bannerbannerbanner
Метель

Виктор Некрас
Метель

Полная версия

– Преодолённый труд – всегда ступенька к славе19. Ай да пан Адам, он даже в русской столице нашёл своих. С вашего позволения, пан Глеб, я приглашу к разговору ещё одного человека.

Лакей молча выслушал приказание и так же молча исчез за дверью. Глеб не разобрал, что именно говорил лакею пан Людвик, но тут и гадать было незачем – попросил кого-то позвать. А кого именно – ты, Глеб Невзорович, скоро увидишь и сам.

Увидел.

В дверь вошёл сухощавый середович в военной форме со знаками различия бригадного генерала – впалые щёки, выдающийся римский нос, белокурые локоны, едва заметная седина.

Глеб вскочил с места, как подброшенный пружиной.

– Михаил Гедеон Радзивилл, – представился он, весело и живо блестя глазами. Дядя Леона! – понял Глеб. – Отцу нездоровится, он не смог сейчас встретиться с нашим гостем, но обещал непременно спуститься к обеду.

Отец, это должно быть, дед Леона, отец обоих этих Радзивиллов, сенатор-каштелян, виленский воевода.

– Ваша мосць! – поклонился Глеб как можно изящнее, в душе обмирая со страху – как бы не увидеть пренебрежение на лицах этих магнатов.

– Стало быть, пан Кароляк и пан Олешкевич вам кое-что рассказали, – сказал, наконец, пан Людвик. Сенатор-каштелян, изящно отложив в сторону нож и вилку – мелькнули над белой скатертью потемнелая морщинистая кожа рук и начищенное серебро, внимательно смотрел на кадета. Стол был накрыт на пять кувертов, хотя за столом было всего четверо – Леон почему-то к столу не вышел. Глеб несколько раз бросал в сторону двери взгляды, ожидая, что юнкер вот-вот появится, но этого так и не случилось. «Странно, – подумал озадаченно кадет. – Неужели всё-таки обиделся? Или у них в семье что-то не так?» Впрочем, никто из Радзивиллов не выглядел ни удивлённым, ни рассерженным – должно быть, у отсутствия Леона была какая-то весомая причина.

– Очень мало что, – позволил себе улыбнуться Невзорович. – Они больше изъяснялись намёками.

В этот момент он больше всего боялся, что его голос дрогнет, и собеседники посчитают, что в нём звучит обида. Тем более, что обида в этот момент и так кольнула его душу.

Глеб приблизительно догадывался, на что ему намекали Кароляк с Олешкевичем (да и в словах Мицкевича несколько раз прозвучало что-то подобное), да и о чём пойдёт сегодняшний разговор – тоже.

– Это вполне понятно, – добродушно пробурчал пан Людвик, тоже, в свою очередь, покосившись в сторону двери – тоже, должно быть, хоть и знал причину отсутствия за столом Леона, всё равно ждал, что сын вот-вот войдёт в дверь. Надеялся. Наверняка, причина для него неприятная, – догадался неожиданно для себя, Глеб, и с усилием заставил себя слушать слова хозяина замка, отгоняя навязчивое недоумение. Начиналось самое важное и нельзя было пропустить ни единого слова.

– Видите ли, юноша, – мягко сказал пан Михал. – Уставом нашего общества запрещается принимать в него неофитов младше двадцати одного года, и я сильно сомневаюсь, что мы можем сделать исключение для вас…

– Хотя вы уже и зарекомендовали себя человеком, преданным нашему делу… – задумчиво проговорил Чарторыйский, глядя в скатерть, – так, словно пытался разглядеть в переплетении её нитей какую-то тайнопись. – Тем не менее, вам придётся подождать. Хотя бы год.

Глеб молчал – его слов сейчас никто и не ждал, всё было понятно сразу. Он сидел, пожав ноги под стул и вцепившись пальцами в его края, бегая глазами от одного магната к другому, и в голове стремительно проносились одна мысль за другой, а в душе медленной волной вздымался восторг.

Он угадал!

Заговор!

Это заговор! Польша будет свободной! А с ней и Княжество!

Словно подслушав его соображения, старший Радзвивилл повернулся к Глебу, посмотрел так, будто душу из него хотел вытащить на всеобщее обозрение.

– А вы, сударь… служите или просто время проводите в столице…

– Кадет Морского корпуса, ваша мосць! – вскочил Глеб, польщённый тем, что пан старший Радзивилл, наконец-то, обратился к нему напрямую.

– Морского, стало быть, – задумчиво сказал виленский воевода, глядя на Невзоровича вприщур. – Что ж, моряки нам, надеюсь, будут тоже нужны, не только уланы… готовы сразиться за вольную Речь Посполиту?!

«Готов, ваша мосць», – хотел ответить Невзорович, но горло вдруг перехватило невесть с чего. Он сглотнул и выговорил (голос вдруг упал до сипения):

– Почту за честь, ваша мосць! Мой отец служил у Костюшки и Домбровского, мой брат погиб при Ватерлоо за императора…

На мгновение ему показалось, что оба младших Радзивилла стремительно и непонятно переглянулись. И вновь возникло неощутимое впечатление, словно тень великого воина (великого! – что бы там ни говорил про него старый пан Рыгор Негрошо!) встала за его спиной, внушительно глядя на всех присутствующих за столом.

– Невзоровичи, как же, помню, – кивнул сенатор с одобрением.

Но Глеб вдруг похолодел, поражённый внезапной мыслью.

– Но… – запнулся, встретив взгляды трёх пар внимательных глаз.

– Не стесняйтесь, кадет, – подбодрил его пан Людвик.

– Мне ведь придётся принести присягу, – упавшим голосом сказал Глеб, отводя глаза. – С ней-то как быть?

– Да, – помолчав некоторое время, подтвердил сенатор. – Вам, видимо, действительно придётся принять присягу русскому царю. Но это не должно вас смущать в будущем – свобода Родины важнее. Не так ли, юноша?

– Так, ваша мосць, – подтвердил Невзорович всё тем же упавшим голосом. – Но как же… разве цель оправдывает средства?

Трое Радзивиллов опять переглянулись, и Глеб поспешил объяснить, путаясь в словах:

– Видите ли, ваша мосць… я именно потому и пошёл учиться именно в Морской корпус, что там не пришлось бы нарушать присягу или сражаться против своих…

Кадет смолк. В комнате воцарилось тягостное молчание, тяжёлое и вязкое, словно патока или расплавленный свинец, потом пан Людвиг, взглянув на остальных сказал медленно, словно обдумывая каждое слово:

– Я вижу, вы пока что не совсем готовы принять решение, кадет, – он помолчал, разглядывая Глеба с непонятным выражением, – с непониманием и, одновременно, словно видел перед собой что-то удивительное. – Ну что ж… время пока что терпит. Думаю, к нашей новой встрече что-нибудь изменится, не так ли?

Глеб смолчал, только сглотнул слюну, которая вдруг стала горькой.

В комнате слоями плавал табачный дым.

– И всё-таки я не понимаю, – задумчиво сказал виленский воевода, выдувая роскошное кольцо, которое, словно подумав, дрогнуло и поплыло по направлению к окну. – Габриэль действительно считает этого мальчишку таким ценным для нас, или они просто подружились, и у нашего петербургского друга взыграл непотизм?

Оба младших Радзивилла переглянулись, пряча усмешки.

– Отчасти вы правы, отец, – кивнул пан Людвик, разглядывая скушенный кончик сигары так, словно раздумывал – а не выбросить ли её целиком и не взять ли новую, раз уж так неаккуратно получилось. – Когда мы получили письмо от Кароляка, мы сначала тоже посчитали это обычной протекцией… человек несовершенен, увы, и даже сам великий император не был свободен от таких низменных вещей…

Сенатор не смог сдержать кривой усмешки – он, в отличие от большинства поляков, пиетета перед личностью удачливого корсиканца не испытывал.

– Но потом что-то изменилось? – поднял он бровь.

– Видите ли, отец, – на этот раз ответил пан Михал. – Этот мальчишка не очень хорош со своим опекуном, Миколаем Довконтом, а Довконт – первая опора русского наместника в Литве.

– Новосильцева, – процедил виленский воевода едва ли не с ненавистью. Младшие Радзивиллы опять бегло переглянулись. Впрочем, отец быстро справился со своими чувствами – прикрыл глаза, пыхнул сигарой. Она окутала его облаком пахучего дыма, а когда дым рассеялся, лицо Михаила Иеронима уже было таким же спокойным, как и обычно.

– Рассчитываете через него как-то воздействовать на Довконта? Или на самого… наместника? – на слове «наместник» голос старшего Радзивилла чуть дрогнул, запнулся.

– Увидим, – равнодушно сказал пан Людвик. – В любом случае, полезно иметь около такой личности своего человека, разве не так?

– Полезно иметь наших людей везде, где только можно, – скрипуче согласился с ним отец, откладывая чадящий окурок в предупредительно поставленную холопом на столик чашку.

Глава 3. Пастораль

1

Дядька Остафий стоял у плетня, навалясь на него локтями, курил трубку и задумчиво глядел в сторону Поповской горы, словно там происходило что-то важное. Грегори подъехал вплотную – скачки на Бое для него уже стали ежедневной утренней привычкой, потребностью даже. Отец, видя это, только весело посмеивался втихомолку и не возражал – самому ему проминать жеребца было некогда, а орловец без скачек застаивался, ленился. Бой уже охотно шёл шагом, фыркая и отгоняя оводов хвостом и гривой. Мальчишка придержал коня у околицы и тоже покосился в сторону горы – может, там и вправду что-то важное.

Но ничего.

Только над куполом церкви в пронзительной июльской синеве таяло небольшое белое облачко. Скорее всего, на него дядька и смотрел.

Грегори, не спешиваясь, сбросил с кола верёвочную петлю, освобождая воротное прясло, отволочил его в сторону, открывая проезд. Въехал в ворота, подтянул жердевое прясло обратно, снова набросил петлю. Вечером, когда пастушата погонят стадо домой, дядька Остафий, завидев их издалека, снова отволочит жерди.

Дядька уже смотрел на подъезжающего воспитанника. Над кривой казачьей трубкой курился лёгкий дымок.

– Здорово, дядька Остафий, – Гришка перекинул ногу через луку и гриву, соскользнул с седла. Накинул поводья на кол в плетне, подумал мгновение (до калитки идти было лень, а старый казак смотрел лукаво и приглашающее) и рывком перемахнул через плетень во двор. Остафий только одобрительно хмыкнул. Гришка привалился спиной к плетню, прижмурился от бьющего в глаза солнца.

 

– И тебе поздорову, сударь, – барином казак не звал воспитанника никогда, но и по имени не обращался. Только «сударь» и на «ты». – Ну что, сударь? Начнём?

– А пожалуй, – легко отозвался Грегори, локтями отталкиваясь от плетня.

Казак выколотил трубку, стряхнул с неё последние порошинки пепла, и, чуть прихрамывая, нырнул в сени, сложенные из расколотых вдоль брёвен. Барчук вспомнил, как он каждый раз, бывая у наставника, натыкался у него в сенях то на ведро, то на коромысло и подивился, как хозяин умудряется передвигаться в тёмных сенях (не было даже волокового окна) и ничего не зацепить. И у него в который уже раз возникло подозрение, что Остафий нарочно ставит что-нибудь на ночь в сенях так, чтобы чужак точно на это «что-то» налетел.

Чтоб больше шуму было и можно было того чужака сразу услышать.

Казак, чуть пригнувшись, вышагнул на невысокое крыльцо – в каждой руке по сабле. В ножнах, с ременной сбруей. Выпрямился и коротким движением левой руки швырнул одну саблю барчуку. Грегори едва успел подхватить ножны левой рукой. Ухватился за рукоять. Мелькнули в памяти слова дядьки, которыми он наставлял ещё пару лет назад неука: «Не вытягивай саблю, бестолочь, ножны с сабли сбрасывай! Эхх, каша берёзовая по тебе плачет».

Длинный, едва изогнутый клинок с тихим шорохом покинул ножны.

Остафий шагнул с крыльца, чуть припадая на правую ногу – она была деревянная, искусно вырезанная питерским мастером несколько лет назад. Грегори, как обычно, чуть помедлил, опять вспоминая первую их стычку – до того Остафий только поучал его, как правильно держать саблю и как правильно рубить. Тогда он, Гришка, постеснялся напасть на наставника в полную силу, а казак через какую-то минуту уже гонял барчука по всему двору поместья, и сабля в его руке хищно свистела, то и дело грозя починить Шепелёву-младшему кончик уха или укоротить светлые вихры. А отец стоял на высоком крыльце, весело хохотал и хлопал в ладоши.

Страшно тогда было так, что и сейчас вспомни – и волосы на голове шевелятся.

Как же он тогда ненавидел отца!

Каким же он был дураком!

Казак рывком прыгнул с крыльца – деревянная нога почти не мешала ему двигаться. Свистнула сабля, и Грегори едва успел отвести удар ножнами – ему нравился этот способ боя, подсмотренный Остафием в бесконечных войнах коалиций, то ли у французов и австрийцев, то ли у турок и персов.

Заметались сабли, сшибаясь над плотно вытоптанной травой двора, кружились бойцы, стараясь достать друг друга оружием.

Краем сознания, отбивая очередной удар казака и целясь хотя бы обозначить ему угрозу, Гришка отметил, что на ножнах уже много засечек от сабельного клинка – и неудивительно, они уже с год как по двору пляшут.

Посреди двора стояла телега с длинными дрогами, и оглобли прятались в спутанной траве.

Грегори едва не споткнулся, подпрыгнул вверх и назад, перепрыгивая и через оглоблю, и через провисший ременный тяж, присел, пропуская над головой клинок сабли – в прошлом году Остафий ещё сдерживал саблю, понимая, что «неук» может и не успеть отбить или уклониться, а в этом году рубил почти по-настоящему. Попятился, споткнулся о вторую оглоблю, повалился назад, в траву – сабля, глухо звякнув, оставила засечку на оглобле в вершке от его пятки. Барчук рывком поджал ноги – хоть опасности уже и не было, а только ноги сами сработали. Перекатился, вскочил на ноги – казак, ковыляя, перешагнул обе оглобли и уже опять был рядом.

Грегори выпрямился, отклоняя летящую прямо ему в голову холодную сталь ножнами, провернулся вправо и обозначил удар саблей под рёбра наставника.

– Шабаш, – выдохнул казак, посмеиваясь. По его лбу обильно тёк пот (и немудрено, на такой-то жаре), стриженные в кружок волосы намокли и прилипли ко лбу и вискам. – Молодцом, парнёчек, молодцом. Красно сегодня бьёшься.

Он попятился к телеге, рывком уселся на неё, свесив ноги через грядку. Бросил саблю в ножны, вытер пот рукавом.

– А староват я стал всё-таки таким козелком-то скакать, – признался он, улыбаясь и расправляя усы. – Поди-ка в хату, принеси жбан с квасом, он в уголке стоит, утром только с ледника принёс.

Пили квас.

Отдувались, утирали пот.

Грегори присел на оглоблю, вытянул ноги и привалился плечом к переднему колесу. От невысокой соломенной кровли дома падала короткая тень.

– Тальник рубил сегодня? – строго спросил вдруг дядька, протягивая жбан воспитаннику. Чуть задержал в своей руке.

– Нет, – помедлив, признался Гришка, опуская глаза. – Совсем забылось. Вечером.

– Вечером – вдвое, – строго сказал казак, выпуская, наконец, жбан. – Не полсотни прутьев, а сотню.

Барчук только согласно кивнул и припал губами к краю жбана. Оторвался и, отдышась, поставил опустелый жбан в траву около колеса:

– Добрый квас.

Квас и правда был хорош – холодный, терпкий и кисловатый, он отдавал тёртым хреном, ржаной хлебной коркой и совсем немного – клюквой.

– Добрый, – согласился Остафий, снова раскуривая трубку. Курил он, по старой привычке, вонючий немецкий кнапстер, который привозили из немецкой колонии в Сарепте. Грегори, чуть поморщась, слегка отвернулся в сторону (сам он курить пока ещё так и не попробовал, да и не хотелось особо, не тянуло). Прищурился – солнце теперь било в глаза.

С соседнего двора, от Плотниковых, раздался истошный детский вопль – звонкий, с провизгом, он поднимался от контроктавы и уходил в пятую, к свистковым регистрам – словно поросёнок верещал под ножом. Наверняка Лушка, младшая сестрёнка Маруськи и Шурки, – отметил про себя барчук, криво усмехаясь. – Оса, должно быть, ужалила или пчела. Он передёрнул плечами, вспомнив, как его самого года в четыре впервые ужалила оса. Они тогда с мальчишками разорили осиное гнездо в пойме Биря и ринулись бежать – а осы со звенящим жужжанием проносились над головами, словно пули. Гришка тогда споткнулся в высокой траве, спутанной коровьими ногами, а когда встал на ноги, звонкая пуля аккуратно приземлилась ему на крыло правой ноздри.

Ну да.

Примерно вот так он тогда и орал.

Вопль стих на пару мгновений, сменился руганью тётки Агафьи, Маруськиной и Шуркиной бабки – должно быть, та выскочила во двор на крик, схватила внучку в охапку и поволокла домой. И почти тут же ругань затихла, заглушённая многоголосым рёвом. Грегори удивлённо приподнял бровь – столько детей на дворе у Плотниковых быть не должно. Но тут же понял – должно быть, сегодня как раз бабки Агафьи очередь приглядывать за соседской мелюзгой, чтоб на сенокосе не путалась под ногами. Назавтра оставят всю ораву ещё кому-то из соседей, послезавтра – ещё кому-то…

Грегори покосился на наставника – тот невозмутимо сгорбился на телеге, курил, на крики с соседнего двора даже ухом не повёл.

Привык, должно быть.

– Дядька Остафий… – спросил вдруг Грегори, невесть с чего решась спросить то, о чём хотелось спросить давно. – А у тебя, дядька Остафий, семья есть?

– Семья, – задумчиво протянул дядька, чуть усмехаясь и пряча трубку в кисет грубой домоткани на поясе. – Нет семьи. Была, вестимо…

– А… – Грегори проглотил лезущий на язык вопрос.

– Куда девалась? – понял дядька недоговорённое. И обронил короткое слово. – Воспа.

Гришка сглотнул и промолчал. Перевёл взгляд на дядьку – не обидел ли чем казака. Остафий же рывком соскочил с тележной грядки, привычно и едва заметно поморщился, когда боль толкнулась в культе, подхватил с телеги саблю.

– Ладно. Хватит на сегодня.

Правый рукав его рубахи задрался, открывая едва различимый тоненький белый шрам на запястье.

– А вот это что, наставниче? – вдруг заинтересовался Грегори. Никогда раньше этого шрама он не видел, а если и видел, то не замечал. Не сабля, не штык, не пуля, а для случайного пореза вроде бы великоват.

– Это? – Остафий покосился на запястье, чуть смущённо усмехнулся, но одёргивать рукава не стал. – Это мы с дружком моим побратались…

– Как это? – не понял Гришка, чуть вздрогнув.

– Ну… – казак на несколько мгновений замялся. – Про крестовых братьев слышал ли?

– А как же! – воскликнул Грегори, начиная понимать. – Ты ж мне и рассказывал.

– Ну вот, а это на крови побратимство, когда кровь смешивают, – пыхнув трубкой, пояснил Остафий. – Мы с дружком моим, Филькой Сурядовым, вёшенцем, ещё мальчишками побратались. И крестами поменялись, и кровь смешали… руки порезали, и друг к другу прижали, чтоб кровь перемешалась, и из ранки друг у друга кровь высосали. Такое побратимство крепче родного братства иной раз бывает.

– Когда это было-то? – с лёгкой завистью спросил Гришка.

– А… – протянул казак с внезапной неохотой. – Давно. Во времена Екатерины Алексеевны ещё, в Крыму, когда ханство к ногтю брали.

– Так сколько ж тебе лет, наставниче? – несколько оторопело спросил Грегори.

– Да уж на седьмой десяток поворотило, – довольно и чуть грустновато ответил Остафий, выколачивая трубку. – Дружка моего и побратима, Фильку, в Карабахе кызылбаши зарезали при государе Павле Петровиче, и вместе с семьёй… а я вот живу.

– Расскажешь? – жадно спросил Грегори.

Не удержался.

2

– Алла акбаааар!

Протяжный вопль упал с минарета на каменистую землю, растёкся ленивым потоком по пыльной улице тягуче ворочаясь между четырёхскатными кровлями карадамов20, морским прибоем ударился о скалы и зубчатые стены Шушинской крепости и затих где-то в ущелье, приглушённый весёлым шумом Каркарчая.

Филипп Сурядов вздрогнул, едва не выронив точильный камень и не прогладив вдоль лезвия сабли собственным пальцем. Неприязненно покосился на чуть кривоватую свечку минарета рядом с решётчатой вышкой крепостной башни, дёрнул густым тёмно-русым пропылённым усом, словно собираясь сплюнуть или выругаться, но передумал. Глянул вдоль лезвия сабли, оценивая заточку, удовлетворённо кивнул, отложил точило и бросил саблю в ножны – только крестовина шёлкнула об устье ножен. Отставил саблю в сторону.

– Ты, прямо как будто тебе завтра в бой, снаряжаешься, – весело поддел его Остафий. Он сидел на невысоком каменном заборчике, прямо напротив Фильки, примостившегося на плоском крылечке карадама. Нагретый за день солнцем камень приятно пригревал и спину, и седалище, вставать с камня не хотелось. Остафий закинул ногу на ногу и покачивал носком начищенного сапога – сабля на длинной портупее покачивалась в такт, а казак целился, чтобы оковка ножен угодила по колючей звёздочке репейника, выглянувшего из-под каменной кладки забора. Репей до времени ловко уклонялся.

– Алла акбаааар! – звал азанчи правоверных к вечернему намазу.

– Язви, язви, – добродушно ответил Сурядов Остафию, приваливаясь спиной к каменной стене и скрещивая вытянутые ноги. – Ну идёшь ты в дозор, а я дома остаюсь, так саблю всё равно по здешним местам да нынешним временам надо острой держать, разве не так?

– Осторожный ты наш, – усмехнулся Остафий всё так же с подначкой. – Чего ж ты тогда семью с собой притащил сюда, да ещё не в крепости поселился, а прямо тут?

Карадам Сурядовых и вправду стоял почти на окраине Шуши, у самого ущелья, едва ли не в полуверсте от крепости, занятой в прошлом году русскими войсками – и вся эта полуверста – непроходимый лабиринт кривых улиц, улочек, переулков и собачьих лазов.

– Алла акбаааар! – не унимался азанчи, и Филька опять неприязненно покосился в его сторону.

– Молятся, анафемы, – процедил он, не отвечая Остафию, и побратим понимающе усмехнулся. Пожалуй, Филипп уже и сам пожалел, что поселился в брошенном карадаме, да и о том, что семью с собой в поход потащил – тоже (вообще, семьи в походы с собой брать не стоило, да только ведь казакам закон не писан). Но признаться в этом не позволял гонор.

Стукнула провисшая дверь, сколоченная из толстых, грубо отёсанных досок карагача, из дверного проёма высунулась вихрастая, стриженная в кружок, голова младшего Сурядова, тоже Фильки. Мальчишка улыбнулся щербатым ртом – видно было, что один передний зуб только недавно выпал и сейчас в этой щербатине весело глядел новый, только недавно проросший.

– Матушка к столу зовёт, – сказал он, оглядывая обоих друзей.

– Пошли, повечеряешь с нами, – бросил Остафию Сурядов-старший, рывком подымаясь с крыльца. – До твоего дозора ещё час, успеешь.

 

Многоголосый вопль восстал в городе вскоре после полуночи.

Филька вскочил на постели, ошалело повёл по сторонам чумным взглядом, ещё не понимая, где он и что с ним.

Вспомнил

Шуша!

– Алла буюкдур! Гяурлари кэсын!21

Мать сжалась на лежанке в углу, прижалась к стене, заполошно прижимая к груди Проську. Младшая сестрёнка только испуганно кривила рот, таращила глаза, но в голос не плакала – видимо, тоже от страха.

Отец торопливо заряжал ружьё, уперев его прикладом в утоптанный земляной пол и просыпая порох – бумажный патрон подрагивал в руках. Губы отца чуть шевелились, дёргались усы – похоже, он матерился, но не издавал ни звука – во рту – пуля из скушенного патрона.

Старший брат, Сашко, бледный, как смерть, поспешно прилаживал на пояс саблю, такую же, как и у отца – право на неё он заслужил совсем недавно, во время прошлогоднего похода графа Зубова, когда русские и пришли впервые в Карабах.

Филька-младший, вздрогнув (дошло, наконец!) стремительно сорвался с набитого тощей горной травой тюфяка, схватил со стола длинный кинжал, добытый отцом в бою с Батал-пашой у Кизляра. Отец поворотился к нему, глянул страшно, но сказать ничего не успел – Филька судорожно замотал головой:

– Не отдам! – хриплым шёпотом прокричал он. Мать за спиной наконец, глухо зарыдала, и отец, несколько мгновений всё так же страшно поглядев на младшего сына, только коротко кивнул и вместо возражений сплюнул в дуло ружья пулю и взялся за шомпол.

От погасшей медной жаровни поднимался едва заметный чад, тянулся тонкой волнистой струйкой к дымоходу, тускло светила лампадка у недавно выставленных на наспех сооружённой божнице икон.

– Огнутьююююн!22 – тоскливый вопль по-армянски раскатился по городу.

– Армян режут, – сипло выговорил Сашко – он уже держал в каждой руке по пистолету и старался взвести курки. Туго щёлкнуло – раз и два.

– Попали в собачью свадьбу, – мертвеющими губами выговорил Сурядов-старший, и в этот миг дверь, сколоченная из старого карагача, с грохотом отлетела в сторону и через порог рванулось внутрь что-то тёмное, косматое, окровавленное и орущее.

Почти одновременно с грохотом выпалило ружьё и оба пистолета – отец и сын Сурядовы били в упор, и сразу трое кызылбашей с ножами и саблями повалились прямо у порога. Остальные замешкались на мгновение, и отец с Сашком бросились к ним, тускло блестя нагими клинками в тусклом свете лампады. Завопил срубленный отцовой саблей сосед, которому мать несколько раз одалживала соль (по-русски одалживала, без отдачи – кто ж просит отдачи за соль?), сучил ногами и скулил, собирая стынущими ладонями выпущенные сизые кишки – про обронённый топор с зазубриной от отцовой сабли на топорище, он забыл вмиг.

Погромщики шарахнулись назад, и Сашко тут же прыгнул за ними за порог, крестя воздух саблей вокруг себя. Зацепил ещё одного, и почти тут же откуда-то из темноты, подсвеченной дымно-смолистым пламенем факелов бабахнул выстрел. Сашко словно споткнулся, уронил саблю, прижимая к животу ладони – сквозь пальцы багрово-чёрными змеистыми стручками сочилась кровь.

– Саня! – отец вмиг оказался около старшего сына, подхватывая его рукой, обернулся, глянул страшно, гаркнул в дверной проём. – Шевелитесь, тетери!

Мать, наконец, сорвалась с места, заметалась по жилью, сжимая Проську под мышкой, хваталась то за одно, то за другое.

– Мама, некогда! – Филька рванул её за рукав, подавив мгновенный приступ бесполезной злости. – Скорее! Наплевать на барахло!

За порог выскочили почти одновременно. Над кровлей уже плясали дымные языки огня (хотя вроде бы – чему и гореть-то на глиняной кровле карадама?), бросая во стороны космато-рваные тени, угарно и душно тянуло дымом, щипало в глазах.

И почти тут же на них навалились снова.

Отец судорожно отмахивался саблей, по-прежнему поддерживая Сашко левой рукой – на губах старшего сына уже лопались кровавые пузыри; мать, по-прежнему притиснув Проську к себе, оглядывалась с обезумело выкаченными глазами; Филька торопливо отмахивался кинжалом, раз или два попал по чьим-то рукам. Или по чему-то деревянному.

Матери досталось по спине тяжёлым кетменём23, она шатнулась в сторону, и в её широкую становину тут же вцепилось несколько рук, рванули, потащили в сторону, и сдвоенный вопль Проськи и матери мгновенно утонул в страшном многоголосом крике. Филька рванулся следом, сунул клинком наугад, кого-то зацепил – мягко и страшно чавкнуло под остриём кинжала, брызнуло в лицо парким и горячим, вскружило голову, раздался пронзительный крик. И почти тут же мальчишку ударили в спину, подкосились ноги, он упал на твёрдую, каменистую дорогу. Перекатился, не выпуская кинжала, несколько раз вслепую полоснул по мельтешащим поблизости босым ногах в драных шальварах, вскочил, превозмогая боль в спине, но ни матери, ни Проськи поблизости было уже не видно, а там, где он мгновение назад (или век назад?!) видел отца и Сашко, уже толпились эти – косматые, окровавленные, со страшно отвёрстыми ртами и бешено выкаченными глазами, блестело в рваном свете факелов железо и мелькали дубины и черенки мотыг, кос и вил.

Понимание пришло мгновенно, ослепительной вспышкой, словно выстрел в лицо – ещё мгновение, и с ним будет то же самое. Филька рванулся, всадил наугад – опять наугад! – кинжал (под ноги ему с горловым хрипом повалился здоровенный парень в кожаной безрукавке на голое тело и в широких шальварах), вокруг раздались крики:

– Дэли! Дэли!24

Толпа на мгновение расступилась, и Филька стремительно бросился в этот проход, не чуя ног под собой. Метнулись по сторонам испуганные и страшные лица, каменные заборы – через один Филька перемахнул не останавливаясь, пинками отшвырнул в сторону злобно вцепившегося в штанину пса, снова махнул через забор, не замечая, что из-под шаровар обильно хлещет кровь, бежал по пустой кривой улочке, и уже совсем поверил, что сможет спастись (на своё счастье, он бежал прочь от крепости – этого от него не ждал никто из погромщиков), но тут сзади снова раздались крики, а потом бабахнуло – и что-то больно ударило в спину, швырнуло лицом на каменистую дорогу.

– Персы идут! – встречный армянин кричал, мешая русские, армянские и персидские слова, брызгая слюной его полные мясистые губы прыгали и дрожали, и видеть это в свете факела было до того неприятно, что Остафий на мгновение даже отвернулся. – Сам Ага-Мухаммед-хан, войско чуть ли не больше, чем в позапрошлом году, прямо на Шушу идут опять! Режут по дороге всех подряд!

Есаул на мгновение задумался, поигрывая нагайкой, словно не знал, что делать дальше, потом вдруг решительно махнул рукой – вшитая в мешочек на конце нагайки свинцовая пули распорола воздух с таким зловещим свистом, что есаулов конь прянул ушами и едва не шарахнулся в сторону.

– Стой, хвороба! – злобно осадил его есаул и поворотился к Остафию, глянул на армянина страшно. – Не скули, Ованес! Откуда сам-то? Не с персидской стороны бежишь, вижу ведь, а с нашей!

– Из Шуши я! – продолжая захлёбываться слюной, кричал и плакал армянин. – Медник, чеканщик! Резня там, в Шуше! Как кызылбаши прослышали про персов, так и поднялись все разом, по всему городу армян и русских режут.

– Наших в Шуше и есть-то всего с полсотни… – выговорил есаул помертвелыми губами. – А ну как Ибрагимка25 подведёт? А, Осташка?

Но Остафий не успел ничего ответить – армянин заплакал и засмеялся, цепляясь крючковатыми пальцами за стремя Остафьева седла.

– Бежал Ибрагим-хан, бежал, рус эсгери26! А из ваших в Шуше уже никого и живых-то не осталось, казак! Я сам видел, как били их по всему городу!

Остафий облизнул занемелые губы, словно подыскивая, что сказать (а сказать было и вовсе нечего!), смерил взглядом армянина – рука так и чесалась вытянуть ни в чём не повинного медника нагайкой вдоль хребта.

– Вот что, – медленно и страшно сказал есаул. – Коль ещё кто там и жив остался, мы уже ничем не поможем. А потому – дальше продвинемся, поглядим, где там персы, да сколько их.

Остафий сник, понимая есаулову правоту.

3

Золингеновская сталь хищно поблёскивала на тусклом вечернем солнце, бросая едва заметные зайчики на стены и потолок. Один из них бросился в глаза Грегори, мальчишка поморщился, но глаз закрывать не стал. Отец весело покосился на него, потом в зеркало, нацелился и одним движением хорошо выправленной бритвы снял с правой щеки изрядный клок пышно взбитой пены. Придирчиво посмотрел на себя в зеркало, – видимо, остался доволен – стряхнул с бритвы в широкое блюдо с водой пену, ополоснул в горячей воде лезвие и нацелился снова.

Брился Шепелёв-старший всегда сам, презирая услужливую помощь слуг, и ни брадобреев, ни прочих куафёров никогда не содержал. «Бритьё, – это такая вещь, которую каждый мужчина должен всегда делать сам, – наставительно сказал он однажды сыну. И добавил с усмешкой. – Кроме, конечно, тех мест, куда руками не достать и глазами не увидеть». Грегори тогда, помнится, подавился смехом, а потом задумался – а где это такие места? Так ничего и не придумал.

19Адам Мицкевич.
20Карадам – традиционное жилище в Азербайджане.
21Аллах велик! Режь гяуров! (азерб.).
22Пощади! (арм.).
23Кетмень – мотыга.
24Dəli! – бешеный (азерб.).
25Ибрагимка – Ибрагим-Халил хан, правитель Карабаха (1759 – 1806 гг.), сторонник России и противник персидского шаха.
26Рус эсгери – русский солдат (арм.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru