
- Рейтинг Литрес:4.9
- Рейтинг Livelib:4.7
Полная версия:
Виктор Владимирович Ремизов Анабарская сказка
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Виктор Ремизов
Анабарская сказка
Все права защищены. Никакая часть этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в интернете и в корпоративных сетях, а также запись в память ЭВМ для частного или публичного использования, без письменного разрешения владельца авторских прав. По вопросу организации доступа к электронной библиотеке издательства обращайтесь по адресу mylib@alpina.ru
© В. Ремизов, 2026
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2026
* * *Сибирь – колония особого рода, не отделенная океаном от метрополии, вполне доступная стихийному движению русской народности, представляет прямое продолжение русской жизни по сю сторону Камня.
Георгий ВернадскийДля России колонизация была основным фактором истории.
Василий Ключевский
Коч. Графическая модель. Автор модели Сергей Кухтерин (НПО «Северная археология – 1»), художник Александр Кухтерин
1
Якутский острог гулял с обеда, где-то пели, где-то громко и нетрезво орали, а где-то уже и лавки затрещали. Нежданный праздник был законным – большой отряд казаков вернулся из дальнего похода. Бессемейные служивые собрались в торговой бане, туда же подтянулись все ярыжки [1] Якутского, пир стоял шумный и надолго. Казацкие десятники Данила Колмогор и Иван Лыков, отмывшись от копоти костров и конского пота, тоже выпили по чарке и теперь в непривычно нарядных кафтанах и сияющих дегтем сапогах шли на двор к воеводе.
Просторная горница жарко натоплена, свечи потрескивают, на столе праздничная серебряная посуда. Воевода и сам нарядился по случаю – из-под зеленого кафтана, расшитого золотым шелком, выглядывали полосатые зелено-синие штаны, на ногах желтые сапоги мягкой кожи. Данила с Иваном перекрестились на иконы, поклонились хозяину.
– Раздевайтесь! Выпьем за такое дело!
Государев стольник воевода Петр Урасов, человек властный и умный, когда пребывал в духе, мог и по-товарищески держаться. Улыбался Даниле. Его отряд, полгода назад посланный за непростым делом, вернулся, не потеряв ни одного служилого, и с ясаком [2], добранным у непокорных якутов.
Данила распустил тесемки холщового мешочка, достал вязку из пяти соболей. Встряхнул, расправляя темный мех:
– Поминки [3] с нас, Петр Петрович… Благодарим Бога и государя, что послал на добрую службу.
Воевода принял, не без жадности оценивая драгоценные, темным шелком переливающиеся, невесомые шкурки:
– Ну-ну… – поднес к подсвечнику.
– Одинцы! – с уважением к соболям улыбался Иван.
– Вижу, чай! – Урасов качнул высоким воротом кафтана, усыпанного жемчугом. – Закусим чем бог послал! Прокоп! – крикнул в соседнюю комнату.
Сели. Во главе стола – среднего роста, с небольшим животом, обтянутым тонким иноземным сукном, крепкий воевода. Взгляд привычно властный и подчеркнуто спокойный. Напротив десятники – Иван Лыков с сухим морщинистым лицом, острым, много раз перебитым носом и небольшой кучерявой бородой и Данила Колмогор. Этот был самым молодым за столом. Светло-русые, чуть вьющиеся волосы, умные серые глаза; только рваный, плохо заросший шрам на щеке чуть портил лицо.
Явился Прокоп, здоровенный молчаливый детина, исполнявший у воеводы разные доверенные должности – сейчас он был дворецким, – внес наливки. Серебряный кубок с тонко отлитыми зверями и птицами поставил перед воеводой, другие, серебряные же, но поменьше и попроще, – перед гостями. Две красивые девки из иноземок разложили и расставили свежий ржаной хлеб, калачи пшеничной муки, ложки, перец, горчицу, соль. Внесли котел с ухой из красной рыбы, Прокоп сам разливал по мискам.
– Ну что, пятидесятник казачий! – Воевода поднял белый пенящийся мед и хитро уставился на Данилу. – Указ привезли из Москвы – жалует тебя государь Михаил Федорович новым чином и годовым жалованьем в пять с половиной рублей, пять с осьминой четей [4] хлеба, четыре чети овса и два пуда соли… – Урасов говорил не торопясь, со значением, словно сам и был государем. – И еще сукна доброго… Рад небось?
Данила благодарно кивнул, но взгляд оставался спокойным.
– Знал бы царь об этом твоем походе – и сотником бы пожаловал! Есть за что! Так, что ли, Ваня, чего головой трясешь?
– Так-так, Петр Петрович, по заслугам Даниле… – Морщинистое лицо Ивана Лыкова разгладилось улыбкой.
– Отвык от хмельного! – Урасов довольно оперся на высокую спинку. – Пей за товарища! Завтра отоспитесь!
Выпили, стали хлебать жирную уху.
– Ясак предъя́вите, садись с дьячком доездную память составь, все опиши – кто ранен был, кто в драке отличился. В Сибирском приказе любят, когда складно изложено… Прокоп, чего там у тебя?
Прокоп внес большой пирог – горячий запах печи и румяной ржаной корки поплыл по комнате. Пирог блестел, обильно политый ореховым маслом.
– Рассказывайте, чего молчите! Опять отличился перед товарищами! – Воевода, обжигаясь, отломил угол пирога. – Я этого Ермилу-басурманина поил-кормил в Якутском, а он, паскудник, в бега!
– Так умер сын его, что ты в аманатах [5] держал…
– А Ермил как об этом узнал? – перебил Урасов, вцепившись взглядом в Колмогора.
– Дурные вести по лесам быстро бегут, – ответил Данила, отставляя пустую миску.
– Ты что же не расспросил?
Данила молчал, вспоминая непростые долгие переговоры со смертельно обиженным якутским князцом.
Отряд казаков Данилы Колмогора ушел из Якутского острога через две недели после Нового года [6], в середине сентября. Их было семнадцать человек, каждый с двумя конями, с собой вели ездовых собак. Им предстояло спуститься сто пятьдесят верст вниз по Лене, потом подниматься по Алдану. Сколько – никто не знал, Алдан – большая река, до истока еще никто не ходил. Куда-то вверх по нему откочевали якутские князцы Чугуй и Ермил со всеми своими улусными людьми и скотом. Непослушны сделались, отказались платить ясак и ушли.
К концу октября казаки добрались до большого притока Алдана, реки Маи, где и нашли следы беглецов.
Оставив под присмотром трех казаков лошадей и часть припасов, на собачьих нартах и лыжах двинулись вверх по замерзшей уже Мае. Шли небыстро, по боковым притокам искали следы людей или скота, сами кормились. Места богатые, на ночь ставили под лед сети-пущальницы и всегда были с доброй рыбой. И себе, и собакам хватало. На третью неделю пути на переходе в скальной узости попали в засаду к изменившим якутам. Их было почти две сотни. Казаки наспех окружили себя нартами и лыжами, нацепили пансыри [7] и, гремя выстрелами из пищалей, отбивали приступы до самого вечера. Когда начало темнеть, напор якутов ослабел, Данила сделал вылазку всеми людьми, и нападавшие побежали, унося раненых – их, видно, было немало. Четверых убитых нашли, прикопанных в снегу. В отряде Колмогора тоже были раненные стрелами, в основном в руки и ноги, в свальной драке кого-то достал и якутский нож, и пальма [8], но все обошлось, слава богу. Взяли нескольких пленных, от которых узнали, где искать беглецов.
К концу ноября с помощью вожей [9] на реке Юдоме нашли князца Чугуя. Напали на укрепленное стойбище и после недолгого боя – сам Чугуй был ранен в шею – стали договариваться. Князец вынужден был подтвердить прежде данную шерть [10] на холопство московскому царю и послал своих людей к князцу Ермилу, но тот бесстрашно со всеми сродниками уходил вверх по Юдоме.
Беглецов было много, шли они со скотом, и настичь их было несложно, но Данила, избегая войны, терпеливо действовал через переговорщиков. В конце концов удалось без крови навязать высокую волю Белого царя. Собрали ясак за нынешний и за прошлый годы, замиряясь, отдарили подарками и отправились в обратный путь. Весь поход занял почти полгода.
Урасов, хищно прищурившись, вслушивался в каждое слово Данилы Колмогора. Когда тот закончил, долго еще сидел, хмуро о чем-то раздумывая.
Воеводство было молодое, места нетронутые, соболей отсюда отправлялось в десятки раз больше, чем из других подчиненных и уже хорошо опустошенных земель, и это давало якутскому воеводе особенные права. Всем окрестным иноземцам крепко было памятно, как после большого и долгого восстания якутских родов перевешал он без царева указа десятки их сродников – лучших людей и князцов. Носы и уши резал, глаза выкалывал, живыми в землю закапывал. Иных, запытав до смерти, потом мертвыми вешал. И своих казаков, заподозрив в корысти или измене, не щадил: за ребра крючьями подвешивал, клещами раскаленными пуп и жилы тянул, и голову клячем воротил, и по мужскому естеству прутьем стегал… В Якутском остроге было уже семь тюрем, и тех не хватало. Даже второй воевода Парфен Обухов, как и сам Урасов, царский стольник, больше года сидел в казенке, облыжно обвиненный Урасовым в государевой измене.
Прокоп принес горшок с кашей и большой кусок разварной говядины, начал было ее резать.
– Иди-иди, сами… – отослал его воевода и налил крепкого хлебного вина [11]. – Аманатов почему нет? – Недобрыми хмельными глазами уставился на Данилу.
– Далеко везти было, когда бы водой шли…
– Не вертись, Данила! Царев указ нарушаешь!
– В указе велено лаской с иноземцами обходиться! Коли своей волей соболей дают, так аманатов не брать! За два года ясак привез! Чего еще?! – стоял на своем Данила.
– А я велел – брать! Тебя двух князцов покорить послали, а у меня их сотни! Когда аманат в казенке – его родичи у меня вот здесь! – Урасов сжал небольшой, но цепкий кулак.
– И так придут, – осторожно поддержал товарища Иван. – Нужда у них в котлах и в железе, одекуй [12] тоже охотно брали.
Девки принесли оладьи, масло, мед в сотах. Петр Петрович рыгнул сыто, проводил одну нетрезвым взглядом. Нахмурился и отодвинул свою чарку. Посидел со значительным видом.
– Однако кочи [13] начинайте ладить… – Урасов отряхнул бороду от крошек. – Просился в земли неведомые? Отпущу, как лед сойдет!
– На восток?! – замер Данила.
– Не ликуй раньше времени. – Урасов замолчал, важно глядя на пятидесятника. – У меня больше двухсот казаков отпущены по разным землям! На Яну и Индигирку пятнадцать служилых снаряжаю! На две реки! Больше некого! Михайла Стадухин с Сенькой Дежневым на восток на Оймякон-реку ушли, а тоже оказались на Индигирке, будто там медом намазано! Ты смекаешь, как оно могло статься?
Данила напрягся, не понимая, к чему тот клонит, пожал плечом.
– Вот и мне неведомо. Может, и мозги мне засирают своими сказками, но ясак добрый взяли. Стадухин теперь в Жиганах кочи строит, как раз как ты хотел, на Колыму-реку собирается… Ему там ближе, он и пойдет!
– Петр Петрович, да как же… – перебил Данила, растерянно, с просьбой глядя в глаза воеводы. – Я и в Якутский пришел, чтоб Студеным морем государю служить! На Индигирку-реку в одно лето обернулся!
– Ну-ну, что с того?!
– Как что? Государеву казну в целости привез! Другие по два и по три года в те края ползают! Про Колыму-реку я первый тебе челом ударил! Как тебя еще-то просить?! – Данила замолчал, униженно заглядывая в глаза Урасову, но тот на него не смотрел. – Добро! Пусть Михайла туда идет, пусти – мы с Иваном дальше морским берегом двинемся, новые собольи реки разведаем…
Воевода не слушал. Закусывал оладьями. Вытер руки и посмотрел строго на казаков:
– Твое дело потуже будет. На запад от устья Лены морем пойдешь!
– Куда? – опешил Данила.
– За Оленек-реку!
Данила замер, соображая, опустил взгляд в блюдо с оладьями, по щекам ярый румянец бежал. Иван растерянно и даже боязливо, как бы чего не сказал лишнего, поглядывал на товарища.
– Пусти ты нас на восток, Петр Петрович, Данила всю зиму про то тоскует, у нас и лес добрый для морских кочей заготовлен.
– Примолкни, Ванька! Не просто так вас отправляю! За устьем Оленька-реки из Якутского еще никто не бывал! Ни морского берега, ни реки не ведаем!
– Государев указ был на запад дальше Оленька не ходить! – простодушно напомнил Иван. – Под смертной казнью! Какие же то реки?
– Имен им нету, вас шлю, чтобы проведали!
Воевода глядел строго, обращался к Даниле, но тот отвернулся. Большая, в мозолях и ссадинах, рука нехорошо вцепилась в край стола, то ли подняться и уйти собрался, то ли стол опрокинуть.
– Три года назад я Анисима Леонтьева туда посылал, – продолжил Урасов, – да он сгинул без следа…
– Что я, нянька Анисиму?! – грубо перебил, совсем уже не сдерживая гнева, Данила.
– Надо их найти! – надавил Урасов. – Не их, так сыскать, что там стряслось. Прошлым летом с Жиганского острожка отправлял казаков, не нашли ничего, говорят, морские льды за Оленек не пустили. Поди проверь тех воров, может, и не ходили никуда.
– Море здесь такое, Петр Петрович… – заступился за казаков, а скорее за море Иван, – крепко ледовитое.
Данила молчал. Ясно было, что те купцы и казачьи начальники, кого Урасов отпустил морем на восток, на новые реки, занесли немало соболей, еще и посулили столько же, его же просьбы и подношения были напрасны. И сейчас воевода многое недоговаривал.
– Я и не слыхал про того Анисима. – Иван опасливо косился то на воеводу, то на товарища.
– Льдами их затерло, коч без людей к устью Оленька принесло. С ним шесть казаков должны были на землю выйти. Где они теперь? Неужто тебе не в доблесть пропавших товарищей сыскать?! – Урасов прищурился на Данилу, но тот молчал.
Воевода посидел, раздумывая, потом продолжил, разряжая тяжесть, нависшую над столом:
– Грани между Якутским и Мангазейским воеводствами до сих пор нет. Из Тобольска нарочно для этого дела служивого грозятся прислать, чтоб по всем правилам чертеж изготовил. Тебе надо будет реку сыскать, годную для грани! Ее и чертить!
Данила молчал, но взгляд его тяжелел, и сам он будто в размерах увеличивался, Иван всерьез уже волновался, не уцепил бы Данила воеводу за бороду. Урасов же, привычный к своеволию казаков, спокойно разливал вино:
– В лесах нынче дюже неспокойно стало, иноземцы промышленников теснят на промыслах, в зимовьях и на переходах насмерть побивают. За зиму на Вилюе убили тридцать человек, на Яне одиннадцать, на Витиме да на двух Мамах-реках двенадцать… Служилых людей тоже бьют! Хорошо, если без большой войны обойдетесь! – Воевода поднял свой кубок, потянулся чокнуться, но Данила будто не видел этого. – Ясак добрый соберешь, отправлю с ним в Тобольск! Сотником вернешься!
– Да что мне твой Тобольск?! – Данила, не скрывая зла, щурился на воеводу.
Урасов заговорил совсем уже мирно, словно признавал право пятидесятника на гнев:
– Стихни, Данила… Тебе Анисима Леонтьева искать, чего зря болтать! И чертеж этот… Сдюжишь! – Он допил свой кубок. – Мне за Оленьком такой, как ты, нужен.
2
Якутский острог был заложен в 1632 году на правом берегу Лены казачьим сотником Петром Бекетовым. Тогда он назывался Ленским острожком, был невелик, но выдержал долгую осаду якутов, собравшихся тысячным войском. Поставлен, однако, он был неудачно: высокие весенние паводки заливали строения, а в один особо полноводный год Лена унесла бо́льшую часть стены. Острог перенесли на новое место, но туда тоже доставала вода, и Якутский, теперь он назывался так, перенесли еще раз, семьюдесятью верстами выше по течению – на левый берег своенравной реки.
В 1638 году острог стал центром Якутского уезда. Границ нового воеводства никто не ведал – в то время до них еще не дошли. Но всего через десять лет силами ватаг [14] соболиных промышленников и небольших отрядов казаков появились государевы острожки за тысячи верст от Якутского – на Чукотке, на побережье Охотского моря, на Амуре. Все эти служилые и вольные люди уходили отсюда, с берегов великой реки Лены.
Самое дальнее государево воеводство за полтора десятка лет своего существования превысило размерами Русь, что была при Иване Грозном.
Вольный и богатый соболиный промысел, как и в целом вольная жизнь в изобильном краю, манил людей с Руси, и острог быстро разросся. Кроме высокого двора воеводы и церкви, выстроили просторные съезжую и таможенную избы, торговую баню, амбары на соболиную казну, для хлеба и соли, пороховой погреб, торговые лавки, несколько тюрем, пыточную избу, двор для приезду иноземцев, как тогда называли коренных обитателей этих мест. К началу 1640-х годов большой гостиный двор был поставлен только наполовину, но в нем уже останавливалось немало народу – приближалась весна, и с промыслов на дальних реках во множестве возвращались торговые и промышленные люди. Заваленные снегом избы казаков и посадских людей[15] лепились к стенам. Так же стояли зимние чумы мирных якутов. Времена были неспокойные, и вся жизнь пряталась пока внутри города. Слобода снаружи острога только начинала строиться.
На другой день Данила подал воеводе бумагу. Бил челом отставить его от государева жалованья и службы. Пьяный пошел с ней к Урасову, и шуму получилось много. Взбеситься воеводе было от чего. Уйти с государевой службы можно было только по немощи или померев, но тут все было хуже. Государь по урасовскому челобитью пожаловал Данилу пятидесятником, а он в ответ самую свинскую неблагодарность выказывает. Допустить такой дурнины нельзя было. Урасов явился к Колмогору с тремя дюжими казаками, надел ему на шею колодку и посадил в тюрьму. Печей топить не велел, двери растворить и никакой овчинки не давать.
Вечером, когда челобитчик протрезвел, велел привести к себе. Данилу так колотило от холода, что и язык уже не шевелился. Тяжелая колода, из которой торчали голова и ладони Колмогора, тряско стучала об стену. Воевода же пил крепкое хлебное вино и закусывал квашеными огурцами.
– Выбирать тебе не из чего, Данила… – Урасов говорил с пятидесятником с ехидной ласкою, с бережливостью, так, видно, кошка озорует с мышкой. – Или тюрьма года на три – пока челобитная твоя до Москвы дойдет и обратно вернется… или ты сейчас порвешь ее и станешь собираться, куда я велю! Тут, в Якутском, Данила, моя воля и никакой другой не будет!
Колмогор молчал, отвернувшись. Трясся от холода и бессилья.
– Служивый ты добрый, таких у меня немного, поэтому покуда без кнута обошлись и разговариваю с тобой как с сыном… с блудным… – Урасов налил себе в кубок, отпил и захрустел огурцом. – Сладишь это дело – отпущу, куда укажешь!
– Ты мне перед Юдомой-рекой то же обещал! – Данила повернул голову, не скрывая злобы. Урасов даже поморщился, опасаясь, что плюнет.
– Я тебе вчера все обсказал: мне для розыска Леонтьева честный служивый нужен – некого больше послать!
– Опять наврешь… – Данила потянулся головой к ладони, пытаясь вытереть оттаявший нос, но не дотянулся. Нахмурился, обреченно глядя в хмельные глаза своего насильника.
Воевода же допил из кубка и вытер усы:
– Ты мне не поп, чтоб я перед тобой исповедовался. Чего решил – в тюрьму или на волю?
Колмогор пил несколько дней. Без него ясак не сдавали и никаких других дел не делалось. Воевода не неволил, сам вина прислал, примиряясь. В торговую баню, где гуляли его казаки, Данила не ходил, сидел мутный у обледеневшего слюдяного окошка. Все мысли были, как уйти из-под воеводской власти. Честного выбора не было – только бежать! Сговориться с казаками, сделать вид, что идут куда послали, а в устье Лены повернуть на восток. На волю. Так делали, и нередко, но то ради вольного грабежа и разбоя, не знающего пределов, когда не различали ни своих, ни чужих. Кто-то корыстничал и потом уходил к Руси тайными тропами, но чаще, погуляв год-другой, делились с воеводой добычей, приносили повинные челобитья и бывали прощены. Не хватало служилых на эти бескрайние просторы.
Это была бы воля, но позорная, воровская [16]. Данила воображал, как уходит в полунощный океан, ветер давил парус, волны кидали тяжелый коч… и тут же видел всесильного беса-воеводу. Тот из мести наладит за ним погоню. Биться со своими, православными, негоже было.
Пятидесятник заваливался на лавку, укрывался одеялом и мучился бесплодными думами об одном и том же. Все в голову лезло, как три дня назад, счастливые, подъезжали к Якутскому.
Они с Иваном на мохнатых якутских лошадях ехали передовыми. За ними еще всадники, вьючные кони и целый караван груженых собачьих нарт. Длинно растянулись, дальних едва и видно было за поземкой. Народ уже собрался на берегу у ворот Якутского.
Подъезжали, задирали головы на знакомые очертания острога. Высокие бревенчатые стены завалило за долгую зиму. Крыши сторожевых башен под снежными овчинами не узнать было, только темный шатер Живоначальной Троицы строго торчал в небо. Дымы курились над жильем, спрятавшимся за стенами. К нему они и стремились, больше месяца топтали снега, все невольно улыбались.
Из главных ворот в собольей шубе нараспашку явился сам Урасов. Народ нетерпеливо расступался перед воеводой, вперед не лез.
Выехали на берег, спешивались у коновязи, крестились благодарно на надвратную икону, кланялись низко Богу, воеводе и людям. Усы и бороды в сосульках, лица коричневые от костров, давно не мытые и не стриженные. Данила тогда, как к отцу родному, направился к Урасову. Поклонился в землю, поклонился и воевода.
Подходили, снимая шапки, казаки, воевода строго рассматривал каждого, кивал в ответ по-отцовски:
– Ну-ну, отощали, как собаки, мыльню вам Кузьма затопил. Ступайте, с дороги-то хорошо. Вечером, Данила, ко мне приходи. Ступайте, ступайте.
Нарты и сани, груженные добычей, все подъезжали. Воевода цепким взором изучал увязанную поклажу и наконец в окружении ушников и подхалимов двинулся в ворота. Народ бросился к умученным всадникам. Обнимались, целовались, голоса зазвучали вольно.
– А мой-то! Мой-то где?! – бежала от ворот острога жена Никиты Устьянца в цветастом платке и распахнутой нарядной шубейке. – Никитка! Вон он! Живой! – Отпихнув кого-то по дороге, так и кинулась на здоровяка-мужа.
– Успела нарядиться, сундук-то раскидала!
– И чего наряжалась?! Никита ить сей же час тебя разденет! И охнуть не успеешь!
– То ли он ее, то ли она его! – смеялись вокруг над крепко обнявшимися.
– Погоди, Наталья… Ну-ну… ладно… – морщился казак задубевшим от морозов лицом. – Чего ревешь, ворона?!
Данила невольно улыбался, вспоминая своих казаков в их счастливый час.
«Вот и сходил, – очнулся пятидесятник от благостных видений, – помянул соболями. Поговорил». Данила стиснул челюсти и обреченно закачал головой – будто цепью опутал его вероломный Урасов.
Иногда заходил Иван, приносил закуску, бормотал что-то недовольно, затапливая печку, в одиночество Данилы не вмешивался и в собутыльники не навязывался. Да и обсуждать было нечего – они всё друг про друга знали. Иван был на двадцать лет старше, а главное, мягче характером, он не слишком разделял честолюбивые мечтания Данилы о безвестном ледовитом пути на восток, а и отстать от друга уже не мог. Как две руки были на одном тулове.
Даниле же Колмогору эти неведомые морские дороги жгли душу. И он снова и снова думал, как бы отвертеться от поисков Леонтьева, которого, может, и нет там уже. С воеводой говорить было бесполезно… Выкладывать ему сведения о дальних реках нельзя было. Многое, что знал Данила, сообщалось ему по большой тайне. У промышленников и казаков было немало чего таить от воеводы, как и у воеводы от казаков. Все воровали – так уж было устроено.
В таможенной избе сдавали собранный Колмогором ясак.
Больше десяти сорокóв [17] соболей лежало на длинном столе в двух кожаных опечатанных сумах – от каждого якутского князца отдельно. К ним прилагались описи. Когда и где собрано, сколько взамен выдано государевых подарков. Выбрали оценщиков из торговых и промышленных людей и, разложив меха, стали ценить каждого соболя. Лучших определяли в головной сóрок, хороших, средних и меньших складывали в свои сорокá. Ставили клейма на каждую шкурку, записывали. Тут уже много не спорили, глаз у всех был наметан – так опытный старатель без ошибки определяет вес самородка, оказавшегося в лотке.
К обеду управились, записали так: головной сорок – 280 рублей, три сорока соболей по 80 рублей, три сорока по 50 рублей, два сорока по 40 рублей и один сорок – 20 рублей. А к тому ж три соболя-одинца [18], один соболь ценой 28 рублей, один соболь – 20 рублей, один соболь – 15 рублей. Всего три соболя, ценой 63 рубля.
Составили окончательную роспись всей рухляди и руки приложили. Вышло на 833 рубля.
Тут явился Урасов – видно, шепнул кто-то о дорогущем одинце, – не велел запечатывать, сказал отнести меха к нему в дом, чтобы сам мог убедиться в оценке. Это было серьезное нарушение, даже и прямое преступление – по государеву указу таможенный голова не подчинялся воеводе, но к такому уже привыкли и возражать не стали – у воеводы везде были свои ушники, за кривую ухмылку можно было полежать под батогами… «Солнце на небе, государь в Москве, а я здесь как-нибудь!» – любил пошутить воевода Урасов.





