Вместе с Машей мы через черный ход убежали в лес. Спрятавшись в кустах недалеко от дома, мы видели, как Алину Николаевну и Анну Александровну конвоиры вытащили в ярости на двор, а также и хозяина со всем семейством за то, что помог нам скрыться. Перестреляли играючи, с издевкой, без прощальной молитвы. Потом уже мертвые тела втащили в дом и подожгли его.
Не выдержав, Маша выбежала на поляну и с криками: «Мамочка!» – побежала к дому. Ее заметили и застрелили одним выстрелом. Потом бросились искать меня. Я бежала, не разбирая дороги и, видимо, мой ангел-хранитель распростер надо мной крылья: плюнув, они отстали.
Двое суток я блуждала по лесу, уже не надеясь выбраться, пока не вышла случайно к одинокому хутору, хозяин которого, тоже из казаков, позволил мне остаться и ухаживал вплоть до прихода белой армии. Как только я услышала, что передовые отряды Колчака выдвинулись к Екатеринбургу, я сразу попросила хозяина отвезти меня в расположение белых частей.
Григория я нашла без труда, он находился в авангарде с конницей. Князь знал, что его мать до конца останется со своей государыней, и потому рвался к Екатеринбургу, надеясь застать ее в живых. Но увы. Увидев меня, дрожащую, исхудавшую, бледную, он все понял. Только спросил: «Где?». И кликнув казаков, помчался к сожженному хутору. С содроганием сердца смотрела я, как князь руками разрывал угли и пепел на пепелище, желая найти хоть какие-то останки матери – но безуспешно, «товарищи» сложили костер на совесть, видимо, вложив в него всю злость, которую испытывали. Остался только крестик Алины Николаевны, который она дала мне на память перед смертью. Сдернув папаху, Григорий прижал меня к себе и едва слышно, глухо прошептал: «Мы отомстим, Катя. Мы отомстим. Теперь ты будешь со мной. Не бойся». – Голос Катерины Алексеевны дрогнул. Она опустила голову. Потом поставила чашку с остывшим кофе на пол. Сжала руками виски и как-то неестественно наклонилась вперед, закусив до крови губы.
Лиза забеспокоилась:
– Что с вами, Катерина Алексеевна? – спросила она и подошла к Белозерцевой. – Вам плохо? Позвать врача?
– Нет, нет, врач не поможет, – ответила Катерина сдавленно. – Ты иди, Лиза, я справлюсь, сейчас пройдет.
– Об этом не может быть и речи! – запротестовала Лиза. – Катерина Алексеевна, вам надо лечь. Давайте я помогу.
– Спасибо, – Белозерцева приподнялась, опираясь на руку Лизы, потом окинула взглядом горницу. – Брось мой полушубок вон на ту скамью, – указала она под окно, – там лягу.
Лиза быстро исполнила ее просьбу. Катерина едва дошла до постели – ее качало. Когда легла – ее трясло в ознобе, по лицу крупными каплями катился пот. Она скорчилась от боли и сдавленно застонала. Потом все тело ее напряглось и застыло в неподвижности, лицо побелело как снег.
– Катерина Алексеевна! – Лиза не знала, что делать.
Полежав несколько мгновений без движения, Белозерская схватилась руками за скамейку, выгнулась дугой, по всему телу ее прошла судорога. Потом, зажав рот рукой, вскочила с постели и выбежала из избы. Лиза слышала, как ее рвало. Когда вернулась, она села в кресло, уронив голову на руки.
– Вам лучше, Катерина Алексеевна? – спросила Лиза.
– Не волнуйся, – ответила ей Белозерцева, – это пройдет. Так всегда бывает, но пока проходит, слава богу.
– Но почему вы не лечитесь? – Лиза была встревожена не на шутку. – Неужели в Москве никто не может помочь?
– Мне нельзя помочь, – Катерина Алексеевна постаралась ответить беспечно, чтобы скрасить пугающий смысл того, что произнесла. – Сколько проживу, столько и проживу.
– Как это «нельзя»? – испуганно изумилась Лиза. – Я не понимаю. Это врачи сказали?
– Да, врачи, – так же наигранно весело продолжала Белозерцева, не глядя на нее. – У меня пуля в голове, – продолжила она, – достать ее оттуда очень рискованно. Она расположена таким образом, что я могу умереть прямо на операционном столе или, лишившись рассудка, окончить дни в сумасшедшем доме. По большей части она меня не тревожит, но иногда, при неловком движении или излишнем волнении дает о себе знать. Вот как сегодня – страшная боль в голове, мозг словно жжет огонь. Но потом все успокаивается. Пока успокаивается. Мне остается только надеяться, что наука продвинется вперед и подобные операции станут обыденными. Но это будет только после войны, а до этого еще надо дожить.
– Это случилось на войне? – спросила Лиза, затаив дыхание.
– Что? – Белозерцева подняла на нее глаза, – Пуля в затылок? На войне такое случается редко. Слишком уж меткое попадание. Нет, это было еще до войны, – объяснила она. – Таких пуль во мне было восемь штук. Все достали, одна осталась – на память.
– Но как? – все еще не понимала Лиза, точнее, боялась поверить тому, о чем догадалась.
– Обычно. Меня расстреливали. Ты знаешь, я не исключение, расстреливали многих, меня не дорасстреляли. Передумали. Но мне кажется, ты хочешь спросить, как после всего, что мне довелось пережить, я смогла служить Советам? Да и чем я смогла им послужить? Чем – нашлось быстро. Они сами нашли, а вот что касается моей воли – я не была ей хозяйкой. Не по воле, а поневоле вышло так, как вышло. Когда Гриц после убийства Распутина вернулся на фронт, я не писала ему писем, хотя он и просил. Только изредка делала приписки в письмах Алины Николаевны, когда она мне дозволяла. Я понимала, блистательный князь – не моего поля ягода, надо ждать жениха поскромнее. К тому же я была уверена, что Алина Николаевна никогда не согласится на наш брак – тогда обрушились бы все ее планы. Я не знала, что время, события развернутся так, что слово Алины Николаевны уже ничего не будет значить. Все перевернется настолько, что прошлые ценности напрочь утратят свое значение. Когда я увидела Грица в конце июля 1918 года, то почему-то подумала, что мы уже не расстанемся. Я не надеялась, – моя уверенность исходила не от рассудка, порождающего надежду, она была интуитивной. Как будто я все знала наперед, но сама себе не могла объяснить.
К тому времени Маша Шаховская окончательно поняла, что Гриц отдаляется от нее. Их свадьба откладывалась сначала из-за мировой войны, а после революции и гибели княгини Алины Николаевны она и вовсе потеряла смысл. Гриц не любил Машу. Единственное, что удерживало его от окончательного разрыва – это слово, данное матери. Он не смел отступиться от него, пока она была жива, тем более, когда умерла. Я думаю, он хотел все-таки жениться на Маше только из чувства долга. Но Маша требовала любви, желала вернуть прежнюю горячую, страстную нежность их отношений. А ее-то как раз и не было. В конце концов, не добившись того, что ей так хотелось, Маша в отчаянии бросилась зимой в прорубь. Но ее спасли. Она сильно простудилась. И не слушая ее возражений, Гриша повез ее сначала в Крым, а потом в Париж. Меня он тоже взял с собой. Только по той причине, что просто не мог бросить на произвол судьбы, особенно после смерти матери.
В Париже Машу поместили в клинику. Григорий почти все время проводил на военных совещаниях, а меня поручили заботам великой княгини Марии Павловны, родной сестры Дмитрия Павловича, у которой был популярный во французской столице светский салон.
Мария Павловна вышла замуж за принца Швеции, но не нашла с ним счастья, так как он оказался гомосексуалистом, потому жила отдельно. Говорили, что всю жизнь она питала излишне нежные чувства к своему брату Дмитрию, что и послужило причиной ее поспешного замужества. Но когда мы встретились с ней, она производила впечатление спокойной, уравновешенной, великодушной женщины. Поскольку она жила за границей, крах дома Романовых ее почти не коснулся, ее дети – дочь и трое сыновей – все были живы и здоровы, а это для Марии Павловны было важнее всего. Она покровительствовала многим деятелям искусства, в частности, Дягилеву.
В Париже в доме Марии Павловны я вновь окунулась в жизнь, которая, казалось бы, навсегда закончилась для меня в Петербурге. Мария Павловна выезжала с визитами, проводила много времени в беседах со знакомыми на званых обедах и ужинах, совершала бесчисленные покупки, а по вечерам посещала театр. Она всюду возила меня с собой. Но мне хотелось чаще видеть Григория, он же появлялся крайне редко. Только в последний день нашего пребывания он повез меня в авто по Елисейским Полям, и тогда виды Парижа, казавшиеся мне самыми обычными, почти как в Петербурге, вдруг обрели в моих глазах необыкновенную красоту и привлекательность.
В декабре 1918 года закончилась мировая война. Мы столько ждали этой победы, но ее праздновали в Париже без нас. Гриша сообщил мне, что возвращается в Россию – генерал Деникин собирал в Ростове Добровольческую армию, перед которой ставилась задача – нанести удар на Москву с юга и соединиться с наступающей с востока армией адмирала Колчака. С северо-запада их поддерживал Юденич. Согласно приказу Григорий Белозерский должен был принять под командование кавалерийскую дивизию и присоединиться к генералам Шкуро и Султан-Гирею, составлявшим ядро конницы.
Уезжая в Россию, Григорий хотел оставить меня в Париже, справедливо считая, что так безопаснее. Великая княгиня Мария Павловна вызвалась взять меня под опеку до выздоровления княгини Шаховской. Поскольку здоровье Маши улучшалось медленно, то опека обещала быть долгой. Мария Павловна даже шутила: «Вы уже займете Москву и позовете нас к себе. Не волнуйтесь, Гриц, я не забуду Катю. Обязательно привезу ее с собой».
Никто не мог представить тогда, что Белое движение потерпит крах, что им не суждено въехать в Первопрестольную под колокольный звон соборов. Это казалось просто невероятным. Но так вышло.
Мария Павловна и князь Григорий уговаривали меня остаться в Париже. Согласись я тогда, моя жизнь сложилась бы по-другому… Но я протестовала отчаянно. Я обещала служить сестрой милосердия в госпиталях, не в состоянии сидеть сложа руки в Париже. После того как увидела смерть княгини Алины, мне хотелось принять участие в наступлении на тех, кто убил ее. Я обманывала себя. Глубоко в душе я осознавала, что на самом деле меня пугает мысль о долгой разлуке с Грицем, а он, как я поняла уже потом, не настаивал на своих доводах, потому что тоже желал как можно скорее остаться со мной вдвоем, подальше от Маши и от Марии Павловны, подальше от всех. Он легко позволил мне убедить себя. Он тоже думал, что все легко и быстро закончится, мятеж будет подавлен. Тогда мы все считали революцию всего лишь мятежом одиночек.
«Роман русского князя», как называли нашу историю в Париже, стал последним светским скандалом павшей Российской империи. После смерти матери Григорий очень изменился, я быстро почувствовала это. Он больше не был похож на беспечного светского льва, который едва не опоздал на убийство Распутина, проведя безвыходно двое суток в спальных апартаментах своей невесты, чем довел Феликса до ярости. Он ожесточился.
Деникин наступал с Дона, его усилия были направлены на тот самый город, в котором мы находимся и сейчас, на Сталинград, тогда он назывался Царицын. Предполагалось, что, захватив Донбасс, Грозный и Царицын, войска Деникина выйдут к Туле и Москве. В мохнатой казачьей шапке, в развевающейся бурке Григорий вел свои эскадроны по казачьим станицам, которые в основном все были на стороне Деникина. Если попадались комиссары, он не знал пощады – приказывал вешать и жечь без жалости. Его фамилию знали красные кавалеристы Ворошилов и Буденный. Поэтому позже, оказавшись среди бывших противников, я не докладывала им, что тот самый Гриц Белозерский, за которым они охотились в девятнадцатом, был моим мужем. Моя фамилия напоминала им о жесточайших схватках двух кавалерий, о беспощадности Грица.
Таким же жестким командиром князь стал и для своих подчиненных. Прошло то время, когда он легко приближал к себе способных офицеров вроде моего отца. Теперь, напротив, он отдалился от всех. И только для меня, белокурой девушки в темном платье с белым воротником-стойкой, напоминавшем гимназическое, он оставался прежним. Когда я приседала перед ним в реверансе, тихо произнося: «Ваша светлость…», – я ведь тоже пугалась перемен в нем, – он, пройдя мимо офицеров, брал меня за руку и, поднимая, упрекал: «Встань, Катя. Тебе не надо кланяться мне, что за глупость ты придумала, право». Когда же он оставался один, то подолгу молча лежал на походной кровати, глядя вверх. Я робко предлагала ему чай, и тогда, протянув руку, он звал меня: «Иди ко мне, Катя». Со мной он вел себя крайне сдержанно. Не так, как с Машей в пятнадцатом, когда я познакомилась с ним впервые. Я даже думала, что он относится ко мне, как к ребенку, не видит моих чувств к нему. Но он все видел. Только не хотел обижать, пока все не решил для себя.
Однажды он уже пренебрег Машей, уделив на балу у Оболенских слишком много внимания мне. Тогда княгиня Алина сгладила его проступок, написав Маше извинения за сына. Теперь он сам написал ей из Ростова. Он объяснил, что расторгает помолвку. И это было ужасно для Маши. Более того, письмо произвело самый скандальный эффект в салоне Марии Павловны. Кто мог подумать, что русский князь, вопреки всем правилам хорошего тона, вопреки воле матери, уже покойной, решится все-таки эту волю нарушить. Изменит своей клятве и откажется венчаться с невестой, с которой был обручен с детства! Но Гриц и Маша изначально были соединены интересами собственности, а не узами сердца. Собственности больше не было, как не было и государства, которое эту собственность гарантировало. А голос сердца увлек Грица совсем в другую сторону.
Через шесть лет после этого события я снова оказалась в Париже, но уже по заданию Дзержинского. Мне предстояло встретиться с тайным агентом ЧК – генералом Скоблиным и его женой – певицей Плевицкой. Когда я подъехала к ресторану, швейцар не хотел меня пускать – он не знал меня в лицо. Он спросил, как ему доложить генералу, кто его спрашивает. И тогда я впервые сказала вслух то, что много раз повторяла про себя: «Скажите, княгиня Екатерина Белозерская…» О, я представляла, как вытянутся лица у завсегдатаев ресторана, стоит мне войти в зал, но впечатление было еще более сильным.
Едва швейцар назвал меня, все разговоры стихли. Обернувшись ко входу, присутствующие смотрели на меня кто с любопытством, восхищением, иные с неодобрением и даже с ненавистью, а некоторые – со страхом. И, кстати, таких было большинство. Многие ведь считали меня погибшей, почти пять лет обо мне не было никаких вестей. И вот увидели – как прежде, красивую, тогда еще совсем молодую, без пули в затылке, – Катерина Алексеевна горько усмехнулась. – При Дзержинском меня не расстреливали, начали позже.
«У нее дивные глаза цвета кобальта», – слышала я чей-то шепот. «И колье, колье княгини Алины из сапфиров и брильянтов, тоже при ней». Мне горько было слышать эти слова. Знали бы они, что колье мне больше не принадлежит, его специально достали из Алмазного фонда для этого случая, как, впрочем, и вечерний наряд – казенный. И сама я себе не принадлежу, а являюсь полной собственностью чекистской организации, потому что мои бывшие родственники меня туда сдали, от греха подальше.
– Как, Гриц сдал вас в ЧК? – ахнула Лиза, едва веря тому, что услышала.
– Гриц?! – Белозерская покачала головой. – Нет, он здесь ни при чем. Постарались другие, уже после его смерти. И некоторые из них присутствовали тогда в зале ресторана, куда я пришла на встречу со Скоблиным. Они едва узнали меня, ведь помнили в гостиной княгини Алины Николаевны робкой, застенчивой девочкой, а увидели взрослую женщину, пережившую смерть любимого мужа да и много чего еще.
«Как он мог жениться на этой провинциалке?», – еще недавно возмущенно вопрошала своего супруга Плевицкая, имея в виду, конечно, Грица. А теперь она смотрела на меня и видела, как великий князь Дмитрий Павлович, верный друг моего погибшего супруга, встал из-за стола, чтобы пригласить меня. Он сделал это так же, как если бы титул княгини Белозерской носила Маша Шаховская или какая-нибудь иная из знатных петербургских дам. По его просьбе для меня музыканты сыграли любимый романс Грица «Гори, гори, моя звезда». Пожалуй, то был единственный раз в моей жизни, когда я почувствовала себя княгиней Белозерской, последней, оставшейся в живых, из старинного и блистательного рода, той его ветви, которой наследовал Григорий.
Это было оглушительное, горькое чувство. Слезы навернулись на глаза, когда раздались вступительные аккорды. Вспомнился Ростов. За день до венчания с Грицем я качалась на качелях в саду богатого ростовского помещика, гостеприимно впустившего нас в свой дом. Собиралась гроза, небо потемнело. Гриц появился неожиданно, с охапкой диких роз и васильков. Он остановил качели, поднял меня на руки, осыпав цветами. С неба упали первые теплые дождевые капли – как была я счастлива, когда он целовал меня в губы, наслаждаясь его близостью, когда мое дыхание сливалось с его… Казалось, самые лучшие годы в моей жизни только начинаются, и моему счастью не помеха война. На самом деле конец был так близко, что если бы я узнала о том в тот момент, то, наверное, лишилась бы рассудка.
«Вы затмили всех в этом зале, Катя, – восхищенно сказал мне великий князь Дмитрий, – но я уверен, сложись все по-другому, и в Петербурге вам не было бы равных. Гриц рассмотрел в вас то, о чем другие и не догадывались». Его большие светлые глаза смотрели на меня проникновенно, и каждая черточка его лица была знакома до острой сердечной боли. Мне кажется, я читала в его душе – он не скрывал от меня ничего. Конечно, в тот миг он вспомнил, как убивали Распутина. Вспомнил, как приехал к нему взбудораженный Феликс. Распутин увидел в театре его жену Ирину и возжелал ее. «Надо решаться, Митя, – уговаривал Юсупов приятеля, – скоро приедет Гриц. Втроем мы сделаем это. Какая бы кара нам ни грозила». – «Я согласен, Феликс», – отвечал великий князь.
Он вспомнил, как перед самым убийством они с Феликсом посещали сеансы у мага, дабы набраться силы и победить «змия». Распутин, предчувствуя расправу, предупреждал царя Николая в телеграмме: «Знай, что если кто-либо из твоей семьи примет участие в моей гибели, русский народ искоренит твой род». Молодые петербургские франты, они привыкли, что победы давались им легко, и убийство Распутина включили в светский график, как множество балов и раутов, которые посещали по расписанию. Дмитрий Павлович вообще едва не забыл о предстоящем мероприятии, поскольку двое приятелей, не касавшихся того, завлекли его в тот день в театр. А Гриц, как и предполагал великий князь, проводил время в спальне княжны Шаховской.
Оба прибыли в Юсуповский дворец с большим опозданием, к несказанному гневу Феликса, которому «операцию» пришлось начинать одному. Повесы, они относились к своей миссии с бездумным легкомыслием, не представляя, какой темной силе бросают вызов. Им в голову не приходило, что пророчество сибирского старца сможет сбыться. Полтора года спустя не только государь Николай Александрович с семейством были зверски убиты в Екатеринбурге, в Алексеевском равелине Петропавловской крепости казнили еще восемнадцать князей крови. Воспитавшую Дмитрия и его сестру Марию великую княгиню Эллу, сестру императрицы, сбросили живьем в шахту в Алапаевске, где она умерла в муках.
За участие в убийстве Распутина (хотя Дмитрий клялся своему отцу Павлу Александровичу на иконе и портрете умершей матери, что крови старца на нем нет) указом императора Николая II великий князь Дмитрий Павлович был выслан в Персию в распоряжение генерала Баратова. Это и спасло его от расправы большевиков.
Спустя почти десять лет после того события, находясь в изгнании, потеряв многих из тех, кого он любил, чувствовал ли Дмитрий Павлович свою ответственность? Конечно да. Эта мысль не покидала его никогда и накладывала мрачный отпечаток на его красивое, благородное лицо. Мог ли он вообразить себе, обсуждая с Феликсом план покушения, что всего лишь спустя год они оба, богатейшие люди России, останутся без копейки в кармане и еще будут благодарить Бога, что хотя бы живы.
К тому моменту, когда мы встретились с ним в Париже, великий князь Дмитрий Павлович пережил бурный роман с французской портнихой Габриэль Шанель, точнее, пожил за ее счет и ей наскучил. Работать таксистом или швейцаром в отеле, как многие эмигранты, ему не позволяло происхождение, жить за счет сестры – не разрешала гордость. Он не хотел впадать в зависимость от милостей Марии Павловны, тем более что отношения их с самого детства были весьма противоречивыми и сложными.
Митя был разорен, он менял богатых любовниц, которые были согласны содержать его ради княжеского титула и внешних достоинств. Одна из них, богатая американка, родом от сосланных в Новый Свет английских каторжников, посчитала, что ей совсем не повредит добавить к своей фамилии, унаследованной от предков, а заодно и к миллионам, нажитым скорее всего неправедным путем, еще и княжеский титул. Мите претило, что праправнучка детоубийцы станет носить фамилию Романофф, но куда деваться? Принц был нищим и вынужден был продавать себя, желательно подороже. Хотя и в колебаниях, он склонялся к тому, чтобы согласиться на брак.
Когда мы встретились с Митей, нам обоим показалось, что время повернуло вспять. Великий князь и прежде, еще в последний год существования империи, принадлежал к тому немногочисленному числу друзей Григория, которые вовсе не осуждали его за охлаждение к Маше. Он считал провинциальную девочку, вскружившую Грицу голову, вполне премиленькой. Конечно, и на него подействовала новость о том, что княжна Маша покончила с собой, застрелившись из пистолета своего покойного отца в отеле «Мажестик». Однако Митя не считал, что я сыграла роковую роль в судьбе княжны. Он знал, что отношения Грица с Машей разладились, как только стало ясно, что коммерческие расчеты княгини Алины Николаевны не найдут воплощения, так как воплощаться им негде.
Мое появление для Мити было как спасательный круг – он вдруг решил, что ему больше нет нужды заниматься светской проституцией, ублажать сомнительных красоток с надутыми кошельками, он может стать тем, кем был до революции. Он нуждался в моем присутствии, в моей поддержке. В моей любви, которая сделала бы его сильнее. Так же, как Гриц, он был готов разорвать помолвку с опутавшей его американской миллионершей, опозорить имя, лишь бы сохранить главное – душу. И помочь ему в этом, как он полагал, могла только я. Князь Дмитрий влюбился в меня. И возможно, сложись обстоятельства по-иному, он работал бы на парижском такси, а я вышивала бы кружева в мастерской Шанель, как многие благородные дамы из России. Мы снимали бы крохотную квартирку на окраине Парижа и были бы если не счастливы, то, по крайней мере, свободны. Но – увы! – Катерина Алексеевна горестно вздохнула. – Я сделала все, чтобы отдалить его от себя, насколько это было возможно. Ведь я приехала в Париж не в эмиграцию, а по заданию ЧК и прекрасно знала, что всякий, кто приблизится ко мне, рано или поздно будет уничтожен соглядатаями Дзержинского.
Мне было не жаль тех, кто обрек меня на этот путь, и в первую очередь – ненавистных мне родственников княжны Маши, желавших мне отомстить. Но я хотела спасти хотя бы тех, кто прежде был дорог моему сердцу, кого любил и уважал князь Григорий. Великий князь Дмитрий Павлович был первым и главным из них. Потому заранее зная, что причиняю ему боль, я ответила на его признание отказом. «Ради всего святого, Митя, оставь меня. И уезжай, уезжай как можно дальше отсюда, навсегда, слышишь, навсегда», – я не просила его, я умоляла. Конечно, он ждал другого, и удар оказался чувствительным. Я слышала, что впоследствии великий князь Дмитрий Павлович сильно изменился – он быстро постарел, утратил интерес к жизни. Но для меня все эти годы было важно другое – даже если Митя охладеет ко многому, что его прежде увлекало, но он избежит пули в затылок, избежит унизительной доли агента ЧК и всего прочего, что могли предложить ему посланцы Дзержинского. Он сохранит свою совесть незапятнанной. «Я люблю тебя, Катя, – твердил он, уже обреченно понимая, что отвергнут, – я хочу разделить с тобой всю жизнь!» – «Митя, оставь меня!» – мне стоило больших усилий, чтобы сдержать рыдания, не подать виду, как мне больно.
Великий князь не понял меня. Обиженный отказом, к моей огромной радости, женился на миллионерше.
Я долго ничего не слышала ни о нем, ни о Феликсе. Но прошлое неожиданно подстерегло меня. В середине тридцатых годов я посетила Париж с группой советских писателей. Мне было поручено помочь Алексею Толстому и тем, кто ехал вместе с ним, в организации встреч с представителями эмигрантской интеллигенции, дабы убедить наиболее значимых из них вернуться в Москву. Речь шла о таких корифеях, как Бунин, Куприн. Они очень нужны стали «хозяину», ведь требовалось создать новый образ советской державы, не страны беспортошных гегемонов, в которой все – перекати поле, а новой культурной, вполне добропорядочной нации. Вот тогда в Париже, на одном из приемов я встретила, кого бы ты думала?.. Ирину. Ирину Юсупову, жену Феликса. И хотя я постаралась обойти ее стороной, она увидела и узнала меня. Хотя правильно оценила ситуацию и не подошла.
Я думаю, она рассказала об этой встрече Феликсу и Дмитрию, и тогда он наконец понял, почему я отказала ему, и обида, мучившая его годами, утихла. Хотя наверняка догадался раньше, когда на эмиграцию обрушился красный террор, и многие, кто еще надеялся на свержение большевистской власти и активно работал ради этого, сгинули без следа.
Встреча с Ириной всколыхнула душу, снова нахлынули воспоминания: и первое знакомство с Грицем, и расставание с ним, и трепетные отношения с Митей в Париже. Со временем я успокоилась. Но прошлое опять напомнило о себе.
Лаврентий нежданно-негаданно переслал мне письмо, его получили два месяца назад в Москве, когда здесь под Сталинградом шли самые ожесточенные бои, решалась наша судьба, – Катерина Алексеевна расстегнула карман гимнастерки и вытащила сложенный вдвое конверт. Аккуратно раскрыла его, вытащила лист бумаги, испещренный крупным, красивым почерком по-французски. – Конечно, Лаврентий мог бы и не пересылать это письмо, – продолжила Белозерцева, – но почему-то прислал. Зачем? Лаврентий ничего не делает просто так. Видно, ему что-то от меня нужно. Но как бы то ни было, я даже испытываю к нему благодарность. Вот, послушай, что пишет мне княгиня Ирина: «Мой милый друг, Катенька, я знаю, что все, кто прежде был знаком с тобой, осуждают тебя больше, чем понимают. Признаюсь, я и сама испытывала гнев, когда узнала, что ты осталась с теми, кто вынудил нас покинуть отчий край. Но здесь, на чужбине, с годами я поняла, что лучше уж так, как ты, чем так, как мы. Я знаю, ты теперь, верно, под Царицыном, где пал Гриша. Я знаю, что на берегах Волги теперь решается для всех русских «быть или не быть», с большевиками ли, без них…» Последние слова правда, вычеркнуты, – добавила Белозерцева с иронией, – но разобрать можно. Лаврентий службу несет зорко, письмо прочел лично. «Я думаю, – пишет Ирина, – если Гриша теперь видит тебя с небес, он не осуждает тебя, а значит, и мы не вправе осуждать тебя и судить. Нас всех рассудит время. И я, и Феликс – мы любим тебя, как прежде, и Митя тоже с нами, он помнит тебя. Я полагаю, ты понимаешь под этим словом гораздо больше, чем я могу тебе написать. Не знаю, придет ли к тебе мое письмо, но посылаю с надежным гонцом, американским военным атташе, направляющимся в Москву. В тяжелую для нашей Родины годину мы все здесь стараемся сделать все от нас зависящее, чтобы помочь ей так же, как в первую войну. Я вступила в американское общество помощи русским союзникам, теперь вяжу носки и шарфы из шерсти для бойцов Красной армии, собираю в церкви вещи для детей, оставшихся без отцов. Феликс и Митя жертвуют на продовольствие. И если к тебе под Царицын привезут американские банки какао и галеты, знай, что к ним, вполне возможно, прикасались наши руки. Мы передаем тебе тепло наших сердец, потому что, увы, не можем сделать это никак иначе. Не смею надеяться на встречу, но всем сердцем желаю ее. Только одному Господу нашему ведомо, доведется ли нам когда-либо свидеться. Но если я умру раньше, чем такая возможность выпадет, знай, я каждый день молюсь за тебя, надеюсь, моя молитва сохранит тебя от несчастий. Феликс и Митя кланяются тебе. Я нежно целую тебя, твой друг Ирина».
Катерина Алексеевна замолчала, чуть наклонилась вперед. Бумага, исписанная крупным, красивым почерком, слегка колыхалась у нее в руке от исходящего от печки теплого воздуха. Казалось, она еще хранила аромат неувядающего очарования одной из самых пленительных женщин предреволюционного Петербурга, которая прикасалась к ней. На сгибах листок был потерт, – явно, его перечитывали не один раз.
Деревянная втулка, закрывавшая окно как раз напротив Белозерцевой, со скрипом отклонилась и, прежде чем Лиза успела поддержать ее, с грохотом упала на пол. На шум из-за двери высунулся сонный киномеханик.
– Катерина Алексеевна, что стряслось?
– Иди, иди, Антонов, – махнула Белозерцева рукой, – я сама справлюсь. – Она встала с кресла, аккуратно сложив, спрятала письмо княгини Юсуповой в нагрудный карман гимнастерки. Подняла втулку и, прежде чем водрузить ее на место, взглянула за окно – за потрескавшимся стеклом кружился мелкий снег.
Лиза в растерянности сжала в руках шапку-ушанку и почему-то теребила пальцами красную звездочку на ней. Ей казалось, что все ее прежние представления о реальности перевернулись. Прежде она была уверена, что напоминания о прошлой жизни, столь дорогой ее сердцу, о которой она знала только по рассказам, напоминания эти стерты, вытоптаны комиссарами. Но оказывается, ростки «той» жизни все же пробивались из-под большевистского катка, и где?! В прифронтовой землянке, в окопе, в штабной избе на берегах Волги под Сталинградом, бывшем Царицыне, где кипели кровавые бои с врагом. Словно на берегах великой русской реки ради будущего сошлись вместе прошлое и настоящее России с одной целью – выстоять.
– Григорий погиб летом 1919 года при наступлении Деникина на Царицын, совсем недалеко отсюда, – промолвила Белозерцева, прервав молчание. – У станицы Колочовская, рядом с Котельниково, теперь она называется Красноармейской, пять дней назад оттуда выбили Манштейна. Тогда, в девятнадцатом здесь было не менее жарко, чем теперь. Григорий наступал на Царицын с деникинской конницей. Он был сражен пулей в сердце, когда с саблей наголо летел в атаку. Я думаю, он не успел даже осознать, что жизнь его подошла к концу. Не знаю, стала ли ранняя гибель Гриши карой за его отступничество от прежних клятв и наказанием мне. Наверное, в таком рассуждении есть своя доля истины. Как бы то ни было, но счастливой молодой женой князя я побыла всего два месяца. Мы обвенчались с ним в мае в Ростове. Не знаю, видели ли меня с небес мои родители, но, если это так, я уверена, они радовались за меня. Их дочь, Катенька Опалева, провинциальная бесприданница, с благословения священника стала одной из знатных дам России.