Слишком впечатлительный.
Непонятно, что привело ее на кухню в ту ночь. В сочащемся из окон сумраке она предстала перед Микой еще более загадочной, чем всегда, еще более устрашающей. Она была наполнена шорохами сухих цветов в вазах, вздохами и лепетаньем скульптур, и сами скульптуры – Мика могла поклясться, что они движутся, сжимают кольцо вокруг нее.
И запах.
Запах табака, очень крепкого, ядреного, мужского.
Мика не помнила, курил ли дед, но мама и отец не курили точно. И дядя Пека не курил, а визиты Саши и Гоши были слишком кратковременны – и двух затяжек не успеешь сделать. И вот теперь этот запах, без всяких ароматических отдушек, ничего общего с запахом табака «Кэптэн Блэк», или «Боркум Риф», или «Амфора Ванилла»: они продавались в маленьком магазинчике «Табачная лавка № 1», куда Мика изредка захаживала поглазеть на кальяны.
Табак, запах которого плавал сейчас по кухне, не курят фальшивые матадоры и фальшивые писатели с глянцевых обложек и уж наверняка не курит главный редактор сигарного журнала «Hecho a mano»[11], разве что эстонский рыбак… Эстонскому рыбаку он, безусловно, подойдет. Мика тотчас вспомнила, какая надпись скрывалась в складках медного рыбачьего дождевика – «Человек есть мыльный пузырь». Означает ли это, что жизнь человеческая так же хрупка, так же ненадежна, как мыльный пузырь? Означает ли это, что жизнь человеческая длится примерно столько же? А может, она так же радужна?.. Готические витражные сумерки подталкивали Мику к неутешительным выводам о бренности бытия. И она уже готова была бежать из кухни, покинуть ее по крайней мере до утра, когда снова станет светло и уйдут шорохи, вздохи и лепетанья, а запах табака перестанет раздражать ноздри. Она уже готова была сделать это, когда над плитой, до сегодняшнего дня выполнявшей роль разделочного стола, неожиданно зажегся свет.
Такое случалось и раньше – лампы дневного света, сидящие в хлипких гнездах, любят пошутить. Обычно этому предшествуют легкое потрескивание и короткие одиночные вспышки, но сейчас ничего подобного не происходило: ни тебе вспышек, ни потрескивания. И зажегшийся свет – в нем не было ничего мертвящего, совсем напротив. Желтый, густой, успокаивающий – вот каким он был.
Этот свет подействовал на Мику самым удивительным образом и самым удивительным образом изменил картину мира вокруг нее. Шорохи и вздохи затихли, нагло выпирающие из ниш скульптуры превратились в барельефы, а потом в шитые золотом тени на гобеленах, а потом и вовсе слились с фактурой стен. Гент, Утрехт, Антверпен медленно стекали с фрамуг по рамам – вниз, в стороны, – забираясь в самые дальние, потаенные уголки стекол, отвоевывая себе все большее пространство.
Настоящие Гент, Утрехт и Антверпен посередине.
Маленькие фигурки гентских птиц и утрехтских собак тоже были настоящими. Неподдельными. Как и глубокие морщины пейзажа. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все в полном порядке, пользуйся ими хоть сейчас. Нет никаких сомнений в том, что возраст витражей вполне соответствует возрасту Гента, Утрехта и Антверпена. Как нет никаких сомнений в том, что Гент, Утрехт и Антверпен еще очень молоды.
Катастрофически молоды. Не старше Васьки.
Мика засмеялась.
Не надрывным, истерическим смехом – верным спутником душевной болезни, – а легко и свободно. Астролябия и арбалет, двойная свирель и виноточило – все вместе и каждый по отдельности говорили ей: все хорошо, Мика. Ты вернулась домой, Мика. Ты никуда и не уходила, Мика. Все хорошо, а будет еще лучше, Мика.
Желтый свет над плитой становился все гуще, все теплее. А сама плита вдруг ненадолго потеряла резкость очертаний. Она как будто находилась в центре странного водоворота, или дыры в пространстве, – именно в этот водоворот, в эту дыру и влекло Мику.
Мика не стала сопротивляться.
Она двинулась вперед, ощущая томление в груди и покалывание в пальцах. И совершенно не боясь того, что может произойти через несколько секунд. Но ничего экстраординарного не произошло. Мика не стала частью гентского, утрехтского, антверпенского пейзажей, крылья птиц не задели ее лица, собаки виляли хвостами вовсе не для нее. Все по-прежнему оставалось на своих местах – и все же, все же… Это была новая реальность.
В новой реальности на (оказавшейся безбрежной) поверхности плиты лежала доска. Доска была совершенна – по-своему, конечно. Никогда еще Мика не видела такого гладкого, такого нежного, белого с коричневыми прожилками дерева. В него хотелось погрузить руки, как в ручей на исходе августа, к нему хотелось прикоснуться, его хотелось поцеловать и потом, с замиранием сердца, ждать ответного поцелуя. Мика не сделала этого – и только потому, что случайно перевела взгляд чуть вправо.
Ножи.
Рядом с доской лежали ножи! Один большой и широкий, напоминающий тесак, и два других, поменьше и поизящнее. Их можно было принять за ножи крестоносцев, и за ножи самураев, и за ножи ловцов жемчуга, и за ножи охотников за головами тоже. И они гораздо больше, чем Васькин ключ, заслуживали драгоценных камней – жемчуга, рубина, изумруда – это было несомненно. Лезвия ножей блестели и лоснились, а на темных рукоятках просматривались оттиски цветов: омела, мирт и тимьян. Никогда прежде Мика не видела ни омелы, ни тимьяна, тогда откуда эти знания?
Оттуда же, откуда сами ножи.
Омела, мирт, тимьян. Тимьян, омела, мирт.
– Итак? – спросила Мика, отстраненно наблюдая, как слова отлетают от ее губ и одно за другим падают в пучину желтого света. – Итак? Что я должна делать теперь?
Ответа не последовало ни от ножей, ни от доски, ни от утрехтских собак, ни от астролябии. Но Мика и сама знала ответ, он был внутри нее.
Рыба. Ну да, рыба.
Три неразделанные рыбьи тушки лежали в холодильнике с прошлой недели. Мика купила их на Сытном рынке: двух карпов и одного толстолобика. Толстолобик годился для жарки, а из карпов можно было соорудить воскресную уху. Хотя воскресенье и не рыбный день, но они с Васькой вполне могут пообедать. Настоящий семейный обед с переменой блюд. Первое и второе, вместо компота – лимонад «Байкал». Естественно, что за дрязгами и мелкими скандалами с Васькой Мика совершенно позабыла о карпах и толстолобике.
А сейчас вспомнила.
Сколько времени уйдет на разморозку? Нисколько.
Мика поняла это, как только вытащила из морозильной камеры задубевшую, не слишком хорошо пахнущую массу и швырнула ее на доску. Или – вернее – в водоворот по-прежнему мягкого и спокойного желтого света.
Когда именно с рыбой произошли столь разительные метаморфозы, Мика объяснить так и не смогла. Ни тогда, ни потом. Но факт оставался фактом: непрезентабельные карпы и толстолобик легли на белое с коричневыми прожилками дерево совершенно преображенными. Да и от толстолобика с карпами ничего не осталось. Это были совсем другие рыбы.
Иные.
И они не меньше, чем ножи, чем ключ, заслуживали драгоценных камней. Их тела были сильны, они переливались всеми оттенками стального, всеми оттенками бирюзового; их плавники были янтарными, брюшки – молочно-белыми, а глаза – лимонными; их жабры светились кармином, их чешуя напоминала доспехи бога; мечта любой хозяйки, любого художника из Гента, Утрехта, Антверпена – вот чем были эти рыбы! Не бесплотные тени из Васькиной кладовки, не побрякушки из Красного моря, нет… Рыб, лежащих на доске перед Микой, казалось, еще не покинула жизнь, от них исходил острый, кружащий голову запах свежей воды и каких-то трав, между чешуйками то здесь, то там блестел песок – ничего прекраснее Мика не видела до сих пор.
– С ума сойти! – прошептала она. – С ума сойти!.. Что я должна делать теперь?
Ответа не последовало, но Мика и сама знала ответ. Он был внутри нее.
Тимьян для головы и хвоста. Омела – для чешуи. Мирт понадобится для того, чтобы вспороть живот. Давай же, Мика!..
Разделывая рыбу, Мика испытала странное смешанное чувство восторга и умиротворения. Как будто ее душа, наконец, успокоилась, обрела равновесие. Она – она, а никто другой! – владела этими чудесными рыбами безраздельно, а через них владела свежей водой, и травами, и всем песком на свете – вплоть до последней песчинки. Все было как в первый день творения, или как в последний день творения, или как в еще неназванный, несуществующий день; ведь Мика отделяла части от целого, чтобы получилось новое целое. Видела бы меня Васька, подумала Мика, то, что я делаю сейчас, много лучше, чем научиться танцевать аргентинское танго. Много лучше, чем освоить, наконец, дриблинг и удары головой в верхний угол ворот.
Крови было немного, и с ней у Мики не возникло никаких хлопот. Не то что раньше, до этой волшебной ночи, волшебных ножей, волшебной доски. Доска – вот кто взял на себя все неприятные моменты: рыбья кровь не растекалась, как можно было предположить, совсем наоборот – она уходила в глубь белого дерева подобно влаге, уходящей в почву. То, что оставалось на поверхности, моментально загустевало, и Мике оставалось лишь собирать плотную, вязкую массу на кончик ножа и стряхивать ее в медную миску, испокон веков стоящую на плите неизвестно для каких целей.
Теперь понятно, для каких.
Ни одна чешуйка не была потеряна, ни одна не прилипла к ножам. Руки и лицо Мики тоже остались чистыми – и после того как сверкающая груда доспехов отправилась в медную миску.
– Специи. Теперь нужны специи, – сказала Мика непонятно кому: то ли ножам, то ли доске, то ли нежным мраморным кускам рыбы.
Анис, фенхель, шафран, куркума. А еще гвоздика и имбирь, если они, конечно, понадобятся.
Звездочки аниса Мика нашла на нижней полке буфета, который до этого открывала раз пять от силы. Там же обнаружились фенхель и шафран. Все остальное стояло в резном шкафчике, подпирающем подоконник. Чтобы достать остальное, Мике пришлось вынуть казан и две сковороды с длинными деревянными ручками. И казан, и сковороды были сработаны из той же меди, что и миска.
Старая, очень старая посуда.
Мика хотела избавиться от нее не однажды: уж слишком громоздкой, слишком нефункциональной она казалась. Теперь, в желтом свете, все выглядело совсем иначе: благородная, с красноватым отливом медь, благородные выбоины, благородные неровности. Сковороды сияли подобно маленьким солнцам, и, заглядевшись в одну них, Мика вдруг увидела отражение собственного лица, тоже изменившегося до неузнаваемости.
Не мамино и не Микино.
Нет, все же Микино. Только акценты на лице были расставлены по-другому, не так, как обычно: у Мики из медных глубин, в отличие от Мики настоящей, отсутствовали брови. И отсутствовали ресницы, оттого и глаза казались много больше обычного. А рот, напротив, уменьшился едва ли не вполовину и округлился, уголки губ загнулись вверх; не рот, а какая-то диковинная раковина, вот несчастье! Если бы сейчас кто-нибудь приложил ухо к Микиным губам – он наверняка услышал бы шум волн.
Ваське бы это понравилось, подумала Мика.
И тряхнула головой. И тотчас же услышала звон.
Он шел не извне – с медного дна, в котором все еще плавало Микино отражение. Впрочем, и звоном назвать его было трудно. Так, легкое мелодичное позвякивание, как если бы ветер раскачивал маленькие китайские колокольчики, подвешенные к веткам сосны. Совсем маленькие колокольчики, с вишню, а может, с крыжовник. Мика из плоти и крови осторожно поднесла кончики пальцев к поверхности сковороды – и они сразу же заслонили рот и часть подбородка ее медного двойника. Как отреагировала на прикосновение медь, осталось неизвестным, зато сама Мика тихонько ойкнула: кто-то коснулся ее лица, ну надо же!
Кто-то? Да ведь это я сама! – развеселилась Мика, интересно, что будет, если я решу поковыряться в своем медном носу?.. Впрочем, через секунду она уже забыла об этом. И забыла о том, что у медной Мики нет бровей (нонсенс!) и нет ресниц (форменное издевательство!) – а все потому, что у своего отражения она обнаружила то, чего не было, не могло быть у нее. Никогда.
Сережки.
Уши настоящей Мики даже не были проколоты. Мамино, а потом ее собственное упущение. Хотя это и упущением не назовешь: сама процедура почему-то пугала Мику. Добро бы дело ограничивалось мгновенной и скоро проходящей болью от иглы, так нет же! Боль может задержаться надолго, а мочки распухнут и начнут гнить – вот что самое неприятное. Хотя нет, самое неприятное – заражение крови, сепсис; иглу как следует не обработали, не продезинфицировали, и вот тебе пожалуйста: летальный исход.
Теперь, глядя на сережки, принадлежащие ее отражению, Мика совсем не думала о летальном исходе – до того они были хороши. С поправкой на недостаточную ясность изображения, конечно. Золото, тут же решила Мика, золото и жемчуг. Каждая сережка представляла собой конус, обвитый крошечными золотыми листьями и украшенный россыпью жемчужин. В основание конуса тоже было заключено по жемчужине, много крупнее остальных: с вишню, а может, с крыжовник.
Сережки.
Они и издавали звон. Если уж сегодня ночь чудес – то пусть случится чудо!
Мика крепко зажмурила глаза и дернула себя сразу за обе мочки: напрасные ожидания, они были голыми, куцыми – такими, как всегда. Это сразу отрезвило Мику и заставило ее вернуться к банкам со специями: анис, фенхель, шафран, куркума. Гвоздика и имбирь. Одинаковые жестянки небольшого размера, только рисунки на них разные. Подробности рисунков ускользали от Мики из-за стертой местами эмали – хотя при желании и при наличии лупы можно было рассмотреть и подробности. Что-то подсказывало Мике – не сейчас, потом. Потом ты все увидишь, а сейчас возвращайся к ножам, к доске, к кускам рыбы. Стараясь не зацикливаться на рисунках, Мика по очереди открыла все жестянки. Раньше, до этой чудесной ночи, она имела дело лишь с лавровым листом и горошинами черного перца, ну и с корицей, и с засушенными стручками жгучего красного как максимум. Анис и гвоздика тоже не вызвали вопросов, но откуда все остальное? Откуда Мика знает, что шафран – это шафран, а фенхель – это фенхель, а не что-нибудь другое, например куркума? А есть еще множество других приправ – зира, рас-эль-ханут, самбаль, джелджлан…
Мика – большой специалист по специям? Это ново.
Рыбу лучше потушить.
Кроме специй Мике понадобились масло, лук, два салатных перца – красный и желтый, зелень и немного уксуса – все это нашлось в холодильнике и в шкафчике под окном. Мика даже не удивилась тому, что перец она не покупала: в желтом свете происходящего, когда все вокруг так реально и нереально одновременно, стоит ли обращать внимание на мелочи? Куски рыбы она сложила в казан, предварительно раскалив его на огне и залив донышко маслом. Скудное Микино воображение, вдруг переставшее быть скудным, подсказывало: что делать сейчас, а что позже, как резать лук и как перцы. Зелень ластилась к ней, луковые кольца обвивались вокруг пальцев – каждое из них стремилось обручиться с Микой, признаться ей в вечной любви. В жизни своей Мика не была так счастлива, так спокойна. Это был совсем другой вид счастья, другой род. Впервые оно не зависело ни от кого. Не было ни с кем, кроме самой Мики, связанным.
Пожалуй, что я чего-то сто́ю, подумала Мика.
Пожалуй, имеет смысл заняться кулинарией, подумала Мика.
… Через полтора часа все было кончено: в казане золотились куски рыбы, и золотился лук, то тут, то там вспыхивали яркие стрелы не потерявшего цвет перца, а запах стоял просто одуряющий. Именно на запах и выползла заспанная Васька.
– Что это? – хмуро спросила она, зевая и подперев плечом дверной косяк.
– В каком смысле?
– Что ты тут делаешь?
– Готовлю.
– Ночью?
– Ночью. Почему нет? Такое у меня настроение.
– Ясно, – Васька даже не думала приближаться, но и уходить не собиралась.
– Хочешь попробовать? – бросила пробный шар Мика.
Никакого заискивания в ее голосе не слышалось, даже удивительно. Но все еще сонная Васька не спешила удивляться переменам в старшей сестре. Уже потом Мика была склонна расценивать ситуацию именно так: Васька была сонная, оттого и не удивилась.
– Так положить тебе кусочек?
– Нет.
Васькины глаза, наконец, прояснились, очистились от сна. Даже сказав свое традиционное «нет», она не ушла, а все втягивала и втягивала ноздрями воздух.
– А что это?
– Рыба. Хочешь рыбки?
– Вот еще! Рыбы не хочу. Хочу сладенького!
Васька прошлепала босыми ногами к холодильнику, достала из него начатую упаковку с йогуртом и так сильно хлопнула дверцей, что тимьян, мирт и омела звякнули в унисон. А у Мики бешено заколотилось сердце. Если бы они с Васькой были близки, как и положено сестрам, сейчас все было бы иначе. Она бы обязательно рассказала малышке волшебную сказку о волшебных ножах и о рыбе, которая разве что говорить не умеет. А потом Мика и Васька вместе бы заглянули в медное зеркало сковороды, и построили бы ему рожи, и, может быть, нашли бы там что-нибудь более значительное, чем серьги с жемчугом.
– А я нашла коробочки. Хочешь посмотреть?
Васька молчала. Она смотрела прямо перед собой остановившимися глазами – минуту, две, пять. Мике даже пришлось повторить вопрос.
– Так хочешь посмотреть на коробочки?
– Не хочу, – казалось, ответ дается Ваське с трудом. – Они дрянные, твои коробочки.
Дрянные. Так и не иначе. Васька с трудом выносила Мику – даже ночью, даже сонная, даже стоя босиком на растрескавшейся плитке, в пижамке со смешными медвежатами. А если бы на пижамке были серьезные еноты или еще более серьезные якоря и кораблики с парусами? —
ничего бы это не изменило.
…Васька уже давно ушла, а Мика все сидела и сидела на кухне, безвольно опустив руки на колени и глядя перед собой. Мимолетная власть над рыбьими тушками, над луковыми кольцами, над перечной мякотью – разве это ей нужно на самом деле? Нет. Ночь подходила к концу, а вместе с ней постепенно исчезала магия кухни, которую Мика (и что за помутнение на нее нашло в самом деле?) приняла за лабораторию алхимика. А она-то, дурёха, и вправду решила, что может быть счастлива сама по себе, без всякого постороннего вмешательства. Ночь подходила к концу, Гент, Утрехт, Антверпен прямо на глазах съежились до размера фрамуг и снова стали походить на Ленинград шестидесятых. И свет перестал быть желтым, успокаивающим – он тоже съежился, а потом и вовсе растаял под первыми лучами солнца. Астролябия и арбалет никогда не пригодятся тебе, Мика.
Запели невидимые в листве птицы, и мотивчик оказался так себе, подленький, дешевый: поделом тебе, Мика. не раскатывай губу, Мика. ничего не изменится, Мика.
Выбросить к чертям свой ночной кулинарный шедевр, слить его в унитаз – и дело с концом.
Но ничего подобного Мика не сделала.
Она даже не стала перекладывать рыбу из казана. А взяла его как есть, поставила в большой полиэтиленовый пакет и, с трудом дождавшись приличествующего случаю времени (семь часов сорок пять минут), отправилась в контору «Dompfaff».
Первым, кого она встретила после охранника, был Ральф.
Ральф иногда ночевал в конторе – это объяснялось тем, что ночной клуб, в котором он постоянно ошивался и в котором с завидной периодичностью цеплял девок, находился в двух кварталах от «Dompfaff». За те несколько лет, что Мика проработала в конторе, с бывшим насмерть перепуганным юным ефрейтором произошли кардинальные изменения —
он перестал бояться.
А ведь Мика еще помнила те времена, когда совсем нестрашный, местами очень европейский – по ее представлениям – Петербург вгонял Ральфа Норбе в состояние легкой прострации. Ральф с ума сходил от страха при виде раскрашенных в цвета «Зенита» футбольных болельщиков числом больше двух; его пугали гаишники (русские гаишники берут взятки), автомобилисты (русские водители не умеют ездить культурно), бродячие псы (русские собаки – переносчики холеры, тифа и бубонной чумы), женщины (русские женщины – все, как одна, – корыстолюбивые сучки, они спят и видят, как бы окрутить treuherzig[12] Ральфа, женить его на себе, выехать в Европу и бросить сразу же после получения гражданства – ради первого подвернувшегося под руку турка с большим, всегда готовым к сверхурочной работе членом). А теперь куда что подевалось? Ральф больше не treuherzig. Ральф удачно акклиматизировался, даже чересчур удачно. Ни гаишники, ни автомобилисты, ни футбольные фаны больше не смущают его; если русские женщины и сучки – то отнюдь не такие корыстолюбивые, какими представлялись Ральфу вначале. Лишь отношения с бродячими собаками остаются непроясненными, а пристрастие к кокаину сменилось пристрастием к грибам-галлюциногенам.
«She’s A Carioca» – доносилось из-за дверей комнаты, в которой Ральф обычно перекантовывался после клуба. Собственно, это была не просто комната, а некое подобие гостиничного номера с санузлом, душем и широкой кроватью, призванной удовлетворять исследовательские инстинкты Ральфа в отношении der Russe fräulein[13]. Иногда номером пользовались друзья Себастьена и Йошки и друзья друзей Себастьена и Йошки, то и дело шаставшие в Питер для обмена опытом с местными гей-активистами. Об этом душноватом чилл-ауте мало кто знал, за исключением нескольких особо проницательных менеджеров и Мики. Как самый старый работник фирмы и почетная пуц-фрау, она имела высшую степень доступа, и ей вменялись в обязанности ежедневная уборка и еженедельная сдача белья в прачечную. Чего только не находила Мика в заветной комнате! Презервативы, порножурналы, наброски манифеста «Гомофобии – нет!», цитатники Мао (друзья Себастьена и Йошки исповедуют леворадикальные взгляды), диски с текстами песен (друзья друзей Себастьена и Йошки без ума от караоке), бесплатные открытки из кафе, фривольные каталоги «Vip-досуг в Петербурге», порванный бланк заказа на куклу-матрасик («анус-вагина съемные»); женские трусики, заколки, помаду; салфетки, испачканные спермой, карманную библию, брошюру «Бог любит всех своих детей», четки – мусульманские и католические, а однажды на глаза Мике попался самый настоящий вибратор.
Легко усваиваемая бразильская «She’s A Carioca» означала, что старина Ральф находится в чилл-ауте не один. В противном случае из-за дверей звучала бы совсем другая музыка – что-то вроде невыносимо концептуального acid-джаза.
Они появились минут через тридцать, когда Мика заканчивала протирать стекла (еще один пунктик немецкого руководства «Dompfaff»: стекла в конторе всегда должны быть чистыми, это основа имиджа любой преуспевающей компании). Мика ненавидела стекольную часть своих обязанностей и давно бы взбунтовалась, если бы за нее не приплачивали сто пятьдесят долларов ежемесячно.
Она не так уж часто сталкивалась по утрам с Ральфом и его пассиями, но мизансцена, как правило, была одной и той же: дамочка и Ральф с одной стороны и Мика и тряпка – с другой. При этом Мика (в темно-синем – собственность «Dompfaff» – комбинезоне) оставалась лишь деталью пейзажа, не больше. С ней не стоило и здороваться, ну кому придет в голову кланяться принтеру, или сканеру, или экрану монитора? Во всяком случае, Ральф, в присутствии своих фройляйн, не кланялся никогда. Это потом, проводив дамочку и вернувшись, он проявлял чудеса демократичности, мог пошутить в духе немецкого атлетического порно, мог расспросить Мику о бойфрендах, не особенно вслушиваясь в ответы; а иногда Мика удостаивалась и кюссена[14]. Не романтического – дружеского, в щеку. Кюссены не оскорбляли Мику, в них не было ничего скабрезного, но каждый раз она думала: «Лучше бы ты прибавил мне lohnes[15], немчура поганая».
Этих мыслей Мика не озвучивала никогда – вопросами заработной платы Ральф не занимался.
… Дамочка, или точнее девка, вышедшая с Ральфом, была так себе – ни рожи, ни кожи, топ «100 самых амбициозных блондинок мира» обходился явно без ее участия. Хотя неизвестно, кем она казалась жертве грибов-галлюциногенов: может быть, Грейс Келли, а может, Мэрилин Монро или тантрической богиней Вост. Но Мика – Мика видела суть вещей, особенно стоя на подоконнике. Особенно после волшебной ночи, проведенной на кухне. Она наивно полагала, что влияние ночи кончилось – ничего подобного! Если бы кончилось – Мика не почувствовала бы в руках тяжесть от невидимого арбалета. А она почувствовала.
– Фигня, – сказала Мика, пуская короткую, украшенную стальным оперением стрелу.
– Was ist los? – переспросил Ральф, останавливаясь. – Что такое?
– Фигня эта ваша фройляйн, —
вторая стрела отправилась в цель, легла рядом с первой; прямо в центр бейджа, который Ральф уже успел нацепить.
– Was für ein… Что за…
– Худшая из всех. Правда-правда… Остальные были хотя бы симпатичными.
Лицо дамочки побледнело и слилось с обесцвеченными волосами.
– Кто это? – просипела она.
Ральф стал пунцовым. Он несколько раз дернул кадыком и открыл было рот для ответа, но тут же благоразумно захлопнул его. Да и что было отвечать – «Это наша уборщица»? С каких пор уборщицы позволяют себе такие вольности в отношении начальства? – резонно спросила бы дамочка. И что это за контора, где всякая шваль плюет на субординацию? – резонно спросила бы дамочка. Так, значит, ты перетаскал сюда не одну девку? – резонно спросила бы дамочка. Так, значит, я недостаточно хороша для такого сморчка, как ты? – резонно спросила бы дамочка. И это был бы самый худший вывод, учитывая последствия. Для Ральфа и для самой Мики.
В надежде хоть немного исправить положение Ральф приобнял свою подружку, но тут же получил сумочкой по рукам.
– Оставь меня, скот! – взвизгнула оскорбленная фройляйн.
Очень по-русски.
– Но детка…
– Я тебе не детка!
– Das ist… Это недоразумение, детка…
– Ты сам – недоразумение!
Мика проводила скандалящую парочку легким, едва слышным свистом и снова сосредоточилась на окне. Она уже домывала верхний, самый неудобный угол, когда появился Ральф.
– Зачем? – спросил он. – Зачем вы это сделали?
– Вы собирались на ней жениться? – Мика спрыгнула с подоконника и бросила тряпку в ведро.
– Нет, конечно.
– Бурный роман без последствий?
– О нет, – Ральф как будто удивился сам себе. – Это даже хорошо, что так получилось. Я бы не отделался так просто. Я очень порядочный человек.
– Ну кто бы сомневался, – улыбнулась Мика. – Если вам нужно будет от кого-нибудь отделаться и в дальнейшем… м-м… без ущерба для своей порядочности – обращайтесь.
– Вы милая.
Конечно, милая. Даже в темно-синем рабочем комбинезоне (собственность «Dompfaff»), даже с ведром в руках. Конечно, милая, хотя все тот же заезженный топ «100 самых амбициозных блондинок мира» совершенно не страдает от ее отсутствия. Мика не амбициозная и не блондинка, но она милая. Милая Мика – вот и Ральф это заметил. И только Васька не хочет ничего замечать. Воспоминание об этом должно вызывать грусть – так было всегда. Но сейчас Мика не чувствовала грусти: легкую пьянящую ярость – да, но не грусть. Нельзя зависеть от одиннадцатилетней соплячки, нашептывал Мике оставленный дома фенхель. Даже если бы ей было двенадцать, двадцать четыре, тридцать шесть – такая зависимость противоестественна, нашептывал Мике оставленный дома шафран. Живи своей жизнью, нашептывали Мике имбирь, анис, куркума.
Не так уж они не правы.
– … Хотите есть, Ральф?
Ральф уже давно не смотрел на свою спасительницу. Полиэтиленовый пакет с рыбой в углу – вот на чем сосредоточилось все его внимание.
– Что это?
– Рыба. Сегодня ночью я готовила рыбу. Такое у меня было настроение. Хотите попробовать?
– Пахнет многообещающе.
– Правда, я не захватила столовых приборов…
Мика едва успела закончить предложение, как Ральф оказался в опасной близости от пакета. Совсем не тот Ральф, которого она знала, – не жертва грибов-галлюциногенов, не коллекционер женских трусиков и не юный ефрейтор —
мальчишка Ральф.
Мальчишка жаждал одного – запустить руку в полиэтилен, покопаться в содержимом и выкрасть самый большой, самый сочный кусок. Кража, недостойная JVA; подзатыльник – вот тот максимум, который можно за нее схлопотать.
Отвешивать подзатыльники Мика не собиралась.
Она молча наблюдала за Ральфом, устроившимся на полу, рядом с пакетом. Ральф поглощал кусок за куском – все, как один, большие и сочные, – не забывая слизывать с пальцев загустевший соус. Глаза сентиментального мальчишки увлажнились, а на щеках проступил румянец.
– Мама оставила нас с отцом, когда мне едва исполнилось семь, – неожиданно сказал он. – Я очень переживал.
– Понимаю.
– Она была ведущей девятичасовых новостей на телевидении. Каждый вечер я устраивался перед экраном и смотрел на нее. Я старался не плакать – ей бы это наверняка не понравилось. Я не плакал, я просто смотрел на нее и иногда прикасался к лицу. То есть я думал, что прикасаюсь к лицу. А на самом деле там было только стекло. Холодное стекло.
На этот раз Мика даже не нашлась, что ответить.
– С тех пор ничего не изменилось. Стоит мне только прикоснуться к лицу женщины… Любой женщины, которая мне нравится, – я снова ощущаю холод стекла.
– И ничего больше?
– Ничего. Это проблема. Большая проблема.
– А… другие части женского тела так же холодны?
– Боюсь, что да.
– Бедный вы, бедный.
– Зачем я вам все это рассказываю?
И правда – зачем? Не самое подходящее время, не самое подходящее место, не самый подходящий антураж. Подобного рода откровения неплохо смотрелись бы в полутьме, за ресторанным столиком; в лифте, застрявшем между двадцатым и двадцать первым этажом; в обледеневшем кресле подъемника (конечный пункт – южный склон горы NN, Австрийские Альпы); в баре для гомосексуалистов… о нет, это персональная история Ральфа, а совсем не Йошки с Себастьеном.
– Я не знаю, зачем вы мне это рассказываете.
Не затем, чтобы понравиться или вызвать интерес. Ральф и сам не рад вырвавшимся у него признаниям – это видно невооруженным глазом. Жаль, что в наборе витражных инструментов не присутствовала лупа – тогда Мике удалось бы разглядеть признания Ральфа в деталях и, возможно, найти их исток. Кое-какие подозрения все же существуют: рыба. Ральф разнюнился после первого съеденного куска; необычная рыба, выловленная неизвестно где, неизвестно кем, неизвестно когда, – но приготовленная Микой, это уж точно сомнению не подлежит. Что-то здесь не так: либо с рыбой, либо с Ральфом. А с Микой…
С Микой все в порядке. Впервые за долгие годы все в порядке.
– … Черт возьми, милая. Вы отменно готовите!
– Вам понравилось?
– В жизни не ел ничего вкуснее.
«Erschüttert»[16], «bezaubert»[17] – никогда еще Микина стряпня не удостаивалась таких эпитетов.
Через час к ним прибавились: «die göttlichgericht»[18] (тонкое замечание Клауса-Марии) и «verblüfft»[19] (коллективный вердикт Йошки и Себастьена). А еще через полчаса Мика сидела перед всеми четырьмя совладельцами «Dompfaff», пожиравшими ее глазами.
– Сколько вы работаете у нас, дорогая фройляйн Полина? – спросил Клаус-Мария, старший по должности и по возрасту.