bannerbannerbanner
Террор любовью (сборник)

Виктория Токарева
Террор любовью (сборник)

Полная версия

– Моя дочь не пионерка, – заступилась тетя Тося.

– Значит, просто очередная жертва. Я вам очень сочувствую и ей тоже.

– А вы артистка? – спросила тетя Тося.

– Это не важно, – не ответила Вита.

– Но может быть, он станет другой… Все-таки у них любовь.

– Он не изменится. В сорок лет люди не меняются. Извините, что я вам это говорю. Но я не хочу притворяться.

Они посмотрели друг на друга.

– А как же вы теперь? – сочувственно спросила тетя Тося.

– В каком смысле? – не поняла Вита.

– Одна… Я знаю, что это такое.

– Я была одна. С ним, – жестко возразила Вита. – Надо было выгнать его пять лет назад. Я жалею, что не сделала этого раньше.

– А если бы вы его не выгнали, он бы не ушел? – уточнила тетя Тося.

– Зачем ему уходить? Все так бы и продолжалось. Ему так удобно.

Тетя Тося моргала глазами. С одной стороны, хорошо, что выгнала. Ее дочь теперь официально выйдет замуж. А с другой стороны, Вита отгрузила неудобного мужа, спихнула Нонне лежалый товар.

К Вите приблизился высокий носатый мужик.

– Сейчас, – сказала ему Вита.

«Любовник, – догадалась тетя Тося. – Во живут…»

В тети-Тосиной жизни так давно не было ничего личного. Иначе бы она тут не стояла, не путалась бы под ногами у дочери.

– До свидания, – попрощалась Вита. – Желаю вам всего хорошего…

Тетя Тося мелко закивала, потупившись. Что может быть хорошего с козлом в огороде?

Домой она вернулась убитая.

– Он бабник и болтун, – заявила тетя Тося с порога. – Мне его жена сказала.

– Ты что, встречалась с его женой? – с ужасом спросила Нонна. – Зачем?

– Захотела и встретилась. А что, нельзя?

Нонна заплакала. Ее острые плечики тряслись. Тете Тосе стало жалко свою страдающую птичку. Но ведь и она тоже страдала по-матерински, и ее никто не жалел. Она подошла и обняла Нонну.

– Не плачь. Ты не одна. Я есть у тебя…

– Да при чем тут ты? – Нонна скинула ее руки. – Я люблю своего мужа. А он любит меня. У нас все будет по-другому…

– Из картошки ананаса не вырастет, – упрямо напомнила тетя Тося.

– Зачем ты портишь мою жизнь? У нас счастье… Так нет, тебе обязательно надо подлить говнеца… Не можешь, чтобы все было хорошо…

– Так я за правду…

– А где она, правда? Ты знаешь?

– И ты не знаешь.

– Правда в том, что я его люблю. И все!

Раздался звонок в дверь. Это вернулся Царь. Он был радостный, благостный и голодный.

Нонна со всех ног кинулась обслуживать Царя. Подала ему закуску, первое и второе. Салатов было два: оливье и витаминный. На десерт – шарлотка и кисель из мороженой вишни. Царь ел с аппетитом. Тетя Тося с ужасом наблюдала: сколько он жрет. За один раз он поглощал дневной рацион взрослого человека. «Боится, что жопа похудеет», – думала тетя Тося. Она не понимала: почему в него влюбляются студентки? Что в нем такого? Лично ей он был почти противен: гладкий, обкатанный, скользкий, как камешек на морском берегу.

Было бы у тети Тоси трое детей, она бы воевала сейчас на другом фронте. А так приходится уйти в запас. А еще столько сил и желаний…

Нонна живо помнила свое детство, коммуналку, скандалы, когда низменные страсти, как вонь от жареной корюшки, поднимались до потолка и наполняли ее жизнь. Как она рвалась оттуда к другим берегам. И вот она ступила на новый берег. И что же? Тетя Тося догнала ее, настигла и принесла с собой все то, от чего Нонна убегала. Значит, от этого никуда не деться?

– Ты когда обратно поедешь? – спросила Нонна.

– А что? – встрепенулась тетя Тося.

– Да ничего. Просто так. Надо же билет купить заранее…

– Свадьбу отыграем, и поедет, – распорядился Царь. – Я заказал ресторан на пятницу.

– Никаких ресторанов! – распорядилась тетя Тося. – Я сама все сделаю.

– Зачем вам уродоваться? – удивился Царь.

– У меня одна дочь. Можно и поуродоваться. Зато какая экономия средств…

– Но… – хотел возразить Царь.

– Не связывайся! – приказала Нонна.

– Ну ладно, – согласился Царь. – Как хотите…

Тетя Тося накрыла стол на сорок человек. Столы стояли сдвинутыми в двух маленьких смежных комнатах и занимали все пространство. Гости могли только сидеть, но они и не хотели ничего другого.

Столы ломились от яств. Здесь были золотые гуси с кисло-сладкой тушеной капустой, прозрачный холодец с кружками яиц и звездочками морковки, остро пахнущий чесноком. Самодельная буженина, запеченная баранья нога, темно-коричневая от специй. Паштеты – селедочный и печеночный. Пироги с мясом и капустой. Торт «Наполеон», который не надо было жевать. Он сам растворялся во рту.

Каждое блюдо было сложнопостановочным, требовало времени, усилий и таланта.

Тетя Тося все делала сама, никого не подпускала. Но когда дело было сделано – она потребовала внимания. Уселась в самом центре застолья, говорила тосты, всех перебивала и напилась довольно быстро.

В какую-то минуту у нее перехватили инициативу. Столом завладел театральный критик Понаровский. К нему подключился актер Чиквадзе и с мастерством опытного тамады повел стол, как корабль, разворачивая руль в нужном направлении.

Тетя Тося обиделась, ушла на кухню и стала плакать. Сначала она плакала тихо, потом вспомнила всю свою безрадостную жизнь и прибавила звук. Далее она вспомнила свой разговор с Витой и завыла в полную силу легких. Гости с испуганными лицами стали появляться на кухне.

Нонна приблизилась к тете Тосе и спросила:

– Что случилось?

Но она уже знала, что случалось. Ее мама совершила героический поступок, создала гастрономические шедевры, сэкономила кучу денег, устала, как бурлак. И теперь требовала адекватного вознаграждения: все должны были валяться у нее в ногах и целовать эти ноги. Или хотя бы сказать отдельное витиеватое «спасибо». А никто ничего не говорил, как будто так и должно быть. Сели, пожрали – и уйдут, оставив гору грязной посуды. А кто будет мыть?

– Я так и знала, – мрачно сказала Нонна. – Сначала будешь надрываться, а потом выдрючиваться.

И это единственные слова, которые она нашла для матери. Нонну устроило бы, если бы ее мать была глухонемая. Все делала и молчала.

В кухню вошел Царь. Обнял тещу за плечи.

– Не расстраивайтесь, – сказал он. – Я понимаю, что трудно расставаться. Но когда-то это происходит с каждым. Ребенок вырастает и вылетает из гнезда. Закон жизни…

Царь еще не вник в особенности характера новой тещи и рассуждал философски, со своей колокольни.

Тетю Тосю уложили спать у соседей. Свадьба продолжалась.

Нонна верила и не верила. Неужели это правда? Неужели она – девчонка с рабочей окраины – жена великого маэстро и сама – будущая звезда? А впереди – длинная жизнь об руку с любимым и единственным. Только он. Только она. Вместе и навсегда. Как Орлова и Александров. А прошлое, вместе с людьми, потонет в пучине памяти, как корабль в пучине волн. И в эту пучину попадали я, и Ленка, и наша мама, и вся коммуналка с соседями, и дядя Федор – ее дядька, и прочие родственники. Все без исключения.

Нонна начинала новую жизнь, входила в новое пространство и вытирала у порога ноги, снимая грязь с подошв.

В нашем доме тоже происходили события. Лена ходила беременная. Гарик, будущий папаша, все время радовался жизни. Ему нравилось все: и хорошая погода и плохая, и наличие денег и отсутствие. Он всегда находил повод чему-то обрадоваться. У него была манера: он смеялся, как будто немножко давился. Так он и стоит у меня перед глазами, давящийся от смеха. И только иногда он становился суровым, когда смотрел на фотокарточку своего отца. Крупный, красивый, со светлым лицом, отец смотрел перед собой спокойным взором.

Гарик скупо поведал, что в 37-м году отца посадили и в тюрьме пытали. Он знал как: ему раздавили яйца. Потом отдали домой умирать. Ночью на носилках его тащили на пятый этаж без лифта.

– А за что? – наивно спросила я.

– Он как специалист ездил в Германию, – ответил Гарик.

– И что? – не поняла я.

– Посадили как шпиона.

– А он по собственной инициативе ездил в эту Германию?

– Почему? Его послали по работе.

– Тогда почему посадили?

Я не понимала особенностей нашей страны и ее истории.

Не понимать – в этом было наше спасение. Потому что если понять – во весь рост встанет победа Дьявола, победа ЗЛА над здравым смыслом.

Мою семью не коснулись репрессии. Мои родители были слишком маленькие сошки. Их просто не заметили.

Я не обращала внимания на победу ЗЛА. Я, конечно, слышала: где-то, у кого-то… Но меня это не касалось. Я жила легко. Училась в музыкальном училище и крутила одновременно два романа.

Мой главный роман буксовал, как тяжелый грузовик. Колеса проворачивались, а с места не сдвигались. Его мама была против, а он не хотел огорчать маму. Он был мамсик. Но меня он любил всей силой своей неокрепшей души.

Мне надоело. Я вышла замуж за мальчика из Москвы. Вся история заняла неделю. Амур выпустил стрелу. Несколько дней я бегала, схватившись за сердце. И загс. Запись актов гражданского состояния.

Я заметила, что когда складывается – складывается сразу. Или не складывается никогда. Если колеса буксуют – не жди. Иди в другую сторону. Значит, небо не хочет.

Я переехала в Москву. Моя мамочка тоже приехала в Москву на свадьбу. И тоже накрыла стол. Правда, ресторанов никто не предлагал. Все делалось своими силами. Те же гуси, тот же наполеон. И похожие смежные комнаты по четырнадцать метров. Вернее, одна, разделенная перегородкой пополам.

Родители моего мужа – комсомольцы тридцатых годов. Чистые люди, одураченные идеологией. Как слепые шли за поводырем. Замечено, что историей правят злодеи. И в личной жизни тоже выигрывают сволочи. Наверное, у сволочей и злодеев более сильный мотор.

Я запомнила, что во время свадьбы отец мужа, мой свекор, сидел на стуле перед магнитофоном и громко пел вместе с Трошиным «Подмосковные вечера». Трошин на магнитофонной ленте, а свекор – вживую.

 

Моя мамочка тихонько сидела на свадьбе и не высовывалась. Она осознавала, что попала в профессорскую семью и должна знать свое место. «Унижение – паче гордости».

Унижение – это тоже гордость на самом деле.

Для того чтобы сделать достойный подарок жениху, моя бедная мамочка спорола со своего зимнего пальто норковый воротник. И продала кому-то из соседей. Этих денег хватило на позолоченные запонки.

Пальто без воротника выглядело сиротливо, и мама связала воротник крючком из толстой шерсти. Вязаный воротник унижал пальто, но мама беспечно сказала:

– Какая разница… Все равно никто не смотрит. Раньше наденешь любую тряпку, все оборачиваются. А сейчас посмотрят и подумают: «Аккуратненькая старушка…»

Это выражение запомнилось.

…Сейчас, примеряя очередную обновку, я смотрю на себя в зеркало. Старости нет. Но и сверкания юности тоже нет. Я мысленно говорю себе: совсем не плохо, аккуратненькая старушка…

Свадьба прошла весело и благостно. Свекровь напилась и громко хохотала. Под конец друг моего мужа заснул в уборной, и туда никто не мог попасть. Кажется, ломали дверь.

Мамсика я встретила через год в московском метро. Я даже не поверила своим глазам. Что он тут делает?

Он увидел меня, подлетел и с ходу стал рассказывать: зачем он в Москве. Он искал правду в вышестоящих инстанциях. В чем состояла эта правда, я не вникала.

На его верхней губе искрились капельки пота. Он волновался, ему было очень важно рассказать.

Подошел мой поезд, и я, не попрощавшись, шмыгнула в вагон. Я торопилась.

Поезд тронулся. Моя первая любовь ошарашенно провожала глазами бегущие вагоны. Я продемонстрировала полное равнодушие, невнимание и даже хамство. Но я ничего не демонстрировала. Я торопилась. У меня была своя жизнь. И все, что связано с этим человеком, перестало быть интересным.

Ужас! Куда уходит вещество любви? А ведь была любовь, и какая… Всеобъемлющая. Одухотворенная. И где она?

Наверное, все имеет свой конец. Даже жизнь. А тем более чувство…

У нас с мужем нет жилья. Мы снимаем комнату в двухэтажном доме возле Белорусского вокзала. Вокруг много таких домов барачного типа.

Живем вместе с хозяйкой, вдовой-генеральшей. Я подозреваю, ее муж был не выше капитана, иначе у них было бы другое жилье. Но ей хочется называть себя генеральшей, а мне все равно.

Она почти лысая. Череп просвечивает сквозь легкие светлые волосы. Зубы – пародонтозные, вылезшие из своих гнезд, цвета старой кости.

Фигура – вся в кучу, сиськи у колен, жопа на спине.

Я смотрю на нее с брезгливым ужасом: неужели не стыдно существовать в таком виде? Это даже невежливо. Неуважение к окружающим. Но я молчу.

Старики бывают красивыми, но это редко. Природа не заботится о человеке. Он нужен природе до тех пор, пока репродуцирует, то есть рожает. А потом природа отодвигает его рукой и говорит: «Пошел на фиг». И старик идет на фиг, трудно передвигаясь на своих изношенных суставах, со своими ржавыми сосудами, увядшим ртом, стянутым, как кисет.

Я смотрю на старую генеральшу и думаю: со мной это случится не скоро. Или не случится никогда. Люди что-нибудь придумают, прервут фактор старения, и я навсегда останусь такой, как сейчас: бездна энергии, легкое тело, новенькая кожа, манящее излучение…

Вместе с нами живет собака овчарка. Это собака старухи – злобная, строгая зверюга. Она обожает моего мужа. Она признала в нем хозяина. И если мой муж ходит по комнате из угла в угол, собака следует за ним след в след.

Меня она презирает. Я для нее что-то вроде кошки, которую можно не учитывать, а желательно порвать. Я слышу неприязнь собаки и боюсь ее.

Я веду хор в общеобразовательной школе. Дети меня не слушаются. В грош не ставят. Как говорит одна знакомая: «Ты не умеешь себя поставить». И это правда.

И сейчас, будучи раскрученным писателем, которого читают даже в Китае, я по-прежнему не умею себя поставить. Меня ценят только те, кто меня не знает. Читатели домысливают мой образ. А близкие не ставят ни в грош. Наверное, это какой-то дефект воли.

На моих занятиях творится черт знает что. Я возвращаюсь домой удрученная. Мой синеглазый муж встречает меня на автобусной остановке. Он смотрит мне в лицо и все понимает. Он говорит:

– Не обращай внимания, я у тебя есть, и все…

И это правда. Он у меня есть. Но этого мало. Надо, чтобы я тоже была у себя. А меня у меня нет.

Это была эпоха перед Большим взрывом. Существует гипотеза возникновения Вселенной в результате Большого взрыва. Взрыв – и сразу возникло все: и Земля, и жизнь, и космос, и Бог.

По этой схеме выстроилась и моя жизнь. Публикация первого рассказа – и сразу все. Меня приняли в Союз писателей, кинематографистов, выпустили книгу, заказали фильм, выдали славу и деньги, а главное – меня саму. Мне предоставили меня.

Когда что-то складывается, складывается сразу. Или никогда…

Мы с мужем идем в театр. Я помыла голову непосредственно перед спектаклем. И тут же похорошела. Я удивительно хорошею после мытья головы. Кожа на лице становится нежная и прозрачная, как у японки. Прическа – бабетта, под Брижит Бардо. Тогда все так носили.

Позже появится прическа «Колдунья», под Марину Влади. Прямые белые волосы и челка.

Ни одна наша отечественная актриса не оказала такого влияния на моду, как Брижит Бардо.

Она сочетала в себе детскую беззащитность и рафинированный разврат. Испорченное дитя. Именно тот образ, который сотрясает мужские сердца. А Марина Влади звала за собой на подвиг и преступление. Любой мужчина готов был все бросить и пойти за ней босиком по снегу. Включалось бессознательное.

Наши актрисы были не менее красивы, но за ними стояло словосочетание «положительный образ». А это убивало бессознательное.

Итак, я начесала бабетту, и мы с мужем отправились в театр.

Атмосфера театра в те времена была другой, чем сегодня. Раньше в театр наряжались, брали с собой сменную обувь. Ходили людей посмотреть и себя показать. Себя показать в лучшем виде – это обязательно. Во время антрактов чинно прогуливались.

Сегодня в театр никто не наряжается. Приходят глотнуть духовности. И если вдруг появится девица в декольте и на каблуках, то воспринимается как дура. Зимой, в декольте…

Мы с мужем, принаряженные, прогуливались в фойе по кругу, и вдруг я увидела Нонну. Она шла целеустремленно, деловым шагом, – хозяйка театра. Может быть, она направлялась за кулисы.

Увидев подругу детства, я метнулась в ее сторону, чтобы внезапно возникнуть, удивить, завизжать от радости и крепко обняться.

Я почти добежала и вдруг резко затормозила. Нонна увидела меня, узнала и протянула руку лодочкой – дескать, «Здравствуй». Она определила дистанцию в полметра, на расстояние вытянутой руки, и мне ничего не осталось, как пожать ее протянутые пальцы.

Я наткнулась на ее официальное лицо, холодный кивок. Дескать: помню, помню, но не более того.

Я хотела что-то спросить, но все вопросы вылетели из головы. У меня было чувство, будто мне плюнули в рожу. В общем, так оно и было. Нонна плюнула в наше детство, в наши игры и юные мечты. Она все перечеркнула и похерила! Похерить – это значит перечеркнуть страницу крест-накрест.

Я вернулась в зал на свое место. Мой муж не понимал: отчего у меня вдруг испортилось настроение, в чем он виноват?

А он был виноват в том, что он не профессор, не народный, не заслуженный и не козырный туз. Просто карта в колоде, один из многих.

Он был, конечно, честен, порядочен, хорош собой, умел держать свое слово, красиво ел, красиво любил, свободно ориентировался в профессии. От него всегда хорошо пахло, и рядом с ним я была спокойна и счастлива.

Тогда мне казалось, что это не достоинства. Достоинство – это публичность. Чтобы все узнавали и замирали в восторге. А когда муж никто и я – никто, то мы как песчинки устремляемся в потоке времени и летим в НИКУДА. Время нас смоет, не оставив следа. Тогда зачем ВСЕ?

Спектакль шел себе. Кажется, это была пьеса Горького «На дне». Замечательный текст. Горький – великий драматург. Напрасно вернулся с Капри. Там было весело, тепло и безопасно.

Я сидела, поникшая, поскольку я была безликая песчинка, просто листочек на дереве, один среди многих.

Потом со временем понимаешь: как хорошо быть листочком на хорошем дереве, шелестеть среди себе подобных. Жизнь шире, чем театр и чем литература. А публичность – не что иное, как суета сует.

А шелестеть под небом, быть среди других и при этом – сам по себе, ни от кого не зависим, – вот оно, подлинное счастье.

Но это я понимаю теперь.

Тетя Тося скучала без своей Нонны и постоянно наезжала в Москву. Моя мамочка попросила ее однажды передать для меня платье.

Тетя Тося согласилась. Приехав в Москву, она позвонила мне и сообщила свой адрес. Я поехала за платьем.

Я долго искала этот Лялин переулок и наконец нашла. Я поднималась по мрачной лестнице. Звонила три звонка.

Дверь открыла тетя Тося и провела меня в свои апартаменты.

Царенкову и Нонне принадлежали две смежные комнаты в малонаселенной коммуналке.

Я ступила на порог и ослепла от роскоши. Две собственные комнаты: спальня и гостиная. Ни тебе старух, ни собак. Чистота и уют, статуэтки – фарфоровые дамы и кавалеры в фарфоровых кружевах. В спальне – широкая кровать, а над ней портрет Нонны, где она с голыми плечами, взгляд из-под бровей…

Тетя Тося вручила мне платье. Я его тут же надела. Это было немецкое платье – красное, в черную клетку. Юбка широкая, под жесткий пояс. Верх узкий, застегнутый на крупные пуговицы, обтянутые этим же материалом.

Тетя Тося посмотрела и сказала:

– Влитое, как на тебя.

А Нонна даже не посмотрела. Она куда-то собиралась, и тетя Тося что-то подшивала прямо на ней. Тетя Тося поворачивала свою дочку за талию. Нонна вертелась под ее руками. Я стояла и слышала, как тетя Тося ее любит. Эта любовь поднималась над ними горячей волной, как восходящий поток. И Нонна могла бы воспарить под потолок, раскинув руки. И не упала бы. Так и парила.

А я стояла и смотрела на них в глубокой тоске – одинокая и сиротливая, хоть и в новом платье. Мамино платье – это тоже часть ее любви и заботы. Но что такое мое платье рядом с достижениями Нонны.

Царенкова не было дома, но он незримо присутствовал. Нонна хлопотала над своей красотой для своего Царя, а челядь (тетя Тося) преданно служила и ползала у ее ног, выравнивая подол юбки.

Я вернулась домой и легла. К вечеру у меня поднялась температура до 39 градусов. При этом я не была простужена. У меня не было вируса. Ничего не болело.

Вызвали врача. Он ничего не нашел. Никто не мог понять, кроме меня. Я поняла. Это зависть. Организм реагировал на стресс, вызванный острой завистью.

Ночью я проснулась совершенно здоровой. На потолке висела паутина. По ней шел паук, доделывал свою работу. Я не боюсь пауков, они милые и изящные, талантливо придуманные. Я смотрела на паука и мысленно поклялась: у меня тоже будет своя комната в коммуналке. И даже две. Об отдельной квартире я не смела мечтать. Это слишком. Надо ставить реальные задачи, итак, две комнаты в коммуналке, собственная собака, которая будет считать меня хозяйкой. А еще я брошу свою общеобразовательную школу и уйду навстречу всем ветрам. Навстречу славе… Я, как чеховская Нина Заречная, бредила о славе и готова была заплатить за нее любую цену.

Возле моего дома в десяти минутах ходьбы стоял Литературный институт. Это было старое красивое здание со своей историей. Меня туда пускали. Почему? Непонятно.

Я ходила на семинар Льва Кассиля. Он разрешал мне присутствовать. Я садилась в уголочек и слушала.

Это был семинар прозы. Студенты обсуждали рассказы друг друга. Кто-то один читал рассказ, на это уходило двадцать минут. А остальные двадцать пять минут тратились на обсуждение. Каждый высказывал свое мнение.

Мне казалось, что автор рассказа по окончании обсуждения должен достать револьвер и застрелиться. Или перестрелять обидчиков. Но нет…

Обсуждение заканчивалось, и все тут же о нем забывали, как будто переключали кнопку на другую программу.

Однажды я попросила разрешения прочитать свой рассказ. Мне разрешили. Рассказ назывался «Про гусей». О том, как гусенок случайно выбрался из своего загона и попал в большой мир.

Слушали терпеливо. В конце все молчали. Стояла насыщенная тишина. Лев Кассиль сказал:

– Что-то есть…

Все согласились. Чего-то не хватает, но что-то есть. И то, что ЕСТЬ, гораздо перевешивает то, чего не хватает.

Я шла по литературе на ощупь. Искала себя. «А кто ищет, тот всегда найдет», – так пелось в песне. А еще там пелось: «Кто хочет, тот добьется».

Какой был бы ужас, если бы я не принесла клятву пауку и навсегда осталась преподавателем хора: сопрано, альты, басы, терции, кварты, квинты, чистый унисон! Боже мой, неужели это кому-то может нравиться…

 

Царенков ставил со студентами «Чайку», и его интересовал Чехов как человек. Он высаживался перед аудиторией, помещал ногу на ногу и начинал размышлять вслух: – Чехов по повышенной требовательности к себе напоминал англичанина. Но это не мешало ему быть насквозь русским, и даже более русским, чем большинство русских. Большинство – неряхи, лентяи, кисляи и воображают даже, что это-то и есть наша национальная черта. А это – сущий вздор. В неряшестве расползается всякий стиль. «Авось» и «как-нибудь» – это значит отсутствие всякой физиономии. Повышенная же требовательность есть повышенная индивидуальность. Чехов – прообраз будущего русского человека. Вот какими будут русские, когда они окончательно сделаются европейцами… Не утрачивая милой легкости славянской души, они доведут ее до изящества. Не потеряв добродушия и юмора, они сбросят только цинизм. Не расставаясь со своей природой, они только очистят ее. Русский европеец – я его представляю себе существом трезвым, воспитанным, изящным, добрым и в то же время много и превосходно работающим…

– Как вы, – вставила красивая Маргошка Черникова.

– А что? – Царенков не понял: это поддержка или насмешка?

– Ничего, – ответила Марго. – У нас что, мало воспитанных и талантливых?

– Мало, – заметил Царенков. – Если талант, то обязательно пьющий. Русскому характеру нужно пространство во все стороны. И в сторону подвига, и в сторону безобразий. Водка раздвигает границы пространства, делает их безграничными.

Ему хотелось домой. Он скучал по своей Нонне. И даже дома, сидя с ней рядом на диване, он скучал по ней. Какие-то тропы в ее душе и теле оставались непознанными.

Царенкову нравилось брать жену на руки и носить из угла в угол. Нонна боялась, что он ее уронит, и крепко держалась за шею. Он чувствовал в руках ее живую теплую тяжесть. Приговаривал:

– Не бойся… Я тебя не уроню, и не брошу, и не потеряю…

– Боюсь… – шептала Нонна. – Уронишь, бросишь, потеряешь…

Это было лучшее время их жизни.

В Ленинграде все шло своим чередом. Гарик защитил кандидатскую диссертацию, мама накрывала стол. Ресторан отменили из экономии средств. Главная еда – холодец с хреном и рыба в томате. Рыба – треска. Все ели и пили, а потом пели и плясали.

Пьяный Гарик настойчиво ухаживал за Ленкиной школьной подругой Флорой. Ленка сидела беременная, с торчащим животом, насупившись. Ей было неудобно одергивать мужа при всех, а муж вел себя как последний прохвост, хоть и кандидат.

Моя мама смотрела-смотрела, да и вышибла Флору из дома. Мама вызвала ее в прихожую, вручила ей пальто и открыла входную дверь.

– А я при чем? – обиделась Флора. – Это он…

– А ты ни при чем, да?

Гарик обиделся за Флору и побежал за ней следом. Ленка громко зарыдала басом. Вечер был испорчен.

На другой день состоялось объяснение сторон.

Гарик спросил у тещи:

– Мамаша, что вы лезете не в свои дела?

– Моя дочь – это мои дела, – ответила мама.

– Ваша дочь выросла и сама уже мать. Не лезьте в нашу жизнь.

Ленка молчала. Она любила мужа и боялась мать.

– Делайте что хотите, – постановила мама. – Но не на моих глазах.

Через несколько дней Лена и Гарик переехали к его матери. Ленка оказалась в одном доме со свекровью.

У свекрови – голос однотонный, как гудок. И она гудела и гудела с утра до вечера. Текст был вполне нормальный, не глупый, но голос… Лена запиралась в ванной комнате и сидела там, глядя в стену.

А Флора испарилась, будто ее и не было.

Гарик был снова весел. Он любил жизнь саму по себе и не тратил времени на сомнения, на уныния и на плохое настроение.

Он купил Ленке шляпку, похожую на маленький церковный купол. Ему нравилась Ленка в шляпке, и он бубнил, потирая руки:

– «Корову сию не продам никому, такая скотина нужна самому…»

И все вокруг смеялись – не потому что фраза смешна, а потому что смех был заложен в самом Гарике. Он был носитель радости. С вкраплением свинства. Всякая палка имеет два конца. И если на одном конце – радость, то на другом – горе. И так всегда. Или почти всегда.

Нонна окончила театральное училище. Ее пригласили сниматься в кино. Роль не главная, но вторая.

Впереди сияла блестящая карьера, однако произошла отсрочка. Нонна забеременела. Жизнь в корне менялась. Два года вылетали как птицы.

Встал вопрос о няньке. Страшно доверять беспомощное дитя чужому человеку. На первый план выплыла кандидатура тети Тоси. Кто ж еще?

Нонна задумалась. Замаячили дурные предчувствия. Но что может быть важнее ребенка?

Начался размен. И завершился размен. Тетя Тося получила комнату в двенадцать квадратных метров вместо своей двадцатиметровой. Потеря площади. Но ведь и Москва не Ленинград. Все-таки столица…

Тетя Тося переселилась в Лялин переулок.

В роддом она не поехала, было много дел по дому. Когда раздался звонок в дверь, она ринулась открывать. И на пороге встретила своего внука, имя было заготовлено заранее: Антошка.

У Царенкова это был второй ребенок. У Виты осталась тринадцатилетняя дочь. А у Нонны и тети Тоси – первый, и единственный, сын и внук. И они на пару сошли с ума от всеобъемлющего чувства.

Царенков отошел на второй план. Он уже воспринимался не как Царь, а как источник грязи и инфекции. Угроза для Антошки.

Ему выделили отдельную ложку и кружку, как заразному больному, и заставляли принимать ванну по три раза в день.

Царенков подчинился, но вскоре утомился. Он, конечно, любил наследника, но еще больше он любил свою профессию, себя в профессии и профессию в себе. Короче, себя во всех вариантах.

Он любил садиться в кресло и громко разглагольствовать, положив ногу на ногу.

Последнее время его интересовала связь искусства с политикой.

– Когда Хрущев разрешил критику Сталина, возникла традиция: противопоставлять серого Сталина образованному Ленину, предпочитавшему не вмешиваться в сферы искусства. А все как раз наоборот.

– Разве? – удивлялась Нонна, сцеживая лишнее молоко. У нее болели соски, но она понимала, что мужу нужен собеседник.

– Сталин, будучи культурным неофитом, на всю жизнь сохранил уважение к высокой культуре и ее творцам. У Ленина же подобный пиетет отсутствовал наглухо.

Появлялась тетя Тося и говорила:

– Прибей полочку…

– Ленин писал Луначарскому: «Все театры советую положить в гроб». Он их терпеть не мог, не высиживал ни одного спектакля до конца. Опера и балет были для него помещичьей культурой. Для Сталина же посещение опер и балетов было одним из главных жизненных удовольствий.

– Прибей полочку, пока ребенок не спит, – торопила тетя Тося.

– А вам не интересно то, что я говорю? – спрашивал Царенков.

Тете Тосе были неинтересны вожди, которые умерли. Ей важен был взрастающий внук. Вот кто настоящий царь.

– Если Антошка заснет, молотком не постучишь, – объясняла тетя Тося.

– Но я не умею вешать полочку.

– Ты просто забей гвоздь. Я сама повешу.

– Но я не умею забивать гвозди. Я их никогда не забивал.

– Да что тут уметь… Дал два раза молотком по шляпке, и все дела.

– Вот и дайте сами. Или позовите кого-нибудь, кто умеет…

– Какой же ты мужик? – удивлялась тетя Тося. – Языком звенишь, как в колокол, а гвоздя забить не можешь.

– Мама, – вмешивалась Нонна. – Лева – профессор. Зачем ему гвозди забивать?

Тетя Тося звала соседа, который за стакан водки забивал два гвоздя и вешал полочку.

– Ну что? – спрашивал Царенков. – Вышли из положения?

– А что бы с тобой случилось, если бы прибил?

Нонна выводила мать на лестничную площадку и сжимала руки перед грудью.

– Мамочка, оставь Леву в покое. Он личность. Мы все должны его уважать.

– А я кто? – вопрошала тетя Тося. – Говно на лопате?

– Он работает. Он всех нас содержит.

– А я не работаю? Верчусь с утра до вечера как белка в колесе. И хоть бы кто «спасибо» сказал.

– Хочешь, уезжай на выходные к себе в комнату. Отдохни. И мы отдохнем.

Тетя Тося выдерживала паузу, глядя на дочь бессмысленным взором, а потом начинала громко рыдать, выкрикивая упреки.

Из соседних квартир выглядывали соседи. Нонна готова была провалиться сквозь землю.

Выходил Царенков. Строго спрашивая:

– В чем дело?

Нонна торопливо уходила домой, бросив мать на лестнице. Царенков уходил следом за Нонной.

Им обоим не приходило в голову, что такие конфликты легко разрешаются лаской. Надо было просто обнять тетю Тосю за плечи и сказать теплые слова типа «труженица ты наша, пчелка полосатая…».

Рейтинг@Mail.ru