Кольцов без труда отыскал домик на краю обрыва, под которым бежал, петляя и поблескивая под солнцем, тоненький ручеек желтоватой глинистой воды. К счастью (для хозяйки дома Феклы Ильиничны и ее семьи, а также для Лены с детьми), это была не усадьба, как думал Кольцов, а обыкновенная беленая хатынка под соломенной крышей, ну, может быть, чуть побольше других, но с такими же маленькими оконцами со стеклами, вмазанными в стены.
Здешние мелкопоместные жили так же, как и селяне, и это спасало их от поджогов, грабежей и разорения.
Павел приостановился в тени большой, разлапистой груши, земля под которой была усыпана спелыми плодами. Ну да, здесь начиналась Полтавщина, страна садов, и вокруг были видны одни лишь огромные разноцветные участки земли, занятые под промышленное выращивание вишен, яблок, груш, слив, хозяева которых давно бросили свое богатство и бежали, спасая жизнь. Теперь сады осыпались и ветви деревьев прорастали дикими, необрезанными сучьями, которые, как иглы, торчали в разные стороны.
Павел постоял, отдыхая и успокаивая сердце, которое колотилось, предчувствуя скорую встречу. Удивительно, он всегда умел владеть собой и никогда не задумывался о существовании такого странного, живущего отдельной жизнью предмета, как собственное сердце. Может быть, Лена и есть его роковая женщина? Он раньше читал об этом только в книгах, в юности, когда открывал для себя созданную воображением писателей страну любви. Роковая женщина – это тоже было что-то придуманное, романтическое, нечто вроде приманки для читательского любопытства.
Всего-то и было, что вечер да ночь, – а как он оказался привязан! Какие невидимые лилипуты окрутили его, Гулливера, своими нитями?! И так прочно!
Наконец он решился, повыше подбросил на плече вещмешок, оправил гимнастерку, согнав складки, как положено военному, под ремень и назад, отряхнул от пыли сапоги, фуражку чуть надвинул на лоб, чтобы придать себе более залихватский и независимый вид. Встреча предстояла нелегкая.
И тут он увидел ее. Она сносила с края огорода, тянувшегося к обрыву, большие рябые тыквы и сейчас выпрямилась и вытерла чистым предплечьем вспотевшее лицо. Такой простой, крестьянский жест! Кольцову везло. Она была одна, и вот сейчас, в эту минуту, он мог, не мешкая, рассказать ей все как есть и объясниться.
Павел решительно направился к огороду. Лена заметила его и, узнав, замерла. Напряженно, не отводя глаз, смотрела на приближающегося Кольцова.
Он переступил через завалившийся набок плетень, не глядя под ноги, прошагал по кучкам увядшей тыквенной ботвы и остановился перед ней. Павел старался смотреть ей прямо в лицо, но ощущал, что глаза каким-то непонятным образом, не подчиняясь ему, видят и легкий, выгоревший на солнце до белизны сарафан с глубоким вырезом, открывающим загорелую грудь, и крепкий женский стан, и смуглые босые ноги, чуть поросшие золотящимся на солнце пушком.
И опять он не мог понять, какого же цвета у нее глаза, хотя смотрел в упор. Опять исходивший от нее запах лишал его уверенности и самообладания, этот запах нагретых на солнце волос, здорового пота и, как казалось ему, горьковатый дух полыни, оставшийся еще со времен той давней ночи. Ее запах…
– Я догадалась, – сказала Лена, и голос ее, то ли от жажды, то ли от волнения, прозвучал низко и чуть хрипло. – Я догадалась, почему вы ушли так внезапно… Вы так сразу переменились, будто произошло что-то невероятное, а между тем я всего лишь рассказала, как погиб мой муж. Это вы убили его, да? Вы! – вдруг резко, фистулой вырвалось у нее. – Тогда, на станции!
«Вот все и кончено», – подумал Павел.
– Я не имею права оправдываться, – сказал он, не отводя глаз. – Да, все было так. Один из нас должен был убить другого. Неизбежно. Никакого иного исхода не могло быть. Я выполнял свой долг, он – свой. Мне просто больше повезло.
Павел помолчал и тихо добавил:
– Гражданская война злая и несправедливая… Разве вы не видите, что брат стреляет в брата, а сын – в отца? Я считаю, что я на правой стороне, кто-то – по-другому… Простите меня, если сможете. Случай свел меня с вашим мужем. Я не знал его имени… ничего не знал о нем. Война.
Он постоял, не зная, что еще добавить. Она молчала. Она была рядом, но стала недосягаемой, как будто находилась на другой стороне земли.
– Прощайте! – сказал Кольцов. Он сбросил вещмешок со снедью и деньгами прямо на кучку тыквенной ботвы и, повернувшись, зашагал прочь куда-то наугад, вдоль ручья, ощущая на себе ее взгляд и не желая оборачиваться, выпрашивать для себя иную долю.
Он прошел, должно быть, с полверсты, когда вспомнил, что Лену с детьми нужно переправить под Мерефу, к Фоме Ивановичу. Хоть между ними все кончено, те, кто шьет ему какое-то глупое дело, постараются соединить судьбу офицерской вдовы («А вдруг муж не убит, а где-то здесь прячется?») с его, Павла Кольцова, судьбой.
Павел осмотрелся и увидел неподалеку брошенное хмелевище: вверх возносились гладко оструганные, потемневшие от дождей жерди, а по толстым, крепким конопляным бечевкам, еще кое-где связывающим вершины жердей или тянущимся наискось вверх, ползли одичавшие жгуты хмеля. Шишки светились на солнце и остро и пряно пахли.
Кольцов сел на траву, которой проросла необработанная земля хмелевища. Прислонился спиной к нагретой солнцем жерди. Что же теперь ему делать? Вернуться? Да, придется вернуться и рассказать о необходимости переправить ее отсюда.
Одни несчастья приносит он этой семье, вот такая незадача. Голова слегка кружилась – то ли от запаха хмеля, то ли от того, что он все еще продолжал видеть перед собой эту роковую (не врут ведь книги!) женщину и ощущать ее запах. Роковая?.. А может, он роковой?
Вокруг прыгали, шевелились, стрекотали в траве зеленые кузнечики. Августовское, уже невысокое, но все еще щедрое полтавское солнце старалось доделать свою летнюю работу, обдавая жаром дозревающие в садах яблоки. Кольцов прикрыл глаза. Он должен был решиться на возвращение. Он как будто даже задремал, поплыл по течению медлительной и нежной августовской реки.
Потом он почувствовал, как чья-то тень накрыла его лицо. Он уже догадался, кто это, но не хотел открывать глаза, боясь ошибиться. Потом чья-то рука легла на его лоб, на закрытые веки. Мягкая ладонь пахла свежей землей, картофельной ботвой и… полынью. Странно – ладонь была мокрой.
Он открыл глаза и увидел рядом опустившуюся на колени Лену. Слезы текли по ее запыленному лицу, оставляя извилистые бороздки. Он бережно взял ее лицо в свои руки, приблизил к себе. Поцеловал в уголки губ, ощутил на языке какие-то песчинки. Он не мог, не хотел говорить ни о чем, слова казались бессмысленными, ненужными, пустыми среди этого стрекота, звучащего в густой траве, под светлыми пахучими шишками хмеля, нависающими над ними.
О чем говорить? Как можно объяснить трагизм и нелепость всего случившегося за последнее время? Это необъяснимо. Он ощущал только дикую, нечеловеческую мужскую тягу к этой пропахшей солнцем, разгоряченной женщине, такой нужной и желанной. Павел привлек ее к себе, и они вместе оказались в траве, укрытые длинными стеблями овсяницы и мятлика. А вокруг все пело, трещало, возилось, жило, и раскачивались наверху лианы хмеля, потряхивая своими легкими шишками.
Его руки бесстыдно, сами собой подтягивали ее легкий сарафан, и она, бормоча что-то запрещающее, возмущенное, приподнимала горячее тело, чтобы облегчить ему задачу, и вся шла, стремилась, дрожа, ему навстречу, и они уже не понимали, где они, кто они и почему так дышит под ними земля, почему она колышет их вверх-вниз, словно превратилась в морскую волну…
Его нетерпение передалось женщине, она как будто торопила его, легко преодолевая валы этого зеленого моря, стараясь, чтобы они были больше, яростнее и круче.
Он не помнил, сколько времени это длилось, все было не так, как тогда, в маленькой хибарке на ворохе полыни, – нежно, мягко, сдержанно и страстно. Теперь же это было больше похоже на взрыв, неистовый, сладостно-болезненный. И когда их ударило последней волной этого взрыва, оба задохнулись от нехватки воздуха и неожиданного, как приход смерти, потрясения.
Когда к ней вернулся голос, она сказала шепотом, нащупав пересохшими, потрескавшимися губами его ухо:
– От этого никуда не уйти. Бесполезно сопротивляться… Я читала, что так бывает, я слышала… но не думала…
Он прижался своим ртом к этим губам: не хотелось никаких слов. Все, что происходило с ними тогда и сейчас, было необъяснимо и не нуждалось в истолковании.
Роковая любовь? Почему роковая, почему не радостная, единственная, счастливо найденная среди войны и сумятицы? Если они будут думать, если будут говорить, вспоминать о том, что было в прошлом, может разрушиться эта радость встречи.
Но постепенно возвращалась жизнь, окружавшая их, и за шелестом травы, за пением кузнечиков они услышали детские голоса, кто-то кого-то звал, искал, где-то звякнуло ведро, коротко проржала лошадь…
Она оправила, огладила ладонями сарафан, приподнялась, глядя на него сверху вниз. Сказала уже спокойным голосом, с какой-то грустью, как будто признание удручало ее:
– Я твоя женщина. Вот как получилось. Я всегда буду твоей.
И, нагнувшись, сдержанно, как будто заверяя этим сказанное, как своего, как мужа, поцеловала его в лоб.
…В тот же день, не задерживаясь и ничего не объясняя Фекле Ильиничне, Павел отвез Лену и детей к Фоме Ивановичу. В Артемовку, где скучающий в одиночестве старик с радостью принял «хоть на все время» добрую знакомую Старцева с детьми. Благо флигель в его доме пустовал.
Возвращаясь затем в Харьков, Павел размышлял о себе, о Лене, о будущем – и никак не мог сложить распадающиеся кусочки их жизни, как мозаику, в одну цельную картинку. Слишком много впереди было неясного, пугающего…
Да, революция удивительным образом перемешала людей, перетасовала их судьбы, кого «вознеся высоко», а кого и «бросив в бездну без стыда». Кто бы мог предположить еще лет пять назад, что скромный торговец и известный шахматист-любитель Исаак Абрамович Гольдман окажется одним из самых влиятельных сотрудников ЧК?
Конечно, сыграл свою роль случай, который некогда свел Гольдмана, двоюродного брата варшавской красавицы Лии, и будущего председателя ВЧК Феликса Дзержинского. В молодые годы он был страстно влюблен в юную Лию, угасавшую от чахотки. И теперь, помня прошлое Гольдмана, Дзержинский мог просто отпустить мелкого торговца, задержанного за какую-то коммерческую махинацию (впрочем, во время Гражданской войны любые коммерческие дела стали махинациями). Но сыграла роль проницательность чекиста, который недаром считался знатоком людей. Беседуя с Гольдманом о том и о сем, Дзержинский в течение ночи сумел разглядеть в маленьком нескладном человечке удивительные организаторские способности, дипломатический талант, порядочность, честность и даже такие скрытые достоинства, как уникальная память.
Обычно на работу в ЧК приходили старые партийцы, проверенные подпольной жизнью, знатоки всяких уловок и ухищрений, знающие полицейскую практику, классовые бойцы, одержимые жаждой справедливого мщения. Но Дзержинскому под рукой был нужен человек спокойный, рассудительный, даже скептически настроенный, с которым всегда можно побеседовать без излишних эмоций. Деятелей в ЧК хватало, нужен же был аналитик.
Разумеется, Гольдман не мог формально получить высокий пост, он числился лишь начальником Управления делами, но его авторитет и возможности намного превышали то, что предусматривала должность.
Выехав в Харьков, Феликс Эдмундович «прихватил» с собою Гольдмана, но начавшаяся война с Польшей заставила Дзержинского, теперь ставшего еще председателем польского Бюро РКП(б) и членом польского Ревкома (предполагалось, что он возглавит новую, социалистическую Польшу), срочно отбыть на Запад. Гольдман же остался на Украине, и его присутствие весьма помогало председателю Укрчека Манцеву: обстановка здесь была сложнее, чем где бы то ни было в Республике.
По счастью, Василий Николаевич Манцев оказался завзятым шахматистом, и в свободные минуты, склонившись над доской, они могли заодно решать и насущные вопросы. Щадя председателя Укрчека, Гольдман каждую партию старался свести к ничьей, хотя мог выиграть, даже не глядя на доску. В свое время Исаак Абрамович, молодой еще человек, нередко выигрывал у гостившего в Варшаве маститого, увенчанного славой Михаила Чигорина.
Теперь, однако, перед Гольдманом было и еще одно, обширнейшее шахматное поле: территория охваченной Гражданской войной и восстаниями Украины. Такая вот получалась игра…
Вернувшись из поездки в Каховку, где назревало грандиозное сражение и где надо было срочно создать специальную чекистскую группу, Гольдман увидел у себя на столе кипу бумаг, среди которых сразу обнаружил копии срочных донесений. Эти донесения касались человека, далеко не безразличного Исааку Абрамовичу: Павла Кольцова. Именно Кольцова, уезжая, поручил опекать Дзержинский. Исходили эти донесения не из аппарата ЧК. Тут уж, в своем ведомстве, как-нибудь можно было во всем разобраться. Нет, это были копии переписки высшего руководства Регистрационного управления Реввоенсовета, которые тайно доставил Гольдману в кабинет давно завербованный сотрудник управления. Сообщения эти были слишком серьезные и касались не только дела, которым уже порядочное время успешно занимался Кольцов, но, возможно, и его жизни.
О непростых отношениях между ЧК и Реввоенсоветом Гольдман знал не понаслышке, поскольку волею случая и сам был вовлечен в их орбиту и в штатах Регистрационного управления числился как тайный представитель этого учреждения в ЧК.
Дело давнее. Однажды Гольдмана, когда он еще находился вместе с Дзержинским в Москве, пригласили на квартиру в уютнейшем Лялином переулке, где молоденькая певица Дебора Пантофель-Нечецкая, редчайшее природное колоратурное сопрано, исполняла новые романсы.
После концерта Гольдмана позвали в небольшую комнатку попить чайку. Там его встретил заместитель начальника Регистрационного отдела Миша Данилюк, сорвиголова, известный своим боевым эсеровским прошлым. Миша перечислил все грехи Гольдмана, все изъяны его отнюдь не революционной биографии, которые выражались главным образом в сомнительных коммерческих операциях, и предложил ему, во избежание крупных неприятностей, выполнять несложные обязанности осведомителя.
То, что прохвост Миша, пользовавшийся особым доверием у довольно наивного в своем отношении к людям Троцкого, может наделать ему кучу неприятностей, Исаак Абрамович не сомневался. И он согласился на сотрудничество. Но не потому, что испугался, а по простому соображению, что если не его, то кого-то другого Миша все равно завербует и в ЧК еще долго не будут знать, кого именно. Сам он на следующий же день доложил обо всем Дзержинскому.
Дзержинский минут десять размышлял, меряя кабинет худыми длинными ногами и подергивая острым кадыком. Председатель ВЧК относился к Троцкому и руководимому им Реввоенсовету с определенным уважением. Феликс Эдмундович с удивлением отмечал, как быстро и яростно этот публицист-газетчик, мастер метафор и филиппик, создал из разрозненных полупартизанских отрядов трехмиллионную, скованную железным обручем дисциплины Красную Армию.
Особенно удивляла Дзержинского, всегда говорившего тихо, казенно и скучно, способность Троцкого вдохновлять ораторским талантом людей. Блестя слюной на острых, неровно поставленных зубах, сверкая глазами, казавшимися огромными за выпуклыми стеклами очков, этот тощий человечек извергал водопад слов, в которых слушатель просто захлебывался и тонул, уже не помня самого себя. Казалось, что мужичку-красноармейцу этот козлобородый, носатый интеллигент?!
Но мужичок орал «ура», бросал в воздух шапку и готов был тут же идти на погибель ради пролетарского торжества.
Дзержинский ничуть не обижался, когда его причисляли к последователям председателя Реввоенсовета. Но и втайне ненавидел его. Будучи человеком совершенно иного склада, Феликс Эдмундович подозревал, что, когда пройдет пора громких подвигов и речей и настанет время тихой и нудной работы, Троцкий скиснет и, обидевшись, уступит место тем, кто говорит скучно и казенно, но умеет делать повседневное, рутинное дело.
Не случайно Лев Давидович изобрел теорию перманентной, нескончаемой революции, которая стала его эликсиром жизни. В ней пряталась загадка энергии Троцкого, как иголка Кощеева бессмертия пряталась в утином яйце.
Дзержинский одобрил решение Гольдмана. С тех пор недремлющее око Реввоенсовета глядело в глубь ВЧК сквозь хорошо подобранные очки.
Как говорится, долг платежом красен, и уже через неделю, а может, и раньше, ВЧК обрела очень ценного осведомителя в ведомстве Троцкого – харьковского сотрудника РУ Васю Королькова. Через руки Королькова проходили все самые конфиденциальные реввоенсоветовские материалы, которыми Вася охотно по мере надобности делился с ЧК. В свое время Вася несколько раз присваивал реквизированные вещички, был пойман Гольдманом с поличным и теперь всячески старался «загладить вину».
Доставленные Корольковым секретные реввоенсоветовские материалы не на шутку озадачили Гольдмана. Из них следовало, что Павел Кольцов со своим четким планом примирения с Махно и превращения анархиста в союзника и попутчика встал Троцкому поперек дороги. Лев Давидович давно вынашивал планы полного уничтожения Махно и всей его анархической армии.
Эти планы, насколько понимал Исаак Абрамович, полностью разделял Ленин. Было ясно, что Кольцов попал в серьезный переплет. В Регистрационном отделе считали, что Кольцова следует убрать от этого дела («убрать» пока что употреблялось в самом гуманном смысле популярного в гражданскую войну термина: дискредитировать, лишить доверия, отстранить от дела). Если, конечно, Кольцов не будет проявлять упрямство и непонимание.
Гольдман перебирал лежащие на столе бумаги. Пока что это были только бумаги, которые могли легко превратиться в страницы «дела».
«Тов. Кольцов, единственный из чекистов, попадавших к Махно, не был расстрелян, напротив, отпущен с миром… Это может свидетельствовать о сговоре или предательстве…»
«Гр. Кольцов выступил против расстрела захваченных в Харькове анархистов батьки Махно и, напротив, добился их освобождения…»
«Следует внимательно рассмотреть историю освобождения Кольцова бароном Врангелем из Севастопольской крепости, разобраться, какой ценой была куплена эта свобода…»
И совсем свежее донесение:
«…Поступивший материал достаточно убедительно свидетельствует, что комиссар Кольцов поддерживает отношения с некой гр. Елоховской, женой белогвардейского офицера. Факт смерти капитана Елоховского доподлинно не установлен, и не расследована вероятность того, что Кольцов, исходя из неизвестных нам побуждений, поддерживает через гр. Елоховского отношения с заговорщическим белогвардейским центром, своего рода филиалом общества “Защиты Родины и Свободы”».
Гольдман подвинул ногой урну и в сердцах плюнул. Дрянь документы. Пустые бумажки. Но при желании из них можно собрать такой букетик, который запахнет «чрезвычайной тройкой». А «тройке», как известно, многого доказывать не надо. Она судит в один день и тут же приводит приговор в исполнение.
Дзержинского нет. И неизвестно, когда вернется. С Кольцовым надо что-то делать. Спасать.
Исаак Абрамович помотал своей крупной тыквообразной головой, словно бы желая, точно в погремушке, услышать звучание нужного зернышка. Не услышал. На коротких ногах резво подкатился к двери, отворил ее и поманил пальцем ожидавшего на скамеечке порученца:
– Как можно быстрее и как можно незаметнее – Королькова!
Порученцу, который не однажды выполнял подобные приказы, не надо было объяснять, почему быстрее и тем более почему незаметнее, он лишь послушно кивнул непричесанной головой и тут же растворился.
Вася Корольков, однако, появился почти под вечер. Лицо у него было белое и пухлое – ватное, и потому черные беспокойные глаза выделялись особенно, как угольки на снежном Деде Морозе.
– Прочитал, знаю, – коротко сказал Гольдман. – Доложи, что говорят.
– А то и говорят, что пишут. Поперек Льва Давыдыча ваш Кольцов идет. И уже давно. Потому раздражает.
– Ты мне про последнюю бумажку расскажи поподробнее.
Вася, прежде чем рассказывать, опасливо огляделся по сторонам, будто в темных углах кабинета мог кто-то таиться, хлюпнул носом, как бы готовясь заплакать, из чего Гольдман понял, что он готовится доложить о какой-то неудаче.
– Ну-ну! – подстегнул его Гольдман. – Телись быстрее.
– Вы вот тут сидите, а что у вас под носом деется, не знаете. А между тем Кольцов с бабой связался, Елоховская ее фамилия. Выяснили: офицерская жена, и неизвестно еще, где сам капитан Елоховский скрывается. Решили проследить, может, Кольцов с ним связь поддерживает…
– Ладно, эту сказку я уже слышал, – остановил Васю Гольдман. – Ты мне про Кольцова.
– Особо нечего рассказывать. Мы Семенова из «наружки» к нему приставили. И что же? Кольцов куда-то поехал, Семенов, как положено, за ним. Ну и…
– Что?
– Доехал с ним до Водяной и – полный завал.
Гольдман покачал головой, как бы сочувствуя Васе и едва скрывая напрашивавшуюся улыбку: редко какой филер может потягаться с Кольцовым, опыт работы во вражеском тылу ничем не заменишь.
– Вернулся Семенов со сломанным носом. То ли в поезде его Кольцов засек, то ли потом, уже в Водяной. Не рассказывает. Пришлось Семенову документ показывать. А то мог и порешить.
– Раскрылся, значит?
– Так точно. Спасибо, хоть оружие Кольцов не отобрал. Патроны выкинул, а оружие отдал. С понятием человек. Не то Семенов мог бы и под трибунал угодить.
«Молодец Кольцов», – подумал Гольдман и строго спросил:
– Ну упустил, а дальше?
– Дальше?.. Дальше выяснилось, что эта женщина, Елоховская, вместе с детьми исчезла в неизвестном направлении. Я так полагаю, что вместе с Кольцовым. Тут дело хитрое, в нем наверняка капитан Елоховский замешан… И где теперь Кольцов – вопрос.
– Кольцов в кабинете, на своем рабочем месте, – сказал Гольдман почти ласково. – А насчет капитана Елоховского вот, посмотри!
Гольдман подошел к массивному шкафу, порылся там, протянул Королькову несколько листков – копии оставленных белыми при бегстве из Харькова документов. Среди них был и приказ по Добровольческой армии, подписанный самим Ковалевским. В нем сообщалось, что капитан Елоховский, проявив героизм и самоотверженность, был убит при попытке предотвратить гибель эшелона с танками. К приказу была приколота короткая заметка из газеты «Харьковчанин», называвшаяся «Похороны героя».
– Не фальшивка? – спросил Вася. – Подсунули, может?
Гольдман посмотрел на Васю и вздохнул.
– Мы что, похожи на детей?
Корольков почесал затылок, лицо его сморщилось, как от горькой пилюли.
– Товарищ Данилюк приказали во что бы то ни стало найти эту бабу, – сказал он.
– Вы что же теперь, всех баб Кольцова собираетесь искать? – спросил Гольдман. – Он парень видный, людей в вашем Регистрационном управлении на это не хватит.
Васе оставалось только тяжело вздохнуть. Он знал: Миша Данилюк, который лично ведет это дело, семь шкур спустит с подчиненных, которые провалили дело. В их число входил и он сам, Вася Корольков.
– Ладно, – сказал Гольдман. – Данилюка беру на себя. Как-нибудь улажу это дело.
– Вот спасибо, Исаак Абрамович, – обрадовался Корольков. – Так оно, конечно, лучше получится. А только не оставит он Кольцова в покое. Потому как указание свыше.
– Ступай, – прервал его размышления Гольдман.
Корольков умчался, а Исаак Абрамович еще минут десять сидел, продолжая решать эту хитрую шахматную задачу. Пока что ему удалось найти ход, оттягивающий наступление решающего момента. Но пройдет немного времени, и снова наступит положение, когда любое решение в игре ведет к ухудшению позиции. Но это в шахматах, а в жизни… А в жизни у Гольдмана нет на доске ферзя – Дзержинского и одной легкой фигуры – Старцева, которого хорошо знали в Харькове и Киеве. Вот кто мог бы поручиться за своего давнего приятеля.
Можно, конечно, связаться со Старцевым, он теперь в Москве, и найти его не составит труда. Но что значит его поручительство, если он за тысячу верст отсюда?
Гольдман очень хотел сохранить Кольцова как важную фигуру для той игры, которую он намечал сыграть в не таком уж далеком будущем. Понадобится и Старцев – тоже авторитетный человек у Дзержинского.
Неуклонно приближалось время, когда Врангель потерпит поражение и вынужден будет бежать, оставив в Крыму, если он повторит ошибки Деникина, значительную часть войска и несколько сот тысяч мирных жителей, представителей знатных русских фамилий и интеллигенции. В любом случае большая часть из полумиллионного населения Крыма, приехавшего сюда как на последний, спасительный островок революции, не захочет покидать Россию. И она достанется победителям как своего рода трофей. Трофей безгласный и безответный, на котором триумфаторы, скорее всего, захотят сорвать свою злость. Прежде всего злость за то, что эти самые отчаянные, не сдававшиеся целых три года не дали совершить великую мировую революцию, отвлекли Красную Армию своими внутренними фронтами.
Знал Гольдман и тех троих, кому будет поручено вершить суд в Крыму, – назначение, по сути, уже состоялось. Это будут Розалия Землячка, Бела Кун и Сергей Гусев. Ну, Сергей Иванович Гусев, он же Яков Давидович Драбкин, прозванный «вечным комиссаром», член многих и многих фронтовых Реввоенсоветов, старейший большевик, кажется, с девяносто шестого, был человеком интеллигентным, из учительской семьи. Между прочим, обладал выдающимся, профессионально поставленным голосом – баритоном. Но при своем довольно мягком характере он будет целиком в подчинении у железной Розы и неустрашимого Белы.
Аскетичной, сухой Розалии Самойловне, «орлеанской деве» Гражданской войны (язвительный Троцкий называет ее «орлеанской старой девой»), такие чувства, как сострадание и милость, несвойственны. Людей она воспринимает как «материал» – нужный или не нужный для построения светлого будущего. Больше всего Роза любит участвовать во всякого рода трибуналах и контрольных комиссиях. Ее глаза, упрятанные за стеклышками пенсне, бесстрастны и строги, сухое, изможденное лицо не знает улыбки. Ходит Розалия в похожем на длинный мешок платье, перепоясанная тонким ремешком, с револьвером в потертой кобуре. Девятнадцати лет вступив в партию, она не знает никакой иной жизни, кроме политической борьбы… Эта будет судить строго, очень строго.
Бела Кун кудлат, порывист, с виду прост и доступен. Но он полон желания отомстить за поражение венгерской революции, которая почти победила, но рухнула под напором карателей из соседних стран. Свыше двух десятков числились в социалистическом правительстве у еврея Белы, почти все они были евреями. И теперь в Венгрии льется еврейская кровь: вспышка антисемитизма вылилась в погромы и расстрелы. Бела считает: это потому, что он был излишне уступчив, гуманен и не разил врагов без пощады.
В Крыму он, видимо, будет стараться исправить все свои ошибки.
…Долго просидит Гольдман за длинным письменным столом, обнесенным кокетливой решеточкой по краям. Ох уж этот чертов национальный вопрос! Тысячи и сотни тысяч восторженных еврейских юношей и девушек ринулись в революцию, чтобы построить светлый интернациональный рай, где никто не будет проводить черту оседлости, подсчитывать проценты поступающих в университеты, не будет кричать в лицо унизительное «жид» и где в нищих гетто не будут дрожать семьи ремесленников, Хаимов и Янкелей, опасаясь ночного погрома.
Ой, мальчики и девочки! Никто не понимает вас так, как Исаак Абрамович Гольдман. Пройдет время, вырастут из вас прекрасные врачи, педагоги, физики, музыканты, инженеры, и будете вы умножать славу вырастившей вас страны. Но сейчас, взбудораженные гигантским переворотом, схватившись за “маузеры”, ведомые хасидским мистическим огоньком в крови, который поет в ваших жилах песни о близком рае, царстве полной справедливости, вы творите много того, что вам может потом припомнить огромная загадочная мужицкая страна, изменчивая в своих пристрастиях, но все еще темная, неграмотная.
Заполнив веселой и яростной толпой войска всяких ЧОНов, продотрядов и чекистских карательных групп, восторженно погибая тысячами на всех фронтах, вы стали путать правосудие и возмездие. Отвергнув религию и самого грозного Яхве, вы взяли на себя миссию мстительного и всесильного иудейского Бога…
Исаак Абрамович знает, что и Розалия, и Бела призовут на помощь в своем скором суде над остатками старой России вот таких мальчиков и девочек. Но что произойдет, когда буря успокоится и к строительству этого самого хасидского рая будут призваны миллионы русских мужиков? Не повторится ли Венгрия? Что вообще произойдет в мире? И не найдется ли какая-либо пока что спокойная страна, которая решит уничтожить самих носителей революционной идеи? И станет выделять их по национальному признаку? Не случится ли страшной трагедии?
Такую шахматную партию, где доска размером с Европу, а белые и черные клеточки – целые страны, разыгрывал в своем воображении Исаак Абрамович Гольдман.
Что будет в Крыму и как это потом отзовется в историческом эндшпиле, где расстановки фигур никто знать не может? Исаак Абрамович завел секретный кондуит, где записывал имена известных людей, ученых, изобретателей, врачей, просто именитых личностей, оказавшихся уже сейчас во врангелевском Крыму. Кто-то уедет, кто-то останется. Придет время, он станет спасать тех, кто не покинул Россию. Любой ценой. Лишь бы сохранилось в памяти человеческой имя Исаака Гольдмана, который, как мог, уберег попавших в беду русских…
Даже один человек способен повлиять на глобальные события. А таких, как он, среди евреев тысячи. Он знал это. И когда наступит братство народов, где «несть ни эллина, ни иудея», эти имена обязательно всплывут в народной памяти. И они будут поплавками, на которых держатся человечность, справедливость, равенство.
Но один Гольдман не в силах предотвратить надвигающуюся трагедию. Ему нужны такие люди, как Кольцов и Старцев.
Кольцова во что бы то ни стало надо сохранить. Вызволить из беды.
В мудрой голове Исаака Абрамовича созрело решение, и через полчаса он отправился к председателю Всеукраинской ЧК Манцеву для срочного и важного доклада.