на середине, хваталась за новые. Всё это время Алексей смиренно стоял в дверях. Знал: ещё немного, и она сдастся – рухнет, обессиленная, на стул или кровать, заплачет, спрячет в руках это невыносимо отчуждённое лицо. Вот тогда-то он и покинет свой пост, опустится на пол перед её скорбной фигуркой, положит на колени цветы, прошепчет своё трогательное картавое «прости»…

Это чёртово «прости» действовало на неё как взорванная плотина. Рыдая, она выкрикивала свои жалобы и обвинения, не могла этого не делать – накопившаяся за высокой стеной терпения масса женского горя стремилась заполнить все низины и, прежде чем вернуться в привычное русло, смыть с берегов страх, стыд и боль. Понурив голову, Алексей сначала только смиренно молчал. Но едва рыдания затихали до всхлипов и руки опускались на колени, он, обцеловывая эти безвольные руки (запястье, каждый пальчик, ладонь и место пульса с голубеющими под кожей жилками), принимался шептать ласковые слова и, рано или поздно, произносил: «Но зачем ты…». Далее следовало, изрядно смягчённое и сдобренное изящными виньетками, оглашение Машиной вины. Как правило, это был какой-нибудь пустяк, который, по ему одному ведомым причинам, вывел мужа из себя. Пока ещё любила, она и сама пыталась его оправдать: времена пришли совсем уж постные, мир вокруг стремительно распадался – мир пускай нежирного, но гарантированного благополучия, казавшийся незыблемым, как материк. Зарплаты перестало хватать даже на самое необходимое, она стремительно сжималась, как шагреневая кожа, возвращался натуральный обмен, только теперь он назывался модным словом «бартер». Сидя дома с детьми, Маша понимала, как мало она может помочи мужу в его усилиях прокормить семью, и, как это часто бывает с женщинами, не могла не чувствовать себя обузой.

Ну и было ещё одно, в чём Маша не призналась бы и самой себе: она очень любила эти первые дни после примирения. Положа руку на сердце, только в эти дни она была исчерпывающе и безмятежно счастлива. Этот был своего рода медовый месяц, несравненно более упоительный, чем тот, первый, после свадьбы, когда оба ещё мучительно краснели от собственной наготы и неловкости. Но и помимо ласк, теперь довольно искушённых, жизнь в эти моменты превосходила даже наивные девичьи мечты: Алексей предупреждал её желания, с готовностью помогал по дому, нянчил сына, играл с дочкой, сыпал комплиментами по случаю и без. Маша внутренне затихала, боясь неосторожным словом или движением разрушить этот хрупкий лучезарный эдем – просто упивалась блаженством, думая только об одном: почему так не может быть всегда?

Но этому блаженству всегда наступал конец. Приходил он незаметно, без какого-то видимого перехода. Просто однажды она ловила себя на том, что голос мужа становится суше, а смиренные просьбы превращаются в приказы…

Положив трубку, Маша ещё долго сидела рядом с телефоном, глядя во двор на палисадник и соседский забор. Мимо окна прошаркала Фаддеевна, выглянула за ворота, постояла. Когда шла обратно, увидала Машу в окне, поднялась на крыльцо, вошла. Взяла на руки привычно орущего Петьку – он тут же затих, затихла и Верка: взобралась с ногами на стул, уставилась на эту диковину.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru