Тяжёлая дубовая дверь с причудливой резьбой и начищенными медными ручками была чуть приоткрыта – должно быть, вестовой по ротозейству забыл притворить, и из-за неё смутно доносились голоса. Грегори прибавил шагу, чтобы пройти мимо – не дело кадету, а тем более, дворянину, подслушивать у дверей. Даже если и не накажут, не застанут даже – для самого себя позор.
– …кадета Смолятина… – прозвучало вдруг из-за двери, и мальчишка, наплевав на приличия, замер на месте. Никак про них говорят? Он мгновенно подавил вякнувшую было совесть – отмолю грех, не страшно. Тем паче, не интимные тайны и не государевы секреты подслушиваю.
– Послушайте, дядюшка, но нельзя же так?! – в голосе Овсова было странное беспокойство, словно он пытался что-то объяснить «дядюшке».
– Почему же, Константин Иванович? – «дядюшка», всему корпусу известный, как его высокопревосходительство контр-адмирал Пётр Кондратьевич Карцов, действительно не понимал.
– Ваше высокопревосходительство! – мгновенно понял свою промашку Овсов (на службе и впрямь не следовало козырять своим родством с директором, к тому же в кабинете наверняка находился кто-то ещё из преподавателей или офицеров корпуса). – Но ведь много воли же дали! Разболтаются кадеты, потом, после праздников, как их обратно в упряжку-то вгонять…
– Отчасти вы правы, – мягко сказал кто-то и по характерному грассированию и насмешливым ноткам в голосе Грегори тут же узнал князя Ширинского-Шихматова. – Действительно, кадетам потом, после праздников сложно придётся, но я думаю, это всё же лучше, нежели держать их в ежовых рукавицах без отдыха.
Гришка криво усмехнулся – предсказуемо было и то, что и директор, и Сергей Александрович согласны с тем, что и кадетам надо отдохнуть, а Овсов хочет затянуть их в хомут.
Больше о нём и об его друзьях преподаватели не говорили, и Грегори, стараясь ступать как можно тише, прокрался мимо двери и двинулся вниз по лестнице, в фойе. Однако он успел пройти всего ступенек пять – еле слышно скрипнув, дверь директорского кабинета распахнулась во всю ширину, и голоса учителей зазвучали уже на лестничной площадке.
Прощались.
Стараться удирать теперь не стоило – заметят, и точно решат, что подслушивал. Тогда и розог не миновать. Конечно, правила хорошего тона чугунных требовали не бояться розог и самим напрашиваться на них, но Грегори отлично видел, что даже самые отъявленные сорвиголовы нарывались только тогда, когда у них не было возможности увильнуть, либо была возможность покрасоваться своей храбростью и стойкостью. Не перед девицами (откуда в корпусе девицы?), а перед младшими, авторитет заполучить, чтоб глядели, рот разиня. Дураков среди кадет, а, тем более, среди гардемарин не было.
Он замедлил шаг, и стал ждать, пока кто-нибудь из преподавателей не кинет взгляд через каменные перила площадки и не заметит его в полумраке лестницы (на лестнице горела только небольшая масляная лампочка, вроде лампады, что зажигают у икон, считалось, что этого достаточно, и ног никто не сломает).
Так и вышло.
Тяжело хлопнула дубовая дверь, быстрые шаги гулко простучали по полу. Гришка вскинул голову и встретился взглядами с Овсовым – надзиратель торопливо спускался по лестнице, цокая подкованными каблуками по промёрзшим каменным ступеням. Шепелёв изо всех сил постарался сделать невозмутимое лицо, хотя неприязнь и едва ли не ненависть к Овсову так и лезла наружу.
Видимо, что-то всё-таки вылезло – офицер на пару мгновений задержался на лестнице, цепко глянул в лицо кадета.
Понял.
Плохо старался, Грегори.
– Подслушивали, кадет? – почти с ненавистью прошипел офицер.
– Кадет Шепелёв, ваше благородие! – отчеканил Гришка так, что казалось, звякнули начищенные до сияния бронзовые рожки люстры над лестницей. И посмотрел на Овсова как можно спокойнее, хотя в душе нарастала злость.
Хорошо было видно, что племянник директора едва сдерживается, чтобы не ударить мальчишку, уже и рука в кулак сжалась, даже перчатка скрипнула кожей. А попробуй, – холодея от злобы, подумал про себя Шепелёв. Ударить дворянина, пусть и мальчишку, по лицу – это даже для офицера непростительно, это не розгами по заднице высечь, и не тростью ударить, пусть даже и за провинность.
Несколько мгновений они меряли с Грегори друг друга взглядами, сжав губы и раздувая ноздри (оба, как один!).
– Вы как выглядите, кадет?! – в голосе Овсова явственно что-то лязгнуло.
Но в этот момент дверь в кабинет директора снова отворилась. Оба спорщика, и офицер, и кадет глянули вверх, встретились взглядом с адмиралом. Пётр Кондратьевич остановился у парапета, цепко разглядывая обоих, и Овсов, видимо, что-то поняв или вспомнив, снова скрипнул лайкой перчатки, – разжал кулак.
– Много воли взяли, мальчишки! – процедил он, и Грегори мгновенно понял, что ему сейчас надо сделать.
– Так точно, ваше благородие! – вновь отчеканил он, и чуть посторонился, давая дорогу.
И тут же – цок, цок, цок! – каблуки по ступеням – офицер уходил. Только шпор не хватает, – сдержал ухмылку кадет, – чтоб звенели в такт цоканью. Хорош был бы надзиратель Морского корпуса, практически морской офицер – и со шпорами.
Хотя… может и есть такие дураки.
Ну готовься к весёлой жизни, кадет Шепелёв, с лёгким страхом и одновременно весело подумал Грегори. Сволочь. Пользуется тем, что племянник директора, а Пётр Кондратьевич человек мягкий. Будут тебе, Грегори, Святки, да такие, что всем святкам Святки.
А нет, не будет, – тут же возразил он сам себе, вспоминая недавний разговор Корфа и Невзоровича.
– Так уходит в отставку Пётр Геннадьевич, – уверенно ответил Корф, быстро покосившись по сторонам – не слышит ли кто ещё, кроме только что облагодетельствованных адмиралом мальчишек. – Я как верное слышал из канцелярии. На Рождество у нас уже будет новый директор.
– Теперь понятно, – просипел вдруг Глеб, и когда все поворотились к нему, пояснил, весело блестя глазами. – Понятно, с чего Овсов бесится. Он же скоро перестанет быть племянником директора. Поприжмут, небось, причинное-то место…
На Рождество новый директор не приехал, но приедет обязательно, к новому году-то точно, теперь об этом говорил не только сверхосведомлённый Корф, но и многие другие гардемарины! И тогда Овсов наверняка попритихнет!
Но этого сначала надо дождаться.
Поглядим, кадет Шепелёв, поглядим, – Незачем заранее губы раскатывать.
Директор, между тем, всё глядел на Грегори, и кадет мялся на лестнице, понимая, что просто поворотиться и уйти было бы верхом хамства, а позволения почему-то спросить стеснялся.
Несколько мгновений адмирал разглядывал кадета, потом разомкнул тонкие сухие губы:
– Кадет…
– Кадет Шепелёв, пятая рота, ваше высокопревосходительство! – отрапортовал Грегори, в глубине души которого что-то едва слышно дрогнуло – наказания всё-таки не хотелось.
– Так вот, кадет Шепелёв, пятая рота, – адмирал повёл чуть одутловатым носом, словно принюхиваясь. – Соизвольте избавить меня от своего расхристанного внешнего вида. Как поняли?
– Так точно, ваше высокопревосходительство! – весело рявкнул Грегори и ринулся вниз по лестнице, провожаемый добродушным смешком Петра Кондратьевича.
Остановился только внизу, в фойе.
Теперь было яснее ясного, что на наказание он нарывался от скуки. Влас ещё не вернулся из гостей от Венедикта (Венички, как называл его с оттенком высокомерия за глаза Невзорович), Глеб тоже всё ещё пропадал где-то в городе со своим литовским знакомцем. Оба рыжих Данилевских таскались хвостом за своим старшим дружком Бухвостовым и сейчас, должно быть, нюхали табачный дым где-нибудь на заднем дворе, у каретного сарая.
А не пора ль сходить на Марсово поле? Ты ж все уши прожужжал своим домашним, как любишь Петров город! А сколько раз бывал на улицах? Вот то-то и оно. А ведь сегодня – парад! Самое время погулять-побродить, благо не запрещено.
Парохода на набережной уже не было, разломали ещё неделю назад, и Грегори только вздохнул, тоскливо и счастливо одновременно, вспоминая свою находку – подарок и впрямь получился на загляденье, поглядеть на него прибегали не только старшие кадеты, а и гардемарины, а уж младшие кадеты только завистливо вздыхали, поглядывая на вытертое серебрение ножен и рукояти.
Разумеется, сейчас кортика у него с собой не было – не хватало ещё такую вещь с собой таскать, чтоб первый встречный патруль или офицер отнял.
Недавно наведённый мост прочно вмёрз в лёд. Караульные солдаты покосились на мальчишку в форме, но не сказали ни слова, пропустили. А вот толпившимся неподалёку уличникам один из них тут же погрозил кулаком.
Уже с моста Грегори оглянулся на уличников, словно пытаясь выглядеть среди них кого-нибудь знакомого. Но понапрасну – да и откуда было тут взяться Яшке? Не его места, мальчишек с Обводного на Васильевском наверняка не любят – своих оборванцев хватает. Разве что опять со звездой таскается ряженым. Встретил только неприязненные взгляды и отправился дальше. Впрочем, кадет мальчишки с Васильевского не задевали, считая их своими – места-то одни и те же.
На Сенатской площади кадет остановился – людской поток с моста тоже замедлился, столкнулся с другим, притекающим с Конно-Гвардейского бульвара и от Екатерининского канала. Все три площади, Сенатская, Исаакиевская и Адмиралтейская, постепенно густели народом.
Посреди площади, совсем рядом с монументом, высился балаган – островерхая кровля покрыта алой тканью, как бы не настоящим индийским шёлком – ткань трепетала на ветру, хлопала на порывал, словно парус. Около балагана толпился народ, раздавались раскаты хохота – должно быть, в балагане показывали какой-нибудь лубок. Грегори, проходя мимо, прислушался – донесся визгливый голос: «А вот тебе, мусью лягушатник!» – Петрушка в красной рубахе дубасил палкой Наполеона – носатую куклу в синем мундире и шитом золочёными нитками бикорне6. Тот уворачивался и басовито вопил, так и не удосужившись высвободить заложенную за отворот мундира правую руку.
Голосили торговки печевом и сбитнем, зазывая покупателей, от пышущих жаром самоваров тянуло теплом и медвяно-травным запахом.
С трудом протолкавшись, кадет прошёл на Дворцовую – здесь было попросторнее. У арки Главного щтаба стояли, перегородив проезд, с десяток карет – серебро и золото, вороные, буланые и саврасые, красное дерево и чёрная лакированная кожа, султаны и вальтрапы7. И публика гуляла больше чистая, бульвардье какого или нищего на Дворцовую площадь полиция не пустит. Да и сам не сунется, по правде-то говоря. На шинель Шепелёва солдаты покосились, совсем, как давешние, на мосту, но точно так же не сказали ни слова.
До Марсова поля он не дошёл самую малость.
Позади глухо хлопнуло, Грегори поворотился в ту сторону – над Дворцовой, Адмиралтейством и Главным штабом с шипением одна за другой взмывали ракеты, гулко лопались в вышине, рассыпая разноцветные огни – причудливые россыпи, вроде виноградных гроздьев, женская фигура с лавровым венком, воин с мечом и в гребнистом шлеме, разноцветная голубиная стая.
– Урааа!!! – прокатилось по толпе. Люди расступались, освобождая проход с Дворцовой, и в проходе этом блеснули вздетые над головами штыки.
Шли солдаты. С Марсова поля идут! – догадался Грегори, и его тут же укололо мгновенное сожаление, что не додумался выйти из корпуса раньше. Не успел! Впрочем, на солдат можно посмотреть и здесь, и сейчас.
Войска шли к Конно-Гвардейскому бульвару, по-прежнему соблюдая строй, отбивали шаг каблуками по брусчатке, цокали подковами и стучали колёсами.
Шёл славный Апшеронский полк, что выстоял при Кунерсдорфе по колено в крови. Шёл Преображенский полк, вынесший на себе все войны России с Петра Великого и дошедший в недавней войне до Парижа. Шли отважные семёновцы, полк, который под Кульмом потерял девять сотен солдат и полковника Андрея Ефимовича. Высекали искры подковами из промёрзшей мостовой лейб-гвардейский Конный и Кавалергардский полки, те, что при Бородине в конном строю в лоб атаковали французскую кирасирскую дивизию Лоржа, за что орденами были награждены сразу тридцать два офицера. Шёл лейб-гвардии драгунский полк, одиннадцать лет назад топтавший французскую армию при Фер-Шампенуазе и отбивавший подковами дробь по парижским улицам. Грегори невольно задохнулся от восторга – отцовский полк! Невольно взгляд заметался по недвижно замершим солдатским и офицерским лицам – словно кто-то из них мог признать в мальчишке сына своего давнего однополчанина. Глупая надежда! Шёл лейб-гвардии казачий полк – в нём служил дядька Остафий! – такой же славный, как и отцовский – донцы сидели в сёдлах подбоченясь, и пики плыли за их спинами стройными рядами – не шелохнутся!
Мимо проплывали десятки, сотни и роты, полки, батальоны и эскадроны. Блестели штыки – искры горели на их заиндевелых кончиках, ножевым блеском отливали отточенные лезвия обнажённых сабель, вскинутых на плечо, сияли начищенные пуговицы, орлы, кирасы и каски. Горели огнём медные трубы, гремела музыка – Мендельсон, марши гвардейский полков – Преображенского и Семёновского, Измайловского и Финляндского, Егерского и Гренадёрского, Кавалергардского, Кирасирского и Гусарского. Грегори заворожённо стоял на месте, не чувствуя, что его толкают – глаза не в силах были оторваться от овеществлённой военной мощи империи.
Последними с Марсова поля проехала небольшая группа всадников в золочёной форме, с плюмажами и на конях под атласными вальтрапами. Въехав на Дворцовую площадь, они почти все враз повернули к воротам дворца.
Грегори на мгновение застыл, приглядываясь.
Государь?
Государь!
Впереди кавалькады, на белом жеребце, чуть неловко подобрав правую ногу (Грегори вспомнил бродившие по корпусу смутные слухи о прошлогоднем несчастном случае в Бресте-Литовском, когда жеребец командира полка ударил государя подкованным копытом в голень), высился стройный, затянутый в чёрный мундир всадник – бикорн с высоким страусиным плюмажем не шелохнется на голове, золочёные эполеты чуть присыпаны снегом, на вальтрапе тоже снег словно пудра, равнодушное лицо тоже не дрогнет, и только в глазах (Грегори стоял достаточно близко, всего-то каких-то две сажени) чуть тлеет тоска и боль.
Грегори против воли вытянулся, расправляя плечи, руки сами собой одёрнули полы шинели, застегнули пуговицы ворота и поправили фуражку. Праздник праздником, а государь – государем, – мелькнула лихорадочная мысль.
Нет, трепета он не чувствовал. Ни страха, ни благоговения.
Было что-то иное. Какое-то глубинное понимание, что вот этот человек сейчас – это и есть Россия, власть, и вся та сила, которая только что отбивала мимо шаг солдатскими подошвами и конскими копытами, гремела колёсами пушек, может прийти в движение по одному слову этого стройного всадника в чёрном мундире с золотыми эполетами.
Взгляд Александра Павловича на мгновение остановился на фигуре кадета, и Грегори почувствовал, что краснеет. Губы царя вдруг тронула едва заметная улыбка – чуть шевельнулись уголки рта, чуть дрогнули губы, и Александр Павлович вдруг озорно подмигнул мальчишке. А в следующий миг кавалькаду пронесло мимо кадета, она нырнула в дворцовые ворота и скрылась во дворе.
Войска прошли, и толпа снова хлынула, замельтешилась около райка, около устроенного в проходе на Александровский бульвар вертепа, у торговых рядов.
Грегори стащил фуражку и голой рукой обтёр взмокшие волосы, покрутил головой, отыскивая – не видел ли кто?
Не расскажу никому, потому как – кто поверит-то?!
На Петре и Павле празднично затрезвонили колокола – звали к вечерне.
1
Фаэтон8 остановился около широкой калитки, прорезанной в высокой ограде: грубая замшелая каменная кладка – вроде бы и старина, и неуклюжая суровость и, одновременно – странное изящество, кольца, вензеля и высокие копья железной решётки, тяжёлые дубовые доски с медной оковкой. Такую старину Глеб видел раньше в Вильне, в иезуитском коллегиуме – рассказывали, что коллегиум построили ещё в начале пятнадцатого века послы Тевтонского ордена, сразу после Грюнвальда.
Габриэль откинул тяжёлую меховую полость, с наслаждением вдохнул морозный воздух (день был совершенно необычный для Петербурга – безветренный, с лёгким морозцем и пушистым снегом хлопьями), первым выпрыгнул из экипажа, не касаясь ногами откинутой ступеньки (взметнулись широкие полы серой крылатки), легонько хлопнул кучера набалдашником трости по плечу и небрежно бросил, когда тот обернулся:
– Теодор, ты знаешь, где меня ждать.
Кучер согласно качнул аккуратно подстриженной бородой, а Кароляк обернулся к Глебу:
– Чего ж ты ждёшь?
В ответ на слова Кароляка Глеб нерешительно поднялся на ноги, шагнул на ступеньку фаэтона и снова остановился:
– Что-то я сомневаюсь, Габриэль… удобно ли…
– Брось, – улыбнулся Кароляк, и что-то в его улыбке не понравилось Глебу. Впрочем, Невзорович тут же постарался об этом забыть – показалось, да и только. Наверное, прав Габриэль, и Глеб, как всякий провинциал, чрезмерно много думает о том, что удобно, а что неудобно и слишком беспокоится о собственной персоне, только и всего. – Ты же со мной, а я там завсегдатай. И ты таким будешь, когда я тебя там со всеми познакомлю. Идём, не сомневайся! Пани Мария сейчас редко бывает в Петербурге и то, что мы её застали – это невероятное везение! Ты обязательно должен с ней познакомиться!
Тон Кароляка был настолько убедительным и заразительным, что Глеб, наконец, отбросил сомнения.
Вымощенная крупным плоским камнем с неровными краями дорожка, старательно очищенная прислугой от снега, с обеих сторон обсаженная кустами акации, привела их к широкому крыльцу, сложенному из гранитных плит. С улицы особняк был за кустами и забором почти не виден, и на крыльце Невзорович замедлил шаги, окинул дом взглядом.
Два этажа, не считая цокольного, окна которого утонули в глубоких приямках, каменная облицовка – гранит на цоколе и туф на жилых этажах, высокие окна первого этажа и чуть пониже – второго, черепичная кровля горбится тёмно-бурой чешуёй. Окна ярко освещены, там и сям в них движутся тени. Глеб вдруг снова ощутил себя не в своей тарелке, но Кароляк уже взбежал по ступеням и решительно взялся за дверной молоток.
Обратной дороги не было. Да и зачем она, обратная дорога-то – не этого ли ты и хотел, шляхтич из Невзор – найти здесь, в чужом холодном городе, своих?
На стук молотка дверь незамедлительно распахнулась – пожилой лакей в шитой золотом тёмно-синей ливрее с поклоном отступил в сторону.
– Пан Габриэль, – протянул он. – Приятно видеть вас снова.
– Здравствуй, Франтишек, – небрежно бросил в ответ Кароляк, проходя в прихожую и сбрасывая на руки лакея припорошённую снегом крылатку. Вслед за ней он уронил в готовно подставленную ладонь лакея пятак и обернулся к всё ещё стоящему на пороге Глебу – Невзорович стряхивал с плеч хлопья снега. – Да проходи ж уже, горе моё!
Глеб, обозлившись на себя самого, шагнул в прихожую, позволив Франтишку затворить дверь, торопливо, путаясь в рукавах с досады, стащил шинель и, стараясь не выглядеть рядом с Габриэлем деревенщиной из литовских болот, сунул в руку лакея целый гривенник. Франтишек, впрочем, лицом не выказал совершенно ничего – ни насмешки столичного жителя, пусть и лакея, при встрече с провинциалом, пусть и шляхтичем, ни пренебрежения, довольно часто встречающегося со стороны слуг по отношению к дворянам, имеющим несчастье быть ниже по положению, чем их господин. Что-то вроде удивления мелькнуло в глазах лакея, но Глеб приписал это чувство виду своего мундира – вряд ли в этом доме часто видели форму Морского кадетского корпуса.
Передав в руки Франтишка цилиндр Кароляка и фуражку Невзоровича, приятели двинулись к широкой двери в гостиную, откуда доносились весёлые голоса.
На пороге (на деле никакого порога, разумеется не было, но Невзорович привык за время деревенской жизни в Литве, что в каждой двери должен быть порог) гостиной Глеб невольно приостановился, разглядывая комнату.
Высокий сводчатый потолок, умело расписанный в мавританском стиле, обтянутые нежно-зелёным муаром стены, паркет тёмного дуба, широкая лестница с полированными перилами, там и сям – кресла и диваны. В гостиной можно было бы смело устроить гимнастический зал – по размерам она как раз подходила, была только ненамного меньше гимнастического или танцевального зала корпуса. У камина на широком диване примостились три женщины в шёлковых капотах, около самого камина – двое мужчин во фраках и сюртуках, четверо стояли около небольшого стола с закусками и бутылками, на антресолях ещё двое – мужчина и женщина. Не было видно ни одного мундира. По гостиной словно мушиное гудение носился слитный многоголосый говор, негромкий, почти шёпот, но назойливый, хорошо слышный, но неразборчивый.
В первый момент Глеб растерялся, не понимая, к кому следует подойти в первую очередь, покосился на Кароляка, но Габриэль уже шагнул навстречу идущему к ним юноше, на которого Невзорович и уставился с нескрываемым интересом – юноша показался Глебу его ровесником.
– Да ты возмужал, Ромуальд, – покровительственно сказал Кароляк, пожимая руку подошедшему юноше, и от его снисходительного тона Глеба несколько покоробило. Впрочем, он заметил, что и Ромуальду эта манера Кароляка тоже не доставляет большого удовольствия. И Невзорович тут же вспомнил, что ведь и с ним, Глебом, Габриэль говорит точно так же. Может быть, это потому, что он старше? Пусть всего на пять лет, но всё-таки? Но он всё равно пообещал себе, что так или иначе, но постарается пресечь эту злящую его манеру – Габриэль ему не учитель, не наставник и старший офицер роты. И усмехнулся сам себе – быстро же он привык воспринимать русских корпусных офицером как старших над собой, имеющих право ему приказывать. И года не прошло.
– Познакомься, дружище, – повёл меж тем, рукой Кароляк в сторону Невзоровича. – Это мой хороший приятель, Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай из Литвы.
Говорили по-польски.
– Глеб, позволь тебе представить – Ромуальд Шимановский, сын хозяйки дома и старший мужчина в доме сейчас.
В голосе Кароляка помимо покровительства прозвучала вдруг странная, едва заметная насмешка – как раз тогда, когда он назвал Ромуальда старшим мужчиной в доме – так, словно он знал об этой семье что-то потаённое.
Ромуальд нахмурился.
– Рад служить, – торопливо, чтобы замять возникшую неловкость, пробормотал Невзорович, делая шаг вперёд, и Ромуальду невольно пришлось ответить тем же.
– Глеб… – проговорил он озадаченно. – Это ведь православное имя, не так ли?
– Моя семья принадлежит к греко-католической церкви, – пояснил Невзорович, оттаивая, наконец, от неловкости, и Ромуальд, согласно кивнув, приглашающе повёл рукой в сторону зала:
– Witamy panowie9!
– О, я вижу знакомых! – оживился Кароляк, подходя к группе у стола (Глеб неотрывно следовал за ним). – Панове, прошу внимания, хочу представить вам нашего земляка, так же, как и мы, несчастливой судьбой заброшенного в этот холодный город – Глеб Невзорович, герба Порай! Отчаянная голова, во время недавнего наводнения спас пятерых москалей и нашего великого Адама Мицкевича, светило нашей литературы!
Раздались одобрительные возгласы, на Невзоровича уставились через монокли и лорнеты, поверх вееров. Глеб вспыхнул, краска залила щёки, стало жарко ушам.
– Собственно, господа, Габриэль преувеличивает, – забормотал он, путаясь в словах под доброжелательными и любопытными взглядами. – Всё было не совсем так… и даже совсем не так…
Он запнулся и умолк. Кругом посмеивались.
– Расскажите же, – предложил, улыбаясь Ромуальд Шимановский.
– На самом деле я был не один, – смущаясь ещё больше ответил Глеб – язык, наконец, перестал быть окостенелым, и речь Глеба обрела связность. – Со мной было двое товарищей…
– Москали? – неприязненно спросил Кароляк, и эта неприязнь вдруг остро уколола душу Глеба. И ведь переспрашивает, хотя сам прекрасно знает, кто со мной был, – подумал Невзорович – он сам рассказал эту историю Кароляку в том трактире на Мойке. Не напрасно ли? Он насупленно кивнул в ответ на слова Габриэля и продолжал:
– Мы действительно помогли выбраться из затопленного подвала нескольким людям корпусной прислуги. А Мицкевича ни я, ни мы не спасали – скорее уж наоборот, и пана Адама и нас с друзьями спасли с постамента лейтенант Завалишин и русские матросы.
Кароляк в ответ на слова Глеба пренебрежительно отмахнулся, словно все возражения Невзоровича не стоили и выеденного яйца, и его по-прежнему следовало считать главным спасителем пана Адама.
Остальные слушали рассказ Глеба с каменными лицами, словно он рассказал бог весть какую скабрёзность, неприличную в приличном обществе. Было видно, что им слова Невзоровича особого удовольствия не доставили. И только двое слушали его с неприкрытым восхищением – сын хозяйки Ромуальд и стоящий рядом с ним сухопарый остроносый мужчина невысокого роста в жемчужно-сером сюртуке – он даже притопывал носком штиблета по паркету в местах рассказа, должно быть, показавшихся ему особо интересными.
Когда Глеб умолк, остроносый порывисто шагнул к нему и протянул руку:
– Браво, юноша, браво! – воскликнул он, не обращая внимания на каменные лица и кислые усмешки окружающих, от которых Глеб чувствовал себя не в своей тарелке, словно он высыпал перед людьми на стол кисет добытого им в разбойничьей пещере золота, а оно оказалось глиняными черепками. Возглас остроносого всё же польстил его самолюбию, утешил. А тот продолжал трясти руку Глеба. – Позвольте представиться – Юзеф Олешкевич!
– Как? – Глеб даже восхищённо попятился.
– Вот как, вы меня знаете? – удивился Олешкевич, уставившись на Невзоровича своими выпуклыми карими глазами, и наконец выпустил его руку. – Но откуда?
– Да кто ж вас не знает? – восторженно ответил Глеб. – Тем более, среди виленцев!
Пан Юзеф польщённо улыбнулся, словно вспоминая что-то – должно быть, возникла в памяти виленская юность.
– Да… – протянул он с теплотой. – Виленский университет, alma mater nostra… видывал я потом и Париж, и Дрезден, и Петербург вот теперь… но там, в Вильне, я был дома…
От пана Юзефа исходил странноватый запах, едкий и лёгкий, но всё-таки ощутимо заметный, знакомый, но Глеб почему-то никак не мог его опознать.
Но Олешкевича прервали – неожиданно, хотя и не грубо.
Прозвенел весёлый голос – женское меццо-сопрано:
– Однако, господа, я вижу у нас новое лицо…
Сказано было так же по-польски, как и всё остальное в салоне до того. Головы всех, кто был в зале, разом повернулись к лестнице на антресоли. «Мама», – весело выговорил Ромуальд – он не только голову повернул в ту сторону, он поворотился весь, одним цельным движением.
По лестнице спускалась, едва касаясь перил кончиками пальцев… нет, ей богу, фея! Лёгкая, стройная фигура в бледно-зелёном, в тон обивке на стенах, шёлковом капоте с открытыми плечами – глубокое декольте, белые короткие рукава с пуфами, бордовый невесомый берет неизвестно каким чудом держится поверх светлых, с лёгким каштановым оттенком волос, поверх прекрасных покатых плеч – газовая мантилья цвета слоновой кости. Изящные шагреневые туфельки цокали по ступеням лестницы подбитыми каблучками.
Глеб онемел.
Следом за красавицей неторопливо шла девочка лет двенадцати, одетая точно так, же как и сама хозяйка дома, только декольте в капоте было заменено прямоугольным вырезом. И похожа девочка была на неё в точности – те же ярко-алые губы, те же матовые зубы за ними, тот же точёный обвод лица, те же светлые волосы с каштановым оттенком. Казалось по лестнице за хозяйкой спускается её маленькая копия. Слепой догадался бы, что это мать и дочь. Только глаза у взрослой красавицы были карими, а у маленькой – серыми. Должно быть, в отца глаза удались, – подумалось Глебу, но он даже не обратил внимания на глупость этой очевидной мысли.
– Я слышала, как пан Кароляк представлял вас моим гостям, пан Невзорович, – сказала, улыбаясь, хозяйка дома. – Приятно видеть в моих стенах столь храброго и великодушного юношу. Прошу располагать моим гостеприимством без стеснения. Познакомьтесь (она повела рукой в сторону девочки – дочь стояла на две ступеньки выше матери и с любопытством разглядывала Глеба) – моя младшая дочь, Цели́на Шимановская.
– Восхищён, – поклонился Глеб. – Восхищён красотой как матушки, так и дочери. Готов быть кавалером…
Слов Глеба были прерваны многочисленными смешками, прокатившимися по залу, и он смутился, сообразив, что в кавалерах у матери и дочери вряд ли есть недостаток.
Смущение разрядилось, когда Олешкевич весело воскликнул:
– Пани Мария, может быть, вы сыграете нам какое-нибудь своё новое сочинение?! Я думаю, несправедливо, что в Германии, Швейцарии и Италии их уже слышали, а мы, ваши земляки в чужом городе – ещё нет!
Окружающие приветственно зашумели, захлопали в ладоши – слова пана Юзефа понравились всем.
Шимановская не стала жеманиться и отнекиваться – видно было, что музыка для неё – истинное удовольствие. Она неторопливо прошла к стоящему в углу зала фортепиано, откинула крышку, взяла несколько нот и удовлетворённо кивнула – настраивать инструмент не требовалось. Кароляк торопливо подставил к фортепиано табурет, пани Мария присела и бросила пальцы на клавиши.
Музыка плыла по залу, а Глеб вдруг вспомнил урок в корпусе, когда кадеты танцевали под полонез Огинского. За окнами в свинцовых переплётах наваливалась на город синими сумерками сырая питерская зима, а ему казалось, что там на самом деле – леса и болота, подёрнутые пеленой зимней литовской вьюги.
В корпус Глеб возвращался уже в полной темноте. В фонарях плясали бледно-жёлтые языки масляного пламени, на площадях горели костры, сложенные из обломков брёвен (остатки разрушенных недавним наводнением кораблей и домов) – погреться запоздалому прохожему в сильный мороз. Цокали копыта по мёрзлой заснеженной мостовой, фаэтон покачивало на булыжниках брусчатки, кучера покачивало в такт.
У въезда на Исаакиевский мост Невзорович повернулся лицом к Кароляку, который зябко кутался в меховую полость.
– Спасибо, – серьёзно сказал Глеб. – Очень интересные и приятные люди.
– Особенно пани Мария и панна Цели́на? – поддел Габриэль.
– Не без того, – согласился Невзорович смущённо и весело. – Но и пан Олешкевич… и другие…
– То ли ещё будет, дружище, то ли ещё будет, – загадочно пообещал Габриэль.
2
Котёнок был худой и неприглядный. Короткая серая в тёмную полоску шерсть свалялась и торчала клочьями, прикрывая там и сям небольшие пятнышки лишая. Он жался в углу парадного, крупно дрожал (в парадном было холодно – печи, должно быть, были не топлены с утра), глядел на людей круглыми испуганными глазами и пискляво мяукал.