Мирная жизнь. Тихо пашет крестьянин в Воронежской губернии свое поле. На четырех коровах. Здешний скот это выносит. Скот калмыцкий. Лошади сильней истреблялись в Гражданскую войну, чем коровы.
Коровы нужны на пашне. Они только боятся жары.
Но полям не нужна моя ирония.
Мне же нужны поля, нужны реальные вещи. Если я не сумею увидеть их, то умру.
‹…›
А под Красным Холмом был от Льноцентра. Падал и таял снег. Лошадь некованная боялась щекотки и не шла по шоссе… Ехали по обочине. Качало так, что когда потеряли правое колесо, то заметили через три версты. Снег на полях, как рваные заячьи шкурки.
А на полях плоскими прямоугольниками, вписанными в прямоугольники, лежал лен на стлище. Углы прямоугольников скруглены. Снег ложился на лен.
Мы лен на стлище. Вы это знаете.
Личная судьба моя не поместилась в книжку. Кончилась в детстве. Жизнь выдуло в щели. Не были отоплены соседние комнаты.
Любовь утаенная и замолченная не удалась. Кажется, вышло то, что я имею право на специальную культуру. Желаю лежать на стлище.
Ему сейчас полтора года. Он розовый, круглый, теплый. У него широко расставленные глаза овальной формы. Темные. Он еще не ходит, а бегает. Его жизнь еще непрерывна. Она не состоит из капель. Ощутима вся. Бегает он, поднимая ножки вбок.
Когда его летом привезли в деревню, то он свешивался из моих рук. Смотрел на траву.
Смотрел на стены, на небо не смотрел. Рос. В стенах пакля. В городе узнал в кукле – человека. Сажал ее в корзину вниз головой и катал по комнате.
Начал лазить на стол. Стол его выше.
Мальчик притащил корзинку к столу, влез в нее и не стал выше. Корзина была вниз дном.
Потом перевернул корзину. Стал перед ней задом на четвереньки и влез на нее задними лапками. Ничего не вышло: не смог подняться. Через несколько дней научился влезать и долез до стола.
В промежутке все сбивал со стола палкой. Теперь лазает куда хочет, подтаскивая по полу чемодан за ручку.
Играет с окном, с трубой отопления и со мною. Приходит ко мне утром, проверить комнату и рвать книги. Растет все время, быстрее травы весной.
Не знаю, как у него помещаются все события. Мне он кажется замечательным.
Во мне ему нравится мой блестящий череп. Настанет время…
Когда он вырастет, то, конечно, не будет писать.
Но, вероятно, будет вспоминать об отце.[92] Об его экстравагантном вкусе.
О том, как пахли игрушки. О том, что кукла «Мумка» была мягкая и тугая.
А я сейчас иначе вспоминаю своего отца.
Большую лысую красивую голову. Ласковые глаза. Бешеный голос. Руки, крепкие, с толстыми ладонями, такие руки, как у моего сына.
И всегдашний жар лба.
Про дом твоего отца, про мой дом, Китик ‹Никита, сын Виктора Шкловского›, я могу рассказать тебе сам.
В него само лезет смешное. Три плетеных стула в стиле 14-го Людовика. Стол на восьми ножках. Полка с растерянными, как люди, ночующие на вокзале, книгами.
Никаких канделябров. Гнущийся под ногою пол. Наспех повесившаяся с потолка лампочка. Деньги на один день.
Около Брянского вокзала. По Брянскому переулку дом три. Серые ворота, красная стена.
В третьем этаже столовая, в ней пьют чай. Чай здесь сублимирует время.
В микросъемках, когда надо время делить на тысячные доли, снимают иногда при свете искры. Остальное время тьма и чай. Невкусный. Лента, чтобы ее снять, берет очень мало времени. Если бы не было брака и не нужно было бы ставить декорации, ленту навертывали бы в несколько часов.
Но медленна жизнь. Актеры сидят в коридоре. Растят бороды для съемки. Пьют чай.
В ателье висят десятки ламп светящимися летучими мышами.
‹…›
Иногда лента ошибочна. Не так сняли. Не монтируется. Движения не совпадают. Режиссер поставил плохо. Тогда говорят: «Картина идет на полку».
Это вроде кладбища.
В дни фильмового голода на этом кладбище будут воскресать мертвецы.
Но никогда не воскреснут на наших кладбищах мертвецы.
Мы все товар перед лицом своего времени… умирать нельзя: найдутся попутчики.
Директор слегка качается на американском стуле. Стул скрипит.
Я вспоминаю подстрочник Виргилия:
И южный ветер, тихо скрипя мачтами,
Призывает нас в открытое море.
Сейчас несколько тысяч писателей. Это очень много.
Современный писатель старается стать профессионалом лет 18-ти и не иметь другой профессии, кроме литературы. Это очень неудобно, потому что жить ему при этом нечем. В Москве он живет у знакомых или в Доме Герцена[93] на лестнице. Но Дом Герцена не может вместить всех желающих, потому что, как я говорил, их тысячи. Это небольшое несчастье, потому что можно было бы построить специальные казармы для писателей, – находим же мы, где разместить допризывников. Но дело в том, что писателям в этих казармах писать будет не о чем. Для того, чтобы писать, нужно иметь другую профессию, кроме литературы, потому что профессиональный человек, имеющий профессию, описывает вещи по-своему, и это интересно. У Гоголя кузнец Вакула осматривает дворец Екатерины с точки зрения кузнеца и маляра, и таким способом Гоголь смог описать дворец Екатерины. Бунин, изображая римский форум, описывает его с точки зрения русского человека из деревни.
Лев Николаевич Толстой писал как профессионал – военный артиллерист и как профессионал-землевладелец и шел по линии своих профессиональных и классовых интересов для создания художественных произведений. Например, рассказ «Хозяин и работник» написан тогдашним хозяйственником и мог бы быть прочитан на тогдашнем производственном совещании дворян, если бы у них такие были. Если взять переписку Толстого и Фета, то можно еще точнее установить, что Толстой это – мелкий помещик, который интересуется своим маленьким хозяйством, хотя помещик на самом деле он был не настоящий, и свиньи у него все время дохли. Но это поместье заставило его изменить формы своего искусства. Если бы Лев Николаевич Толстой 18-ти лет пошел жить в Дом Герцена, то он Толстым никогда не сделался бы, потому что писать ему было бы не о чем.
Толстой профессионалом-писателем начал ощущать себя только к сорока годам, к тому времени, когда им было уже написано несколько томов. Вот отрывок из его письма к Фету:
А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я литератор. И я литератор, но уединенный и потихонечку литератор. Ha днях выйдет первая половина I части «1805 года» (Война и мир).
Ясная Поляна. 1865 г., ян. 23
И Фету он советует сделать литературу основным заработком и оставить «юфанство» (шутливое название работы по сельскому хозяйству) только в связи с неудачами Фета по хозяйству.
Что за злая судьба на все. Из ваших разговоров я всегда видел, что одна только в хозяйстве была сторона, которую вы сильно любили и которая требовала все, – это коневодство, и на нее-то и обрушилась беда. Приходится Вам опять перепрягать свою колесницу, а «юфанство» перепрячь из оглобель на пристяжку: а мысль и художество уж давно у вас переезжены в корень. Я уже перепряг и гораздо спокойней поехал.
Ясная Поляна. 1860 г., май 16
Прежде, чем стать профессионалом-писателем, нужно приобрести другие навыки и знания и потом суметь внести их в литературную работу.
Пушкин представлял пример более профессионального писателя; он жил литературным заработком, но двигался он вперед, отходя от литературы, например, к истории.
Заниматься только одной литературой – это даже не трехполье, а просто изнурение земли. Литературное произведение не происходит от другого литературного произведения непосредственно, а нужно ему еще папу со стороны. Давление времени является прогрессивным фактом, без него нельзя создать новые художественные формы.
Роман Диккенса «Записки Пикквикского Клуба» был написан по заказу, как подписи к картинкам «Неудачи спортсменов». Величина глав Диккенса определилась необходимостью печататься отдельными кусками в газетах. И это уменье использовать давление материала сказалось и в работах Микель-Анжело[94], который любил брать для работы испорченный кусок мрамора, потому что он давал неожиданные позы его изваяниям; так сделан «Давид».
Театральная техника давит на драматурга, и технику Шекспира нельзя понять, не зная устройства шекспировской сцены. В кино можно снять как будто что угодно, но и там, для создания художественного произведения, нужно жаться.
Писатель должен иметь вторую профессию не для того, чтобы не умирать с голода, а для того, чтобы писать литературные вещи. И эту вторую профессию он не должен забывать, а должен ею работать; он должен быть кузнецом, или врачом, или астрономом. Эту профессию нельзя забывать в прихожей, как галоши, когда входишь в литературу.
Я знал одного кузнеца, который принес мне стихи; в этих стихах он «дробил молотком чугун рельс». Я ему на это сделал следующее замечание: во-первых, рельсы не куют, а прокатывают, во-вторых, рельсы не чугунные, а стальные, в-третьих, при ковке не дробят, а куют, и в-четвертых, он сам кузнец и должен все это сам знать лучше меня. На это он мне ответил: «Да ведь это стихи».
Вот для того, чтобы быть поэтом, нужно в стихи втащить свою профессию, потому что произведение искусства начинается со своеобразного отношения к вещам.
Создавая литературное произведение, нужно стараться не избежать давления своего времени, а использовать его так, как парусный корабль пользуется ветром.
Пока современный писатель будет стараться как можно скорее попасть в писательскую среду, пока он будет уходить от своего производства, до тех пор мы будем заниматься каракульчевым овцеводством, а это овцеводство состоит в том, что овцу бьют – она делает выкидыш, а с мертвого ягненка сдирают шкуру.
Стать профессиональным писателем, запрячь литературу, по выражению Льва Толстого, коренником, можно и нужно только через несколько лет писания, тогда, когда уже писать умеешь. Так, Диккенс сперва был рабочим-упаковщиком, потом стенографистом, потом журналистом, наконец, сделался беллетристом. Но и ставши писателем, нужно знать, что у беллетриста и поэта бывают годы молчания. Александр Блок, Фет, Гоголь, Максим Горький имели такие мертвые промежутки в работе. Нужно построить жизнь так, чтобы можно было не писать, когда не пишется.
Как писатель должен читать?
Читаем мы поспешно, невнимательно, почти так же невнимательно, как едим.
Невнимательная, быстрая еда вредна.
Вредно и невнимательно читать.
Хороших книжек, таких книжек, которые непременно нужно прочесть, очень немного, а мы прочитываем их наспех, и потом у нас есть ощущение, что мы их уже знаем. Мы портим себе чтение. Читать нужно медленно, спокойно, без пропусков, останавливаясь.
Если вы хотите стать писателем, то вы должны рассматривать книгу так же внимательно, как часовщик часы или шофер машину.
Машины рассматривают так: самые глупые люди подходят к автомобилю и надавливают грушу гудка – это первая степень глупости. Люди, немножко умеющие разбираться в машине, но переоценивающие свои знания, подходят к машине и переводят рычаг перестановки скоростей – это тоже глупо и вредно, потому что нельзя трогать чужую вещь, ответственность за которую лежит на другом рабочем.
Понимающий человек осматривает машину спокойно и понимает, «что к чему», для чего у нее много цилиндров и почему у нее большие колеса, и как у нее стоит передача, и почему зад у машины острый, а радиатор не полирован.
Вот так нужно читать.
Нужно прежде всего научиться расчленять произведения. Сперва самым простым способом отделить описание природы от характеристики героев, затем писатель должен посмотреть, как говорят герои: монологами, т. е. говорит ли один долго, или они перебрасываются фразами, посмотреть, как связан разговор какого-нибудь героя с его характером. Посмотреть, где завязка произведения, с чего начинается история, развитие которой представляет ту пружину, ведущую весь роман. Посмотреть, сразу ли развязывается эта история. Посмотреть, есть ли вставные истории и как сделана развязка. Вот эта исследовательская работа над чужим произведением очень важна для того, чтобы писатель мог сохранить свою самостоятельность. У нас есть молодые писатели, которые боятся читать других писателей, чтобы не начать им подражать, – это, конечно, совершенно неправильно, потому что писать вообще без всякой формы нельзя.
Всякий способ начала литературного произведения есть уже результат опыта тысячи людей до нас.
Существует легенда, что один царь хотел узнать, какой язык самый древний. Для этого царь взял двух младенцев и отделил их от всех людей, только один пастух приносил им хлеб. Когда эти дети немножко выросли, то они встретили пастуха криком: «Бегос, бегос», что по-фракийски значит «хлеб». Тогда решили, что самый древний язык – фракийский, но дело в том, что если к этим самым младенцам приходил пастух, то, очевидно, недалеко были и козы, и возможно, что дети кричали не слово «хлеб», а подражали крику коз.[95]
Так подражает крику коз тот писатель, который хочет себя отделить от всех других писателей и писать самостоятельно; он тоже подражает, но только подражает худшему.
Если читать других писателей не отчетливо, не расчленяя, то непременно будешь им подражать, причем сам этого не заметишь. И те рукописи, которые в редакции бросают в корзину, больше похожи на чужие литературные произведения, чем те, которые печатают.
Велосипеды делают сериями, одинаковыми. Литературные произведения размножают печатанием, но каждое отдельное литературное произведение должно быть изобретением – новым велосипедом, велосипедом другого типа. Изобретая этот велосипед, мы должны представить, для чего на нем колеса, для чего на нем руль. Отчетливое представление работы другого писателя позволяет вам не списывать его, что в литературе запрещено и называется плагиатом, а использовать его метод для обработки нового материала.
К плагиату, т. е. к заимствованию чужой формы описания, молодые писатели очень склонны, и даже такие писатели, которые потом становятся хорошими. Первые детские работы Лермонтова представляют плагиат из работ Пушкина, из поэмы Пушкина «Кавказский пленник». Молодые писатели из провинции постоянно присылают самые известные вещи в редакцию, незначительно только их переработав. И это не от нечестности, а от того, что они воспринимают это литературное произведение целиком и, желая написать что-нибудь сами, повторяют чужое, переменив только фамилии. Поэтому для сохранения своей писательской оригинальности надо читать не мало, а много, но читать, расчленяя чужое произведение, исследуя его, стараясь понять, для чего написана каждая строка и на какое воздействие на читателя она рассчитана.
Самое важное для писателя, который начинает писать, это иметь свое собственное отношение к вещам, видеть вещи, как неописанные, и ставить их в неописанное прежде отношение.
Очень часто в литературных произведениях рассказывается о том, как иностранец или наивный человек при ехал в город и ничего в нем не понимает. Писатель не должен быть этим наивным человеком, но он должен быть человеком, заново видящим вещи. На самом деле происходит другое: люди не умеют видеть окружающего; наш средний современник, начинающий писать, не может написать обыкновенную корреспонденцию в газету; получается, что корреспондент имеет сведения о своей деревне из газеты – он читает газету, использует ее, как анкету, и потом заполняет ее событиями своей деревни; если в анкете события не упоминаются, то он их не ставит.
Зачастую корреспонденция с лесопильного завода, с швейной фабрики, из Донбасса не отличается ничем: «Нужно подтянуться, пора поставить вентилятор, и течет крыша». А между тем, иногда корреспондент проговаривается про интересные детали. Как-то, разбирая корреспондентские письма, я прочитал такую заметку из Уссурийского края: «Тигры мешают сбору профсоюзных взносов, и вот корреспондент сидел в одной сторожевой будке больше суток, пока тигр не махнул на него лапой и не ушел». Я не говорю, что нужно в корреспонденции рассказывать анекдоты, но корреспонденты не должны описывать все одни и те же вещи, только в обмолвках проговариваясь о реальной обстановке.
В Америке сейчас спорят о том, хорошо ли беллетристу писать в газете. У нас в газете писали вначале многие писатели. Так, например, Леонид Андреев много лет проработал судебным корреспондентом в газете. Судебным корреспондентом в газете работал Чехов; Горький работал в газете под псевдонимом Иегудиил Халамида, Диккенс работал в газете много лет. Из современных писателей многие работали в газетах, в типографиях метранпажами, в мелких женских журналах и т. д., и т. д. В старое время журналисты начинали писать в журналах с рецензий, что, конечно, совершенно неправильно, потому что, когда человек не умеет писать, он не может оценивать, как другой пишет. Но такой обычай был, и так учили меня в «Летописи», в журнале, который издавался Горьким[96]. После того, когда накопится опыт и уменье рассказывать вещи, как они происходили, только тогда через рассказ можно дойти до писания романов, если пишущий может вообще писать романы. Поэтому настоящая литературная школа состоит в том, что нужно научиться описывать вещи, процессы; например, очень трудно описать словами без рисунка, как завязать узел на веревке. Описывать вещи нужно точно, так, чтобы их можно было представить, и только одним способом – тем самым, которым они описаны. Не нужно лезть в большую литературу, потому что большая литература окажется там, где мы будем спокойно стоять и настаивать, что это место самое важное. Представьте себе, что Буденный захотел бы выслужиться в царской армии, он бы дослужился до прапорщика, но, участвуя вместе с другими в революции и изменяя тактику боя, он сделался Буденным. Часто бывает, что писатель, работающий, казалось бы, в таких низких отраслях литературы, сам не знает, что он создает большое произведение. Боккачио, итальянский писатель времен Возрождения, который написал «Декамерон» – собрание рассказов, стыдился этой вещи и даже не сообщил о ней своему другу Петрарке и в список его вещей «Декамерон» не попал.
Боккачио занимался латинскими стихами, которых теперь никто не помнит.
Достоевский не уважал романы, которые писал, а хотел писать другие, и ему казалось, что его романы – газетные; он писал в письмах, что «если бы мне платили столько, сколько Тургеневу, я бы не хуже его писал».
Но ему не платили столько, и он писал лучше.[97]
Большая литература это – не та литература, которая печатается в толстых журналах, а это та литература, которая правильно использует свое время, которая пользуется материалом своего времени.
Положение современного писателя труднее положения писателя прежних времен потому, что старые писатели фактически учились друг у друга. Горький учился у Короленко и очень внимательно учился у Чехова, Мопассан учился у Флобера.
Нашим же современникам учиться не у кого, потому что они попали на завод с брошенными станками и не знают, который станок строгает, который сверлит; поэтому они часто не учатся, а подражают и хотят написать такую вещь, какая была написана прежде, но только про свое. Между тем это неправильно, потому что каждое произведение пишется один раз, и все произведения большие, как «Мертвые души», «Война и мир», «Братья Карамазовы», написаны неправильно, не так, как писалось прежде, потому что они были написаны по другим заданиям, чем те, которые были заданы старым писателям. Эти задания давно прошли, и умерли люди, которые обслуживались этими заданиями, но вещи остались. То, что было жалобой на современников, обвинением их, как в «Божественной Комедии» Данте или в «Бесах» Достоевского, то стало литературным произведением, которое могут читать люди, совершенно не заинтересованные в отношениях, создавших вещь. Поэтому литературные произведения, так это и нужно запомнить, не создаются почкованием, так, как низшие животные, тем, что один роман делится на два романа, а создаются от скрещивания разных особей, как у высших животных.[98] Есть целый ряд писателей, которые стараются взять старые произведения, вытрясти из них имена и события и заменить своими; они пользуются в стихотворениях чужим построением фраз, чужой манерой рифмовать. Из этого ничего не выходит – это тупик.
Поэтому, если вы хотите научиться писать, то прежде всего хорошо знайте свою профессию. Научитесь глазами мастера смотреть на чужую профессию и поймите, как сделаны вещи.
Не верьте обычным отношениям к вещам, не верьте привычной целесообразности вещей, не принимайте море по чужой описи. Это – первое.