А теперь спать.
…Последующие несколько месяцев Мика провела в тревожном ожидании. Ей то и дело мерещились слежка, прослушка и многозначительное эфэсбэшное покряхтывание на лестничной площадке. Но никто напрямую не беспокоил ее, и со временем напряжение спало. Пронесло, решила Мика и сосредоточилась на текущих проблемах. Их было больше чем достаточно, и главная заключалась в Ваське. Васька всегда отличалась неуправляемостью и вздорным характером, а выведенная на чистую воду дислексия сделала ее и вовсе невыносимой. Будь Мика не такой правильной, не такой стерильной, не такой бесчувственной, заведи она любовника, заведи она подругу, заведи она пса – невыносимость Васьки проявилась бы в полный рост, Мика нисколько в этом не сомневалась.
Пункт первый – любовник. Васька непременно водила бы своих малолетних дворовых приятелей глазеть в щелку на плотские утехи Мики и ее любовника. Последующее обсуждение увиденного… хм-м… мало отличалось бы от текстов грузчиков из ближайшего гастронома.
Пункт второй – подруга. Васька непременно совала бы в ее сумку стриженые ногти, сопливые носовые платки и пучки волос с расчески.
Пункт третий – пес. То, что могла бы сделать Васька с гипотетическим Микиным псом, и представить себе страшно: срезанными под корень усами он бы точно не отделался.
Мудрая Мика обезопасила себя со всех сторон, она выкорчевала все корни, она выворотила все камни, она уничтожила всех медведок и колорадских жуков, она разрыхлила и аккуратно разровняла почву: если когда-нибудь Васька устанет от беспричинной ненависти к ней и решит двинуться навстречу – ее маленькие ножки побегут по мягкой земле безо всякого усилия, она не поранится, и не наколет пятку, и не собьет большой палец, и не оцарапает лодыжку.
Но все горе, вся беда заключались в том, что Васька не хотела двигаться Мике навстречу. Решительно не хотела. Она равнодушно глотала завтрак, обед и ужин, приготовленные Микой, равнодушно выслушивала Микины страшилки по поводу грядущей школы, и с некоторых пор стала отказываться от чтения вслух. «Чтение вслух» оставалось единственной формой зависимости Васьки от старшей сестры, «чтению вслух» были посвящены ежедневные полтора часа перед сном. Мика перетаскала к Васькиной кровати половину книжного шкафа, она уже покончила с Шарлем Перро и перешла к Андерсену, когда услышала от Васьки:
– Я больше не хочу.
– Чего не хочешь?
– Чтобы ты мне читала.
– Хорошо, – вечерняя Мика отличалась еще большей покладистостью, чем Мика утренняя и Мика дневная. – Если ты устала сегодня, мы продолжим завтра. Согласна?
– Завтра тоже не приходи, – Васька отвернулась к стене и сунула голову под подушку. – Никогда не приходи.
– Как скажешь.
Такой реакции Мика от себя не ожидала. Слезы, увещевания, призыв к здравому смыслу, апелляции к родственным чувствам – вот что должно было последовать за Васькиным демаршем. Но Мика устала. Если Васька окончательно решила отделиться, перегрызть зубами те немногие нити, что связывали их, – пусть. Делай что хочешь, солнце мое. А Мика устала. Выбилась из сил. Окончательно сдалась на милость победителя.
Победителем в данном случае была кладовка, разросшаяся до размеров вселенной. Теперь полтора часа перед сном, традиционно принадлежавшие «чтению вслух», Васька проводила именно там. Полтора часа – не больше и не меньше – каким образом Васька точно определяет время, Мика не знала. Как не знала, что происходит за дверью кладовки. Сидя на полу в коридоре и прикрыв глаза, Мика представляла кромешную, утробную темень и свою маленькую сестру в самой сердцевине этой тьмы. Возможно, тьма успокаивала Ваську, возможно, уравнивала ее шансы и шансы тех, кто умеет читать: еще бы, в таких условиях ни одной строчки не прочтешь, если ты не кошка, конечно. Или не совенок.
Понять кошку человеку не дано.
И возможно… воз-мож-но… тьмы за дверью нет. А есть Васькин мир – ослепительный и сверкающий. Там плавают рыбы самых немыслимых расцветок, и Васька ловит их в сеть своих жестких непослушных волос. Там летают воздушные шары самых немыслимых конфигураций, и Васька гладит их круглые монгольские лица; там снуют под ногами хорьки, и если хорошенько покопаться, то можно обнаружить ржавую раму от велосипеда. Того самого, на котором романтические недотепы – их мама и отец – совершили свой побег на небеса.
Больше всего Мика боялась, что наступит день, и Васька не выйдет из кладовки, растворившись в своем мире – сверкающем и ослепительном. Или, что хуже, – выйдет, но совершенно преображенная. Кошка, совенок – какой вариант предпочтительнее?
И тот, и другой.
Оба варианта предполагали молчание, неспособность к диалогу, и – следовательно – никогда больше она не услышит от Васьки:
ты мне не нравишься.
И других колкостей и несправедливостей тоже. Пожалуй, да: кошка устроила бы всех, даже имя Ваське менять не придется, оно и так вполне кошачье.
– … Если ты не перестанешь дурить, я сдам тебя в интернат для умственно отсталых детей! – на такие пассажи Мика отваживалась редко, а, когда отваживалась, получала стандартный ответ:
– Не сдашь.
– Это почему же?
– Потому что ты любишь меня.
– А ты? Ты любишь меня?
– А я – нет.
Васька упорно не хотела становиться кошкой. И не хотела становиться послушной младшей сестрой. И не хотела становиться маленькой железной леди, борющейся со своим недугом, – а ведь мог бы получиться отличный пример для других, не таких маленьких и не таких железных жертв лейкемии, опухоли мозга, псориаза и заикания… Васька не хотела почти ничего из того, что обычно хочет семилетний ребенок, жевательные резинки не в счет. Она и в школу-то не рвалась, и тогда еще находившийся в полном здравии дядя Пека посоветовал Мике не форсировать события, слегка повременить с Васькиной учебой. «Слегка» затянулось на год, ознаменованный мученической смертью Солнцеликого то ли в Испании, то ли на Кипре. Лишенная главного советчика, Мика сама приняла волевое решение. И выложила тысячу долларов директрисе соседней с домом гимназии, чтобы Ваську зачислили сразу во второй класс.
– Вашей девочке скоро восемь, – для виду посопротивлялась директриса. – Она училась где-нибудь?
– Она училась… Дома. У нас были сложные семейные обстоятельства. Мы потеряли родителей, и это не самым лучшим образом отразилось на ней… Вы должны понять…
Васька исправно посещала занятия ровно три дня, а потом заявила Мике, что больше не намерена терять время понапрасну и полдня находиться в обществе дураков.
– Почему же дураков, Васька?
– Они маленькие. Они глупые. Постоянно что-то пишут в тетрадях… А самый глупый знаешь кто?
– Кто?
– Учительница. Она похожа на тебя.
– О господи, – не сдержалась Мика. – Если бы мама была жива…
– Мама умерла, – напомнила ей Васька. – Но лучше бы ты умерла вместо нее.
– Да, да, да. Конечно. Лучше бы я…
Мика так устала бороться с Васькой, во всем уступать ей и жить с ней под одной крышей, что лучше бы и вправду умереть. Или заняться, наконец, собой и перестать обращать на Ваську внимание. Нет, она вовсе не отказывается от готовки обеда и стирки трусов, она согласна исполнять роль банкомата, выдающего Ваське деньги на мороженое, кассеты с японскими мультиками и бенгальские огни. Она даже готова водить Ваську в цирк по воскресеньям. Все главные события происходят в цирке: клоуны вершат мировую политику, эквилибристы жонглируют голубыми фишками на товарно-сырьевых биржах, дрессированные медведи обрушивают цены на нефть, глотатели огня…
Как ты относишься к глотателям огня, Васька?
Большего ты от меня не дождешься, Васька.
– … Лучше бы я умерла, – сказала Мика.
– Ага, – откликнулась Васька.
– Ты можешь делать что хочешь.
– Что хочу?
– Ты можешь не ходить в школу.
– Никогда?
– Никогда.
– И ты не будешь заставлять меня?
– Я же сказала: ты можешь делать что хочешь.
Васька посмотрела на Мику со жгучей заинтересованностью – едва ли не впервые в жизни. До этого Мика была третьесортным массовиком-затейником с баяном и никчемными песнями советских композиторов в репертуаре. Теперь же, произнеся судьбоносную фразу, она моментально перешла в разряд недосягаемых и прекрасных див в платьях с блестками: блюз – как образ жизни, госпелс – как образ жизни, спиричуэлс – как образ жизни, соло на саксофоне – маэстро Дэвид Сэнборн, босоногая Чезария Эвора и любительница шалей Tania Maria отправляются в утиль.
– Так я могу делать все?
Васька ждала, что Мика собьется на фальшивую ноту, добавив приличествующее случаю «в пределах разумного», но Мика удержалась.
– Абсолютно все. Единственное, о чем я прошу тебя… Помни, мы – сестры. И я всегда помогу тебе, если понадобится. У тебя на этот счет свое мнение, я знаю… В любом случае, просто помни – и все.
Нельзя сказать, что Васька воспользовалась Микиным предложением на полную катушку. Она не забросила школу полностью, как предполагала Мика; это да еще ежемесячные долларовые вливания в директрису позволили Ваське переползать из класса в класс с тройками по всем предметам. Непритязательные, ручные, как лабораторные крысы, тройки успокаивали Мику: все формальности соблюдены, собес и наробраз могут спать спокойно, что же касается самой Васьки – придет время, она повзрослеет и сама решит, что делать дальше. Ведь повзрослеет же она когда-нибудь?..
Ждать придется долго, но Мика согласна подождать.
Смирение и кротость – вот что поможет ей.
Смирение и кротость оказались ненадежными союзниками, особенно по ночам, когда на Мику наваливалась привычная уже бессонница. Микины ночи были беззвездными, безлунными, и если бы только Васька узнала, какая темень стоит в них, она бы и думать забыла о своей кладовке. И перебралась бы в Микины ночи навсегда, добро пожаловать, Васька!.. Еще одна отличительная особенность Микиных ночей состояла в том, что кротость и смирение так и норовили улизнуть, дезертировать, оставить расположение войск. Ночами яркие плюмажи смирения и сверкающие доспехи кротости абсолютно не видны, так стоит ли им тратить время на Мику?
Не стоит.
Брошенная союзниками, Мика часами просиживала у Васькиной кровати, глядя на сестру; ей в голову лезли самые крамольные, самые чудовищные мысли – нужно, нужно было отдать Ваську в детский дом, там бы ее живо приструнили, там бы никто не позволил ей кобениться, и пусть бы ее удочерила парочка толстых глупых американцев (mr. и mrs. Mystify[2]) и увезла бы куда-нибудь в Вайоминг или в Неваду – в самую что ни на есть глухомань, кишащую умалишенными сектантами, оборотнями, агентами ФБР (которые хуже оборотней) и серийными убийцами в хоккейных масках. Каждый день там – пятница, 13-е, каждый праздник там – Хэллоуин. А из всех инструментов предпочтение отдается бензопиле.
Вот так. Живи и радуйся, Васька. И поджидай своего хоккеиста с краденым мясницким ножом в руках…
Впрочем, крамольных мыслей хватало ненадолго, уж слишком умилительной была спящая Васька. Слишком родной. Всегда горячая, покрытая пушком кожа, непокорные темные волосы – ни у кого в их роду не было таких шикарных темных волос, разве что у «этой суки В.», какой ее представляла Мика. Это сейчас Васька ловит в них рыб в своей кладовке, но придет время – и косяками пойдут мальчики, юноши, мужчины. Они будут умирать от любви, умничать и совершать глупости, распускать перья, поджимать хвост, покупать шоколадки, покупать «мерседесы» – такое периодически случается в жизни девочек, девушек, женщин. Всех или почти всех. Мика – счастливое исключение, ее кожа никогда не была горячей, «прохладной» – сказал бы покойный Солнцеликий, «холодной, змеиной, жабьей» – сказали бы все остальные.
Но до остальных Мике не было никакого дела.
Только до Васьки было. И потом почему бы Ваське когда-нибудь не вспомнить, что она – старшая сестра, любящая старшая сестра? Ведь она не так уж плоха – Мика. Рачительная хозяйка и очень экономная при этом, ну кто бы лучше нее распорядился капиталом в тридцать тысяч долларов?
Никто.
Еще при жизни Солнцеликого она отрывала небольшие суммы от его ежемесячных щедрот – так, на всякий случай, на черный день. Вкупе с тридцатью тысячами состояние получилось вполне приличное. Они, конечно, не роскошествуют, но и не бедствуют, все распланировано на несколько лет вперед, вот и квартиру продавать не пришлось. И Васька ни в чем не нуждается, так почему ей не любить Мику? Чем она хуже парочки толстых глупых американцев из Вайоминга? Чем она хуже дворовых приятелей Васьки, к которым та сбегает при каждом удобном случае? Ничуть не хуже – много лучше. Она не учит Ваську похабным словечкам, и не сует ей в руки подобие сигар из листьев черной смородины, и не ставит фингалы под глаз, и не дразнит ее дауном. Она могла бы взять Ваську за руку и ввести ее под сень Андерсена и шотландских народных сказок и преданий, а потом наступил бы черед дневников птицы Кетцаль, и дневников мотоциклиста, и дневников путешествующих автостопом (Вайоминг и Неваду они, как правило, обходят стороной), и даже Теннесси Уильямс… Даже он согласился бы подождать Ваську и Мику в условленном месте, на залитой дождем трамвайной остановке.
Трын-трын, дзынь-дзынь, трамвай «Желание» отправляется.
Васька – не то что Мика, она из принципа поедет на нем без билета.
Мика – не то что Васька, она заплатит за оба, нет на свете вещи, которую она не сделала бы ради Васьки, к примеру аргентинское танго, она могла бы научиться танцевать аргентинское танго…
– Хочешь, я научусь танцевать аргентинское танго? – шепчет Мика.
Васька не отвечает. Васька спит. Ее тело едва ли не горячее обычного, только у крошечных волнистых попугайчиков и голых кошек породы канадский сфинкс бывают такие горячие тела. А совы – о совах Мика не знает ничего, она отродясь не держала их в руках.
Если когда-нибудь и случится чудесное (ужасное) превращение Васьки в кошку – это произойдет ночью, и Мика просто обязана при этом присутствовать. Пока никаких тревожащих симптомов нет, но… Васька все равно меняется: полоска век не такая ровная и не такая короткая, какой была раньше, – день, неделю, месяц назад она выгнулась дугой, поднялась к вискам и явно удлинилась. Кто охраняет полоску по ту, недоступную Мике сторону?
Сastguard.
Береговая охрана Васькиных снов.
Мике в них не сыщется и местечка, рассчитывать на контрамарку тоже не приходится, утром Васька откроет глаза, и это будут новые глаза – восточные, или, как пропела бы птица Кетцаль, ориентальные, по форме напоминающие лимон. Почти как у голых кошек породы канадский сфинкс.
Васька спит.
Во сне у нее растут волосы, становясь еще темнее, еще шикарнее, руки-ноги тоже растут – ненамного, на тысячную долю миллиметра, на микрон, но подрастают. А потом, когда будут прочитаны дневники мотоциклиста и дневники путешествующих автостопом (они никогда не будут прочитаны, а если и будут, то совсем не Микой) – потом у Васьки начнет расти грудь.
Великое событие, равное по значимости изобретению колеса и созданию опытного образца автомата Калашникова. А потом…
Первая менструация, как же, как же.
Тут-то и пригодится Мика с ее скудными, но все же знаниями. С ее скудным, но все же опытом. Тут-то она и выкатит тампоны и прокладки, тут-то она и разразится нагорной проповедью о том, что со всеми девочками случается это, и не нужно ничего бояться, все в пределах физиологической нормы… тьфу ты, конечно же, Мика подберет другие слова, гораздо более поэтичные. Не лишенные мудрости и одновременно успокаивающие. Не исключено, что к тому времени Мика уже освоит аргентинское танго или обучится другим штучкам, недоступным дворовым приятелям Васьки, потому что вместо головы у них – футбольные мячи. Да, да, футбольные мячи – это еще не худший вариант. Васька – совсем другая, во‐первых, потому, что она девочка, и совсем не глупая, наоборот – смышленая, несмотря на редкую психологическую особенность, а может, благодаря ей? Несомненно, Мика могла бы стать Васькиным лучшим другом: кому, как не сестре, рассказывать о своих первых мальчиках? Девяносто девять процентов из всего рассказанного наверняка будет враньем – и насчет поцелуев, и насчет места, где поцелуи застали парочку врасплох, и насчет возраста избранника (он не затрапезный семиклассник, каковым является на самом деле, а по меньшей мере девятиклассник) – пусть, Мика проглотит любое вранье. Конечно, до этого еще далеко, и ждать придется долго.
Но Мика согласна подождать.
…В четвертом классе Васька впервые заперла дверь своей комнаты на ключ.
Это случилось после того, как Мика допустила прокол – единственный за предыдущие два года, единственный за предыдущие семьсот тридцать ночей. Начало каждой из этих семисот тридцати ночей она проводила у Васькиной постели, полная тайных мечтаний об их будущей жизни, пусть и отличающейся от прошлой, но все равно счастливой. Разное счастье – оно все же счастье. Мика отпускала на мечты полтора часа – не больше и не меньше, а потом, успокоенная, убаюканная, уходила к себе. Но уйти в тот раз она не успела, и все из-за того, что позволила себе взять Ваську за руку. Жест совершенно невинный, разве сестра не имеет права взять за руку сестру?..
Как давно она не касалась Васькиных пальцев? Очень давно, никогда. Даже в ванную Васька ее не пускала, сама мыла себе голову, реже шею; единственное, что доставалось на долю Мики, – подтирать лужи воды, вылавливать из стока застрявшие волоски, выбрасывать в мусорное ведро размякшие обмылки.
Как давно она не касалась Васькиных пальцев?
Даже спящие, они были полны жизни. Тонкая и жаркая кожа едва заметно пульсировала, Мика так и видела арбузы Васькиных детских секретов, покачивающихся на синих волнах прожилок и вен. А запах черной смородины? И еще чего-то запретного, но как-то связанного с футбольными мячами… Васька спала – и лишь потому не отняла руку. Вот так, хорошо, хорошо, моя девочка.
Мое загляденье.
Мика проснулась утром, в той же позе, в которой заснула. И Васькина рука все еще была в ее руке. Открой она глаза на минуту, на тридцать секунд раньше, чем Васька, – непоправимого удалось бы избежать. Но несчастье заключалось в том, что глаза они с Васькой открыли одновременно.
– Что ты здесь делаешь? – заорала Васька, выдергивая пальцы из вспотевшей и безвольной Микиной ладони.
– Ничего, – только и смогла пролепетать Мика.
– Ты за мной подсматривала?!
– Ну что ты! Успокойся, успокойся, маленькая моя…
– Я не маленькая! И не твоя. Уходи, убирайся отсюда!
Пререкаться с Васькой было бессмысленно, и Мика посчитала за лучшее не раздувать скандал. Не говоря больше ни слова, она попятилась к двери и плотно прикрыла ее за собой.
К завтраку Васька не вышла.
Это означало, что и в школу она, скорее всего, не пойдет. Обычное дело, Васька появлялась там, когда хотела (а чаще не хотела). Последующие телодвижения Васьки тоже были ясны как божий день: телевизор до одури и дворовые приятели, если телевизор, дай-то господи, надоест.
Мика была вовсе не так свободна, как Васька. Каждое утро, кроме выходных, она отправлялась на работу. Не самую лучшую и не самую высокооплачиваемую на свете.
Raumpflegerin[3] – так называлась ее должность официально. Raumpflegerin или в просторечии пуц-фрау. Быть уборщицей – совсем не то что быть менеджером по персоналу или звездой мыльных опер, и совсем-совсем не то что быть Джоном Малковичем, – это не предел мечтаний и не вершина карьеры. Но Мика вовсе не стремилась к карьере, для карьеры необходимо как минимум высшее образование, требующее денег и времени, а ни того, ни другого у Мики просто не было. Из капитала в тридцать тысяч она и копейки на себя не потратит. Все должно принадлежать Ваське, если когда-нибудь она возьмется за ум. Но даже если не возьмется – ничего это не меняет.
На контору «Dompfaff»[4], логистика и международные перевозки, Мика наткнулась совершенно случайно, в нескольких кварталах от дома, на Левашовском проспекте, недели через три после известия о смерти Солнцеликого. Воспоминание о deutsch и сдвоенных буквах в фамилии Брюггеманн было слишком живо, чтобы не посчитать таинственную «Dompfaff» знаком свыше. Толкнув непрезентабельную дверь офиса, расположенного на первом этаже жилого дома, Мика оказалась чуть ли не в объятьях молодого человека с испуганным лицом ефрейтора, едва унесшего ноги из Сталинградского котла.
Типичный фашик. Немчура поганая, подумала Мика.
На бейдже немчуры значилось «Ralf Norbe», и, если бы не испуг, слегка искажавший черты, и общая пресность облика, Ральфа вполне можно было назвать симпатягой.
– Мне нужен Тобиас Брюггеманн, – сама не зная почему, брякнула Мика.
– Найн нет вы ошиблись фройляйн здесь нет Тобиаса Брюггеманна здесь есть Клаус-Мария Шенке Себастьен Фибелер Йошка Плауманн и ваш покорный слуга —
у немчуры оказался вполне сносный русский, единственное, что портило его, – полное отсутствие интонаций, полное отсутствие знаков препинания в предложениях, как если бы Ральф читал с листа совершенно незнакомый и малопонятный ему текст. Русский текст, написанный немецкими буквами.
– Как странно…
Кроме Ральфа в небольшой двадцатиметровой комнате находились офисный стол, два стула, кресло, замотанное в полиэтилен, и множество нераспечатанных коробок с оргтехникой. Дверь в соседнее помещение была приоткрыта, и за ней тоже высились коробки.
– Как странно, – снова повторила Мика. – Тобиас сообщил мне именно этот адрес… Вы ведь только что открылись?
– О да, – подтвердил Ральф.
– И наверное, набираете персонал?
В слове «персонал» не было ничего трудного даже для перепуганного немца. Но Ральф несколько томительных секунд мялся, прежде чем ответить:
– О да.
– Вот и замечательно. Я готова приступить к работе в самое ближайшее время.
– Дело в том, милая фройляйн, что мы не берем людей с улицы. Я правильно выразился?
– Еще более странно, – кроткая Мика и не подозревала, что в ней скрыты такие обширные и совершенно неразведанные залежи нахрапистости и цинизма. – Тобиас уверил меня, что прием на работу пройдет без осложнений…
– Как вы сказали? Тобиас…
– Тобиас Брюггеманн.
– Хорошо, оставьте, пожалуйста, свой телефон, я позвоню вам.
Как же, позвонишь, подумала Мика, покидая негостеприимное бунгало «Dompfaff».
И ошиблась.
Ральф Норбе позвонил через два дня и все тем же бесцветным бумажным голосом сообщил Мике, что руководство ждет ее в конторе.
– Так уж сразу и руководство! Зачем беспокоить руководство? – сразу же струхнула Мика. – На высокую должность я не претендую, а уровень моей компетенции… Его могли бы оценить и вы, Ральф.
– Это серьезный шаг, фройляйн, – парировал юный ефрейтор.
…Клаус-Мария Шенке оказался бывшим лютеранским пастором, изгнанным из лона церкви за прелюбодеяния с прихожанками, Себастьен Фибелер и Йошка Плауманн – потешной гомосексуальной парой, а младшенький из всей компании – Ральф Норбе – сводным братом Клауса-Марии и меланхоличным любителем нюхнуть кокаин по совместительству. Привязанность к кокаину вылилась в полтора года отсидки в JVA[5]. Именно JVA он был обязан своим почти безупречным русским – его соседом по камере был натурализовавшийся в Германии отморозок из Казахстана, которого загребли за вооруженный налет на супермаркет.
О прелюбодеяниях, кокаине и гомосексуальной связи Мика узнала много позже, а тогда Клаус-Мария, Себастьен, Ральф и Йошка были для нее работодателями с незапятнанной репутацией. Белыми воротничками, белыми ангелами, белыми воронами, единственными из оставшихся в живых в Сталинградском котле. Высокое собрание ангелов предложило ей несколько должностей, из которых Мика, трезво рассчитав силы, выбрала ту самую пуц-фрау. А потом еще долго гадала – случай ли это, или… Или Тобиас Брюггеманн?
Епископ Тобиас Брюггеманн, единственный, кто до последнего считал, что Клаус-Мария Шенке не потерян для Бога.
Старый добрый дядюшка-трансвестит Тобиас Брюггеманн, не будь его – Себастьен и Йошка никогда бы не встретились.
Свой в доску надзиратель Тобиас Брюггеманн, за небольшую мзду закрывавший глаза на содержимое посылок для Ральфа.
У каждого есть собственный Тобиас Брюггеманн, справедливо решила Мика.
Все четверо немцев оказались милейшими людьми, совсем не похожими на проходимцев, – вот только какое отношение они имеют к логистике и международным перевозкам, Мика так и не поняла. При том уровне компетенции, который они демонстрировали, «Dompfaff» просто обязан был прогореть, если не через месяц, то, по крайней мере, через полгода. Но этого не произошло, напротив, фирма разрослась, как сорняк, пополнилась молодыми амбициозными сотрудниками сплошь с дипломами юридической, финансовой и прочих академий, и с задворков Левашовского проспекта Клаус-Мария – Себ – Йошка – Ральф перебрались на более респектабельную Введенскую, а затем и на Каменноостровский. Если так пойдет и дальше, то в скором времени они могут оказаться в Мариинском дворце, отобрав часть помещений у городского Законодательного собрания – и такой поворот событий не исключен, хотя не очень-то улыбается Мике.
Покидать Петроградку ей не хотелось категорически, а все из-за Васьки. И из-за времени, которое она тратила на дорогу, всего-то пятнадцать минут пешком, а если идти проходными дворами – можно выгадать еще пять. Самообман – вот как это называлось, как будто если Мика начнет ездить в центр и десять минут распухнут до часа, что-то непоправимо изменится.
Все и так непоправимо.
Особенно теперь, когда Васька начала запирать дверь своей комнаты на ключ.
Замок в ней существовал всегда, с незапамятных времен, возможно, со времен рокового влечения деда-академика к «этой суке В.». Замок существовал, только ключа к нему не было. Мика считала, что он утерян безвозвратно, задолго до ее рождения, задолго до рождения мамы, и каково же было ее удивление, когда он обнаружился висящим на Васькиной груди!
Васька нашла его в кладовке, не иначе. Под ржавой рамой велосипеда, на котором мама и отец совершили свой побег на небеса.
Велосипеда никогда не существовало.
А ключ существовал.
Старинный, тяжелый (и как только Васькина шея выдерживает такую тяжесть?), с фигурной бородкой, с растительным орнаментом, обвивающим длинное тело, похожий на стилет и флейту одновременно. Драгоценные камни – вот чего ему не хватало. Жемчуг, рубин, изумруд; кошачий глаз, делающий воина невидимым в бою; сапфир, помогающий творить чудеса…
– Что происходит, Васька? – спросила Мика. – Откуда у тебя этот ключ?
– Это мой ключ.
– Зачем он тебе?
– Не хочу, чтоб ты заходила в мою комнату, когда я сплю. Не хочу, чтоб ты вообще туда заходила…
– Ключ – это лишнее, Васька. Я могу пообещать тебе…
– Не нужны мне твои обещания.
Мика растерялась. Она была опустошена, раздавлена. Лишь теперь она поняла, как важны ей были несчастные полтора часа у постели спящей Васьки. Иллюзия мимолетной близости – только это у нее и было. Теперь не будет. Мика могла бы устроить дискуссию на тему, что в Васькиной комнате нужно убираться – хоть изредка, менять белье, менять наволочки на подушках, да мало ли чего нужно. Все разговоры в пользу бедных, не исключено, что и самой Ваське в скором времени надоест таскать на шее ленточку с ключом, она спрячет его под подушку, а потом переложит в ящик стола, а потом и вовсе забудет о нем. А если не забудет – то обменяет у своих дворовых приятелей на какую-нибудь мелочь, способную составить счастье десятилетней девочки.
Мимолетное, как и любое счастье.
Как бы то ни было, в Васькину комнату Мика не попадала. И полтора часа, принадлежавшие мечтам об их с Васькой будущей счастливой жизни, она впервые провела совершенно в другом месте, а именно на кухне. Нельзя сказать, что до этой ночи кухня была центром Микиной жизни в доме, скорее вызывала смутный, почти суеверный страх: огромная, слегка вытянутая, она заканчивалась эркером с тремя сводчатыми окнами. Верхние фрамуги каждого из окон были украшены витражами. Витражи (по преданию), лет сорок назад созданные кем-то из учеников деда, являли собой картинки из жизни средневековых городов: Гент, Утрехт, Антверпен, чем-то неуловимо напоминающие Ленинград шестидесятых; традиционный набор символов, традиционный набор ремесел, традиционный набор предметов, знакомых и совсем незнакомых Мике, – астролябия, арбалет, дароносица, дарохранительница, двойная свирель, виноточило[6].
Подражание готике или, скорее, пародия на нее.
Под витражами спокойно текла Песочная набережная и спокойно текла река за набережной, и – в отдалении – спокойно зеленел Крестовский остров. Плоский (почти Гентский? почти Утрехтский?) пейзаж иногда перечеркивали ветки тополя, что придавало готическим окнам некую не вписывающуюся в арт-концепцию барочность.
Остальная начинка кухни была много старше витражей: все эти резные буфеты, стулья и шкафчики; пол, выложенный потрескавшейся местами метлахской плиткой; массивная дубовая столешница, вполне пригодная для Тайной Вечери; старинная плита, которую в прежние времена растапливали дровами, а последние лет пятьдесят использовали в качестве разделочного стола. Были еще ниши и нишки с вазами, сухими цветами и мелкой скульптурой. Часть скульптур была отлита и изваяна дедом, часть – подарена ему студентами Академии. Мика довольно быстро научилась отличать студенческие поделки: все они были с секретом, с начинкой, с двойным дном. Самым простым оказалось обнаружить надписи на недоступных для глаза частях скульптур, что-то вроде именных клейм. Надписи были самыми разнообразными:
«Ars simia naturae» [7]«HOMO BULLA EST»[8]
«Верую в коммунизм, но в Святую Церковь больше»
«In viridi teneras exurit medulas»[9]
«НИНОЧКА, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ!»
«хочу в Америку»
«omnia vincit amor»[10] —
и прочая отчаянная дребедень. По частоте упоминаний лидировала любовь в самых разных ее проявлениях, второе место прочно удерживалось за пигмейскими вызовами Советской власти, третье – за низкопоклонничеством перед Западом. Бедные бородачи из серого маминого альбома! Не повезло вам со временем, что тут скажешь? Из одиннадцати кухонных скульптур две были величиной с тушканчиков, еще три – с мускусных крыс; одна, изображавшая эстонского рыбака с трубкой, – едва ли не с саму Мику, еще одна (узбек в тюбетейке, с русской девочкой на руках) сигала почти под потолок. Несостоявшийся памятник дружбы народов в Чирчике – так после недолгих раздумий решила Мика.
Она не любила кухню еще и из-за этих дурацких узбеков и эстонцев: уже давно пора перетащить их в дедову мастерскую, к девушкам с веслами, рабочим, колхозникам, сталеварам, лошадям Тамерлана и маршала Рокоссовского. Ведь совершенно невозможно принимать пищу на глазах у голодающего африканского ребенка, даром что он деревянный!.. Ваське – той было совершенно наплевать, где глотать бутерброды и пить чай, а Мика – она другой человек.