Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
А. Пушкин
Александр Сергеевич Пушкин… «Наше всё», как сказал однажды о поэте Аполлон Григорьев. Спорить с этим так же бессмысленно, как подвергать сомнению великодержавность России. Даже при написании первых строк абзаца для меня ограничиться одним лишь «Пушкин», признаюсь, выглядело бы неким «святотатством». И это вполне объяснимо. Во-первых, Александр Сергеевич был и остаётся не просто писателем: он — Поэт. Великий. Знаменитый. Любимый. А во-вторых, «наше всё» – это и есть Наше Всё. От Лукоморья, где дуб зелёный, до Онегина с Ленским, а также Пугачёвым.
Александр Пушкин для русского народа и отечественной литературы – нечто большее из всего того многого, оставленного нам предками (вспомним: «Поэт в России больше, чем поэт»). Пушкин – это Явление. Огромное и самобытное, почти неестественное, преобразовавшее не только нашу литературу, но и искусство в целом. И когда толкуют о гениальности Байрона, Гейне или, скажем, Уитмена, нам остаётся лишь пожимать плечами – единственное, что может себе позволить самодостаточный человек. Именно в этом, на мой взгляд, и заключается скрытый феномен Пушкина: он сделал нас самодостаточными.
Считается, разделять чьё-либо творчество на раннее и позднее, пусть даже условно, не совсем этично. Творчество всегда едино. Другое дело, оно либо талантливо, либо – нет. Когда же речь заходит об исключительной одарённости, в таком случае имеет место только одно: с годами талант, подобно хорошему вину, лишь «загустевает», набирая необходимую зрелость. Начавшись с невинного стишка, творчество литератора порой способно дорасти до заоблачных высот. Если, конечно, успеет.
Как бы ни были гениальны произведения Пушкина-лирика и Пушкина-прозаика, к сожалению, можно лишь констатировать, что в свои тридцать шесть он сделал лишь самую малость из того, что мог бы. Он просто ничего не успел! И десятки пушкинских романов и сотни стихов так и остались ненаписанными… И в этом весь трагизм ранней смерти «гения русской литературы». Именно поэтому тайна гибели Поэта уже почти как два столетия не даёт нам покоя; каждый из нас никак не может смириться с тем, что «Онегина» с нами давно уже нет. Ведь этого, понимаем мы, не может быть – потому что не может быть никогда!
Когда же речь заходит о той страшной дуэли на Чёрной речке, нам с невероятной скрупулёзностью хочется разобраться, докопавшись до самой сути, в причинах давней трагедии. Как и почему Его не стало? – вот в чём вопрос. И напоследок (скорее, от отчаяния) не помешало бы указать пальцем – нет, даже не на непосредственного убийцу, – а на кого-то ещё. Например, на докторов, не сумевших спасти «солнце русской поэзии»; или, скажем, на Самодержца, хладнокровно наблюдавшего за травлей Пушкина, закончившейся трагедией.
О чём это я? Да всё о том же – о справедливости. Трудно смириться с непоправимым. Даже спустя почти два столетия. И, уверен, пройдёт ещё столько же (и десяток раз по столько!), а боль утраты от этого всё равно не утихнет. Подозреваю, она станет ещё острее и животрепещущей. Потому-то нас с такой силой тянет к истокам трагедии, разыгравшейся в январе 1837 года на окраине Петербурга. Впрочем, поединок Пушкина с Дантесом уже навсегда воспринимается исключительно в нарицательном значении: роковая дуэль…
…Всё произошло настолько внезапно, что никак не укладывалось в голове. Всего несколько секунд назад перед его глазами был виден ненавистный силуэт соперника. После сигнала Данзаса они начали сближаться. Один шаг, второй…
Хотелось бежать, а не плестись. Чтоб одним выстрелом быстрее покончить с негодяем. Нет, сегодня не будет «благородных выпадов» в воздух или в близлежащие кусты, коими сопровождались его поединки с Кюхлей или задирой-генералом. То были игрушки, баловство, некое подражание настоящей дуэли. Теперь другой расклад. Здесь, на Чёрной речке, всё по-настоящему. Либо он, либо – его. В любом случае, скоморошничать никто не собирается. И выстрелов в небо не будет! Сегодня все узнают, как он умеет стрелять. Хотя никто даже не догадывается, куда последует выстрел. Главное – успеть…
О, эти муравьиные шажки! Они ни на йоту не приближают к подлому сплетнику. Выстрелить – и покончить со всем одним махом! А потом уехать в деревню вместе с Натали и детишками… Он и они. И никого больше. Одни! Тишина, уединение и свобода. Свобода! Что может быть лучше?! Прочь условности, этикет, ставшая навязчивой привычка оглядываться… Он будет спокойно писать – столько, сколько душе угодно. Лишь бы хватило времени. Время – вот что стало настоящим дефицитом. Будто рыба об лёд… Подмётные письма, тревожные переживания и думы… Эти думы буквально сводят с ума. Днём думы, а ночью – кошмары. Постепенно и сама жизнь превратилась в единый кошмар…
Ещё один шаг… Какой-то неловкий, и вновь муравьиный. Где-то рядом, сразу за мушкой длинноствольного кухенрейтора, чернеет контур врага. Промахнуться невозможно – на этот раз он просто не имеет на это права! Промах унизит ещё больше. Сегодня не ваш день, господин Дантес!..
Рядом на опушке воет собака; в стороне вдруг закаркал встревоженный ворон. Не каждый день в зимнюю стужу сюда наведываются люди. Не к добру. Старый ворон знает, чем заканчиваются подобные сходы…
Всё непременно закончится кровью, таковы условия дуэли. Иначе никак. Позор навета должен быть смыт кровью подлого клеветника! Виновник всех бед, он понесёт заслуженное наказание. Поэтому идти навстречу пистолету было не страшно. Хотелось одного – побыстрее выстрелить. Бежать и стрелять. Чтобы всё, наконец-то, закончилось, и все закрыли рты. Окропив снег, кровь врага смоет позор. Ну а теперь – не промахнуться…
Четвёртый шаг давался словно во сне… После пятого оказался у барьера – шинели Данзаса. Не сон ли это в самом деле? Пистолет от мастера Ульбриха – штука серьёзная, бьёт не щадя. Можно стрелять прямо с места. При точном попадании в грудь или голову шансов спастись никаких. Но в том-то и дело, что издалека да при сильном волнении промахнуться проще простого. Поединок – игра нервов: можно победить и до выстрела… Очень важно показать противнику своё к нему пренебрежение. И только абсолютное спокойствие способно это продемонстрировать. Поэтому он будет хладнокровен, а стрелять начнёт, хорошо прицелившись. Ещё секунда – и всё закончится…
Противный треск спереди совпал с сильным ударом, отозвавшимся резкой болью в правом боку. Удар оказался такой силы, что в глазах закружилось, и всё полетело в тартарары. Когда он через несколько секунд приоткрыл веки, перед ним блестел иссиня-белый снег. Такой холодный и торжественный. Как саван… Под грудью лежала шинель секунданта, холодная и какая-то безжизненная. Где-то далеко противно кричал ворон…
От этого крика он мгновенно пришёл в себя. По-видимому, на какое-то время сознание покинуло тело. Но шум ветра и воронье карканье вернули к действительности, заставив вспомнить о дуэли. В правой руке чернел пистолет. О-пе-ре-дил… Тот, который стрелял в него, опередил. По-видимому, выстрелил уже на четвёртом шаге. Какая досада! Попробовал перевернуться с живота на бок, но тут же, застонав, затих. Нестерпимая боль резанула низ живота, ударила куда-то в ногу. Мутило. Рядом склонился подоспевший Данзас, с испуганным бледным лицом. Нет, дуэль продолжится… Он ещё жив, и есть силы сделать свой выстрел… Приподнялся на локте и еле сдержал стон. Как-то странно онемели ноги. Такое чувство, будто весь в чём-то липком… Кровь?..
Потянул из снега пистолет. За ним выстрел. Отказаться – показать свою слабость и неспособность защититься. Странно, голова теперь работала нормально. В отличие от тела. Ноги… И бок. А ещё это… липкое.
Рядом с лицом Данзаса мелькнуло другое – секунданта Дантеса, господина д’Аршиака. Невдалеке стоял ненавистный Дантес. Он его не видел – только чувствовал. Каждой клеточкой раненого тела. Кто-то предложил прекратить поединок. Это уж слишком!
– Attendez! je me sens assez de force pour tirer mon coup…[2]
Даже несколько слов, сказанных по-французски, для истекавшего кровью тела оказалось достаточно, чтобы едва вновь не потерять сознание. Голова закружилась, склоняясь на грудь. По крайней мере, он своё слово сказал: дуэль продолжится.
Недалеко возился взволнованный Данзас. Пистолет, который Пушкин продолжал сжимать в онемевшей руке, оказался забит снегом. Чувствительный к влаге, заряд мог подвести, поэтому следовало произвести замену. Хотя времени в обрез: лицо раненого, потерявшего много крови, можно сравнить разве что со снегом. Правда, оно не отливало синевой, больше напоминая восковую, неживую маску.
Дантес нехотя возвращался к барьеру. Секундант Данзас занимался пистолетами. Последнее не понравилось г-ну д’Аршиаку, который начал было возражать против замены оружия. Однако Дантес подал тому знак о своём согласии.
Когда рука вновь почувствовала тяжесть пистолетной рукояти, волнение, наконец, улеглось. Он вдруг успокоился. Теперь можно стрелять. Значит – отомстить. В этот момент желание отомстить велико как никогда. Всё остальное не имеет никакого значения. Ни чудовищного ранения, ни страха. Только оно – это непреодолимое желание выстрелить. С трудом упёршись левой рукой в снег, который предательски проваливался, усиливая нестерпимую боль и мешая хорошенько прицелиться. Пистолет поднимался слишком медленно, напоминая пудовую гирю. Этот «ульбрих» был слишком тяжёлым, чтобы можно было прицелиться наверняка.
Что-то мешало – то ли слеза, скатывавшаяся с прицельного глаза, то ли дрожавшая мушка. Слеза не от боли – от холодного ветра, не прекращавшегося все последние дни. Слезящийся глаз долго не может отыскать цели. Цель – силуэт по другую сторону барьера. Попасть в человека, стоящего к тебе вполоборота на значительном расстоянии, не так-то просто. Ха, да он, этот франт-французишка, испугался! Именно сейчас, когда его противник почти недвижим валяется на снегу. Под прицелом страшно любому – даже самому отважному. Пусть побоится. Прикрывает грудь рукой, ёжится… Грудь ни при чём, ведь пуля уйдёт не туда… А ну-ка, господин Дантес, почувствуй вкус собственной крови!
Выстрел сильно отдал в руку, отозвавшись во всём теле нестерпимой болью. Но это раненого уже ничуть не занимало. Его пристальный взгляд был устремлён в одну точку – к Дантесу. Мгновенно рассеивавшийся пороховой дым открыл отрадную картину: противника не было. Француз повержен; недруг упал, сражённый ответным выстрелом. Его выстрелом!
– Bravo!..
И только теперь его горячая голова коснулась приятного холода синевшего в сумерках снега…
«…Обычай поединка является среди цивилизации как символ того, что человек может и должен в известных случаях жертвовать самым дорогим своим благом – жизнью – за вещи, которые с материалистической точки зрения не имеют значения и смысла: за веру, родину и честь. Вот почему обычаем этим нельзя поступаться. Он имеет основание то же, что и война».
В. Спасович, известный царский адвокат
…1836 год для Пушкина не задался с самого начала. 29 марта умерла мать, Надежда Осиповна. Ещё не старая, она давно болела, по причине чего сын почти ежедневно появлялся у родителей, не решаясь ехать в Москву, где ждали неотложные дела, связанные с его новым журналом «Современник». Однако, несмотря на старания врачей, Надежда Осиповна скончалась.
По желанию покойной, Пушкин похоронил матушку в Святогорском Успенском монастыре рядом с её родителями – Осипом Абрамовичем Ганнибалом и Марией Алексеевной. Для поэта смерть матери стала тяжёлой утратой, заставившей задуматься о бренности собственного бытия. В те же дни, внеся в монастырскую кассу определённую сумму, он выбрал место и для себя. Ему нравилось местное кладбище – «ни червей, ни сырости, ни глины»… Боязнь найти последнее упокоение в «полосатом кафтане» на «тесном Петербургском кладбище» преследовала поэта все последние годы. Особенно терзала мысль о «полосатом кафтане», как Пушкин называл мундир камер-юнкера[3].
Князь П.А. Вяземский[4] (из «Старой записной книжки»):
«Александр Пушкин был во многих отношениях внимательный и почтительный сын. Он готов был даже на некоторые самопожертвования для родителей своих; но не в его натуре было быть хорошим семьянином: домашний очаг не привлекал и не удерживал его. Он во время разлуки редко писал к родителям, редко и бывал у них, когда живал с ними в одном городе. “Давно ли видел ты отца?” – спросил его однажды NN. “Недавно”. – “Да как ты понимаешь это? Может быть, ты недавно видел его во сне?” Пушкин был очень доволен этою уверткою и, смеясь, сказал, что для успокоения совести усвоит ее себе.
Отец его, Сергей Львович, был также в своем роде нежный отец, но нежность его черствела ввиду выдачи денег. Вообще был он очень скуп и на себя, и на всех домашних. Сын его Лев, за обедом у него, разбил рюмку. Отец вспылил и целый обед проворчал. “Можно ли, – сказал Лев, – так долго сетовать о рюмке, которая стоит 20 копеек?” – “Извините, сударь, – с чувством возразил отец, – не двадцать, а тридцать пять копеек!”» [1]
Как бы то ни было, по возвращении из Михайловского в Петербург писатель собран как никогда; он полон энергии и готов много писать. Но для начала следовало съездить в Москву, где его ждали архивы и была возможность остаться наедине со своими рукописями. Озадачивало другое: в семье должен был появиться четвёртый ребёнок. А при отсутствии хозяина все заботы по дому и хозяйству лягут на беременную супругу, которая, ко всему прочему, на всё лето вместе с детьми собралась на пригородную дачу. И он пишет ей каждые два-три дня. Понимая, как её муж страдает без семьи, Наталья Николаевна на каждое полученное тут же отправляет ответное письмо. Когда однажды она повременила с ответом, незамедлительно получила большое послание с упрёком:
«Что это, жёнка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рождения Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А я уж собираюсь к тебе. В Архивах я был, и принужден буду опять в них зарыться месяцев на 6; что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, уж возьму. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома – вижу только мужеск. пол. Пешком не хожу, не прыгаю – и толстею… Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; я говорю: У меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим» [2].
Он вернётся в Петербург глубокой ночью 23 мая. Усталый, в придорожной пыли, улыбающийся. Причиной для радости стало прекрасное известие: в тот день супруга подарила ему дочку…
Ожерелье, подаренное мужем поутру, Наталью Николаевну «привело в восхищение». А сам хозяин семьи в эти дни писал Павлу Нащокину[5] в Москву: «Дай Бог не сглазить, всё идёт хорошо» [3].
Хорошей жизни оставалось не так уж много. До середины осени…
С летом в тот год не повезло. Затяжные дожди с сильным ветром загнали петербуржцев по домам. Погода напоминала октябрьскую; шептались о приближении конца света. Однако для Пушкина непогода была не в тягость. С утра он уединялся в дачном кабинете и с наслаждением работал.
Выход пушкинского «Современника», по мнению Александра Сергеевича, должен был многое изменить. По крайней мере, доходы от издательства журнала позволили бы существенно сбалансировать непосильные расходы по займам, которые значительно возросли. Непогода и постоянное присутствие рядом жены и непоседливых детишек каким-то необъяснимым образом вернули вдохновение. Поэтому Пушкин много и с удовольствием пишет. Почти забыты выезды в город; семья всё время проводит на даче. Для знакомых и друзей у поэта имеется уважительная причина – траур по матушке; на что он и ссылается, отказываясь от очередного приглашения в гости. Даже день рождения императрицы, пышно отмеченный в Петергофе, обошёлся без присутствия уважаемого поэта. Лишь нечастые гости – Карл Брюллов, князь Пётр Вяземский и парижанин Леве-Веймар…
Всё это – плохая погода и отсутствие посторонних – Пушкина даже радовало. Он трудился над историческим романом времён пугачёвщины. Даже когда ожили главные герои сочинения, название ему так и не было придумано. Впрочем, подобное автора ничуть не занимало – главное, понимал он, удалась сама суть, сердцевина, раскрывавшая подлинность описываемых событий. В перерывах работы над романом поэт находил отдохновение в стихах; в частности, продолжал «лакировать» «Медного всадника».
23 июля 1836 года в его сочинении, названном «Капитанская дочка», была поставлена последняя точка. Вскоре по Петербургу поползли слухи: Пушкин собирается выпустить новый роман…
Очередной успех окрылил надеждами. Захотелось, уехав с дачи на Каменном острове, вновь очутиться в Михайловском, где, накупив в лавке гусиных перьев, сесть за любимый письменный стол и… писать, писать, писать.
С Михайловским ничего не получилось. Впрочем, как и с написанием нового романа. Подвёл «Современник», который, к досаде, не оправдал надежд. Ожидаемых двух тысяч подписчиков издатели не дождались; две трети нераскупленных экземпляров второго номера журнала недвижимым грузом осталось лежать на складе. Всё просто: поэта Пушкина читатель знал, а вот новый журнал (пусть даже пушкинский) – нет. Кто будет брать кота в мешке? Признание следовало завоевать, а с ним – и читателя. В том и состояла большая ошибка Пушкина, слепо надеявшегося заполучить никак не меньше двадцати пяти тысяч рублей. Отрезвление пришло, когда на горизонте зазияла финансовая яма…
Вновь пришлось лезть в долги. На этот раз выручил некто Соболевский, большой приятель, который, уезжая за границу, оставил Пушкину приготовленное для заклада столовое серебро. В другое бы время Александр Сергеевич от встречи с ростовщиком решительно отказался, но только не в этот раз. Пришлось плестись к ростовщику Кишкину, выдавшему под залог столовой утвари семь тысяч рублей. Мизер, но и такие деньги предоставляли временную передышку…
Всё это очень тревожило. «Передышки» быстро заканчивались. Ещё в феврале он заложил у ростовщика Шишкина кашемировую шаль жены. Наталье Николаевне эта шаль очень нравилась. В ней она выглядела как настоящая русская крестьянка. А те 1250 рублей, полученные от ростовщика, быстро закончились. Через пару месяцев он снесёт Шишкину старинный брегет и серебряный кофейник, оценённые хитрованом в какие-то 650 рублей.
А вот шаль было жалко…
Узнав о провале второго выпуска журнала, Наталья Николаевна решила помочь мужу, потребовав от своего старшего брата, Дмитрия Николаевича Гончарова, полагавшуюся ей долю после смерти деда в виде ежегодного содержания. Однако при жизни мужа она лишь раз получила требуемую сумму в размере 1120 рублей (четверть от годового содержания) [4].
Мытарства с деньгами сводят авторское вдохновение Пушкина почти на нет. Тем не менее 19 октября он заканчивает беловой текст «Капитанской дочки», стоившей ему огромных трудов. Одновременно готовит третий выпуск «Современника», сократив его тираж чуть ли не вдвое, чем удалось значительно сэкономить. В планах было опубликовать «Капитанскую дочку» в четвёртом номере. Роман покорил читателя. Тургенев, Карамзин, Вяземский – все в один голос: превосходно!
Теперь слово было за цензорами, с подачи которых роман мог быть просто-напросто утоплен. Но обошлось. Когда первая часть «Капитанской дочки» попала в руки известного цензора Корсакова, тот оказался буквально покорён прекрасным романом и уже на следующий день прислал автору доброжелательный ответ.
«С каким наслаждением я прочёл его! – писал Пушкину о романе Корсаков. – Не просто прочёл – проглотил его! Нетерпеливо жду последующих глав…»[5]
В середине сентября Пушкины вернулись с дачи в Петербург, поселившись в доме княгини Волконской на Мойке. То спокойное лето на Островах, где семья провела дачный сезон, окажется самым светлым воспоминанием Александра Сергеевича и его супруги на фоне последующих, поистине ужасных и фатальных, событий.
С определённого времени в их жизни появился некто Жорж Геккерен[6]. Хотя весь светский Петербург знал этого человека как кавалергарда Дантеса…
14 февраля 1834 г.
«Определенный на службу по высочайшему приказу, отданному в 8 день сего февраля и объявленному в приказе по Отдельному гвардейскому корпусу 11 числа за № 20, бывший французский королевский воспитанник военного училища Сент-Сир барон Дантес в сей полк корнетом зачисляется в списочное состояние, с записанием в 7-й запасный эскадрон, коего и числить в оном налицо».
Из приказа по Кавалергардскому полку[6]
…Если кто-то считает, что Жорж Шарль Дантес родился с золотой ложкой во рту, то глубоко заблуждается: ложка (пусть и не золотая, а всего лишь посеребрённая) у него появится позже, причём не без участия Фортуны, сопровождавшей этого человека всю жизнь. Фортуна капризна и скупа, но если уж накладывает свою длань на чьё-либо чело, то это чело – исключительно слабака. Ибо сильный пробивает себе путь без всякой помощи – благодаря сильным мышцам, изворотливости ума и хорошей реакции. Ни тем, ни другим, ни даже третьим судьба Дантеса не наделила, за исключением разве смазливой мордашки, которая в его жизни сыграет не последнюю роль.
Родившемуся в многодетной семье барона Жозефа Дантеса, получившего свой титул в смутные времена Бонапарта, поначалу Фортуна не выказывала Жоржу особых знаков внимания. Даже в сен-сирской военной школе он пробыл не более года, на чём всё образование и закончилось. Правда, обучению юноши помешали революционные события 1830 года, но это, в общем-то, не имело никакого значения. Когда же пришло время устраиваться в жизни, понадобились связи досточтимого батюшки.
Школа в Сен-Сире определила будущее Дантеса, которое могло быть связано только с военной службой. Проще всего было поступить в армию прусского короля. Так бы оно и произошло, если б не одно обстоятельство: незаконченное военное образование лишало возможности получить даже низший офицерский чин. Унтер-офицером – пожалуйста; но не выше. Однако в планы честолюбивого барона такая «низость» никак не входила. Пришлось подыскивать лазейки попроще. Тут-то и помогли связи отца.
Выручил наследник – прусский принц Вильгельм, – чьей протекции в отношении Дантеса перед русским императором Николаем Павловичем, с которым принц был в родственных отношениях, оказалось достаточно, чтобы уладить дело с военной службой в кавалергардском Ея Величества полку.
26 января 1834 года в дневнике Пушкина каким-то мистическим образом появляется запись: «Барон Дантес и маркиз де-Пина, два шуана, будут приняты в гвардию офицерами. Гвардия ропщет» [7].
Как бы то ни было, принятие Дантеса офицером в русскую гвардию явилось очередной улыбкой судьбы. Незадолго до этого смазливая мордашка француза смутила-таки капризницу Фортуну, которая приготовила для баловня сюрприз в виде голландского посланника Геккерена[7].
Дантес и Геккерен познакомились в гостинице одного немецкого городка. Юноша лежал в горячке, а дипломат, возвращавшийся из отпуска в Россию, остановился в той же самой гостинице. Вскоре они познакомились, а потом и подружились.
С самого начала эта дружба обещала быть особенного свойства. Долгое время об этом не принято было говорить, тем не менее абсолютно точно известно, что между Геккереном и Дантесом имела место гомосексуальная связь. Именно голландец и предложил молодому французу поехать с ним в Петербург.
Из воспоминаний однополчанина Дантеса князя А.В. Трубецкого[8]:
«За ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой, впрочем, мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, или Геккерн жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красив…»[8]
Ничего удивительного, что после знакомства с голландским посланником никаких препятствий у офицера-недоучки для поступления на русскую военную службу не возникло. (Это ли не происки Фортуны?!) О французе было доложено государю, после чего уже в январе 1834 года (всего через три месяца после прибытия с Геккереном на пароходе в Кронштадт) Дантес был допущен к офицерским экзаменам при Военной академии. Причём с освобождением от экзамена по русской словесности и знанию Устава.
Поразительно! Без всякого образования, без знания языка страны, в которой этот малый собирался служить, и даже Устава армии Дантес не только блестяще «выдержал экзамен», но и был зачислен корнетом в Кавалергардский полк[9].
19 ноября 1836 г.
«Неоднократно поручик барон де Геккерен подвергался выговорам за неисполнение своих обязанностей, за что уже и был несколько раз наряжаем без очереди дежурным при дивизионе; хотя объявлено вчерашнего числа, что я буду сегодня делать репетицию ординарцам, на коей и он должен был находиться, но не менее того… на оную опоздал, за что и делаю ему строжайший выговор и наряжаю дежурным на пять раз».
Из приказа по Кавалергардскому полку [9]
Жорж Дантес был ленив и глуповат. Зато молод, строен и красив. А ещё этот донжуан чертовски здорово отплясывал котильон, полонез и мазурку. Особенно мазурку, эту сводницу распутных сердец.
«Он отдавался танцам с жаром, неким вдохновенным восторгом, – писала Серена Витале. – Он никогда не был одним из тех холодных денди, что лениво переставляют ноги, будто выполняя утомительную работу. Каждый мускул его был напряжен, звук его каблуков четко и громко раздавался на паркетном полу, его ноги грациозно взлетали в антраша. Не был он также и одним из тех “супермодных” типов, которые являлись поздно и исчезали до мазурки – ключевой точки танцев, магического момента любовных свиданий; это был человек, который покидал бальную залу разгоряченным, с покрасневшим лицом и в изнеможении – только после котильона, и даже тогда его хватало на последнюю остроту, последний обжигающий взгляд, под воздействием которого веера двигались живее – и с первым лучом рассвета дневники наполнялись отчетами об учащенном стуке сердца и обморочном состоянии» [10].
Этот плут был способен увлечься; но истинное наслаждение ему доставляло обратное – очаровывать; особенно замужних дам. Ведь семейная клетка, как известно, многих страшно тяготит: муж, дети, надоевший домашний халат и ночной чепец… Ах, как всё это далеко от истинной страсти, романтики и рыцарской бесшабашности! И это притом, что где-то там, за пределами ненавистной решётки, кипели страсти, стрелялись на дуэли и… признавались в любви. Как порою хотелось очутиться среди этого разгула, который манил запахом порока – известным искусителем замужних женщин всех сословий.
Когда соблазнителю чуть за двадцать, такой в обществе шуршащих юбок всегда становится кумиром, не увлечься которым способна разве что лишённая сердца. В двадцать четыре в тебя влюбляются все. И не только девицы, но и вполне респектабельные кокотки. Тут, главное, не переиграть и всю благосклонность обернуть исключительно в свою пользу. И пока Дантесу это удавалось. Его «послужному списку» из тех, кто удостоил француза, помимо томного взгляда, более ценным подарком, могли позавидовать самые известные кавалеры Петербурга. Молодые бонвиваны им восхищались, а осанистые главы семейств – откровенно побаивались.
– Дантес, говорят, вы хороши с женщинами, – смеясь, спросил его однажды граф Апраксин.
– Женитесь, граф, тогда и узнаете, – в пику тому ответил француз.
Однако если с женщинами у Дантеса всё обходилось относительно благополучно (не считая венерических болезней, заставлявших раз за разом обращаться к дорогим докторам), то в отношении военной службы дела шли не столь блестяще.
«Дантес, по поступлении в полк, оказался не только весьма слабым по фронту, но и весьма недисциплинированным офицером, – писал биограф Кавалергардского полка. – Таким он оставался в течение всей своей службы в полку: то он “садится в экипаж” после развода, тогда как “вообще из начальников никто не уезжал”, то он на параде, “как только скомандовано было полку вольно, позволил себе курить сигару”; то на линейку бивака, вопреки приказанию офицерам не выходить иначе, как в колетах или сюртуках, выходит в шлафроке, имея шинель в накидку». На учении слишком громко поправляет свой взвод, что, однако, не мешает ему самому «терять дистанцию» и до команды «вольно» сидеть «совершенно распустившись» на седле; «эти упущения Дантес совершает не однажды, но они неоднократно наперед сего замечаемы были» [11].
В январе 1836 года Жорж Дантес получил очередное воинское звание – поручик.
Князь П.А. Вяземский (из «Старой записной книжки»):
«В 1812 году граф Остерман сказал маркизу Паулуччи, если я не ошибаюсь: “Для вас Россия – мундир: вы надели его, и вы сбросите, когда будете в настроении это сделать. Для меня это – моя кожа”…» [12].
13 мая 1836 года в Кронштадте пришвартовался пароход «Александра», на котором из поездки на родину вернулся Якоб ван Геккерен. На его лице играла улыбка. Голландец радовался отнюдь не весеннему солнцу: в кармане сюртука прибывшего лежали бережно свёрнутые бумаги, удостоверяющие усыновление им французского подданного Жоржа Дантеса, поручика лейб-гвардии Конного полка. Через неделю голландский посланник во время приватной аудиенции доложит об этом лично императору[10].
С этого времени Дантеса следовало именовать Жорж Шарль де Геккерен…
Летом того года на балах, организуемых на минеральных водах, тон задавала супруга известного поэта, 24-летняя Натали Пушкина. Ею восхищались, ей аплодировали, в неё влюблялись. А ещё – открыто завидовали. Поэтому, когда в окружении замужней дамы появился Дантес, все взгляды так или иначе были направлены именно на них. А вдруг в семье Пушкиных случится адюльтер? Ведь за плечами «белокурой бестии» (так звали за глаза Геккерена-младшего), если верить слухам, было приличное состояние его приёмного отца, а ещё тянулся шлейф скандальных историй, связанных с замужними женщинами. Однако до большого скандала пока не доходило; вероятно, потому, что очередному мужу-рогоносцу, дабы в обществе не показаться смешным, проще было попросту отмахнуться.