Порой в ней вспыхивала злоба на это, и она открывала рот, чтобы закричать, но голоса не было, и были мертвенно-неподвижны сомкнувшиеся губы… И так было долго, и она шла, изнемогая от усталости и чуть не падая, но все шла. Где-то далеко впереди смутно и призрачно замаячил свет, и стало еще труднее. Он приближался, и нельзя уже было понять – она ли идет к нему, он ли двигается навстречу ей… Свет загорался все ярче и шире и двигался, переливаясь, как живой… И по мере того, как разгорался он – в душе Фени высилось и наростало что-то, чего она не могла понять и сдержать и отчего не могла протянуть вперед, этому приближающемуся свету, усталые и тяжелые руки… Она стояла на грязной холодной дороге, простерши вперед руки, а свет подошел вплотную, вспыхнул – и вдруг яркая мерцающая живая звезда выступила из него и заструилась, переливаясь голубым, красным и желтым огнем. И, тихо поднявшись, поплыла в высоту, все такая же прекрасная и светлая. Становилась меньше и меньше, уходила все выше и выше и сделалась совсем маленькой, робкой и трепетной звездочкой, с трудом борющейся с обступившим со всех сторон живым и черным мраком. И продержавшись несколько мгновений на страшной холодной высоте, вдруг полукругом начала падать, дошла до полнеба, вспыхнула и погасла.
Феня вскрикнула и… проснулась.
Знакомый голубой свет лежал на полу, трещала неутомимая медведка, и где-то далеко, не ближе, как у могильняка, девичьи голоса пели:
…Бедная, бедная, бедная я –
Бедная, горькая доля моя!..
Уже под осень Феня отправилась в дальнюю деревню к знахарке. Ей бы не дойти тридцать с лишним верст, ежели бы знакомые попутчики не подвезли ее.
Знахарка жила на выселке в крохотной избушке, судя по новому, еще не потемневшему лесу, недавно строенной.
– Она умная, у-ту, страсть умная! – говорил Фене дорогой старичек, подсадивший ее к себе на телегу, – она все знает: что и к чему, и как лечить, и что будет… Слава про нее куды идет! Из городу господа, купчихи там, – все приезжают… Веришь ли, нет ли, – архиерей по епархии ехал – не миновал. Ревматизм ему докучал гораздо, ему и шепнули. Заехал! После благодарность присылал; обозерские мужики сказывали, будто монаха, что благодарность привозил, видели… А ты с чем едешь?
– Грудью маюсь…
– Так, так, грудью… – сочувственно закачал головою старичек, – оно, конечно, болесть не глядит…
К деревне подъехали под вечер, а от деревни до выселка, где жила ведунья, было четыре версты. Пока Феня дошла, уже стемнело, и ночь стала на небе пламенными звездами, опутала землю туманом и на страже покоя людского поставила тишину…
В крохотной избушке на высечках, где еще лежали неубранными толстые сосны с обрубленными и сложенными в огромные кучи ветвями, уже светился огонек, а ворота были крепко заперты изнутри, и калитка задвинута.
Феня остановилась в нерешительности возле окна. Ночь темная и безлунная, вестница недалекой осени, похолодела уже, и седой густой туман курился между недалекими стволами сосен. Должно быть там была мочлявина, потому что неугомонный, громко-радостный хор лягушек несся оттуда. Запоздалый вальдшнеп протянул с той стороны и, слабо посвистывая, утонул в сумраке…
Окно в избушке вдруг задернулось черной тенью. Кто-то смотрел изнутри, плотно припав лицом к стеклу.
Феня хотела было отойти в сторону, как окно распахнулось и свежий еще, хотя и немолодой, женский голос спросил:
– Кого надоить?
– К тебе, Анна Митревна.
– Об чем?
– Дело такое есть…
Женщина посмотрела еще несколько времени и, наконец, вымолвила:
– Сейчас отворю… – Закрыла окно и исчезла.
Долго было тихо. Наконец, где-то на дворе брякнула щеколда, и громко заскрипела новая, еще не обошедшаяся дверь. Потом завизжал железный засов калитки, и она отпахнулась.
– Входи…
Феня пошла.
Изба внутри совсем не казалась такой маленькой как снаружи. Было все, как обыкновенно бывает в избах, – печь стол, лавки, по стенам полки с посудой, в углу за занавеской кровать… Только возле образов – тоже новых, сверкающих яркой, блестящей фольгой изукрашенной на венчиках огромными бумажными розами, – висели аккуратно связанные пучки каких-то сухих трав, наполнявших комнату странным и грустным полевым запахом.
– Садись, девица, гостьей будешь… – весело говорила хозяйка, запирая дверь и садясь к столу. – Из дальних?
– С Ряпьевской волости, деревни Подмогилец, – робко отвечала Феня, кладя узелок на лавку и присаживаясь возле.
– Так, так… Так об чем же?
Она расспрашивала спокойно, и это странно не вязалось с тем, что слышала про нее Феня. Вообще она была непохожа на знахарку-ведунью. Была крепкая, румяная и не старая и напоминала скорее купчиху, чем крестьянку. Смотрела пытливо и внимательно черными, как вишни, глазами, и усмехалась как будто чуть-чуть…
Феня, как могла, объяснила ей, в чем дело. Знахарка ничуть не удивилась, – очевидно, ей приходилось иметь дело с этим много раз.
– Что-ж, можно, – тотчас же согласилась она, – только гляди, чтоб ни-ни… Ни одна душа! А снадобье дам: три рубля денег и холстины девять концов!
У Фени было только холстины двенадцать концов, а денег не было. Стали торговаться. Торговались долго, наконец, сошлись. Видно было, что знахарка – баба не промах. И как-то особенно видно было это не по тому, как она торговалась, а по всему виду избы. Белые, гладко оструганные стены, особенно чисто и тщательно прокопченные, новый тоже белый стол, у образов расшитые ручники – должно быть приношение. Холст Фенин она долго промеряла и рассматривала, мяла в руке и мочила. И, наконец, одобрила:
– Добрый холст!..
Так так было уже темно, она предложила Фене переночевать.
– Завтра чем свет выйдешь, по холодку дойдешь.
Поужинали, легли. Лампу хозяйка потушила, а лампадка по-прежнему горела ярким бестрепетным светом.
Феня постелилась на скамью под окном, невдали от занавески, за которой легла на огромную, взбитую чуть не до потолка перину хозяйка.
От усталости или от непривычки спать на новом месте, а может быть и от волнения, с которым она подходила к этому домику, одиноко стоящему на лесной высечке вдали от жилья, Феня не могла заснуть. Хозяйка тоже не спала – вероятно, бессонница бывала у нее.
Мало-помалу разговорились, и Феня слово за слове рассказала всю свою жизнь и расплакалась.
Хозяйка долго молчала, наконец отозвалась из-за занавески:
– Уйти бы тебе…
– Куда уйдешь-то? Земля не расступится, и в небо не улетишь…
– Как куда – в город… В прислуги поступишь – милое дело… Есть такие места, где и работой не неволят и жалованье хорошее платят. Хорошие места есть.
– Где его достанешь, хорошего-то места?.. Мужичка я как есть, темный человек.
– Поспрошать надо… У меня вот тоже знакомые есть. Захарий Иваныч такой, в роде как контора у него… Только что он больше в Черное море посылает, здесь не ставит… В Одесту, еще куда там… А жизнь хорошая, пища добрая…
Она вдруг оживилась и завозилась на кровати, так что она заскрипела.
– Ходить будешь, как барыня, платье на тебе шелковое, господа разное уважение делают…
Феня не совсем понимала, какие это места в Одессе дает неизвестный ей Захарий Иванович, на которых ходить можно в шелковых платьях, и господа уважение делать будут. Но мысль о том, чтобы уйти и избавиться от темной тяготы своей жизни в деревне, ей нравилась.
– Это хорошо бы! – мечтательно протянула она.
– Ты подумай! – подхватила хозяйка, – чего тебе тут в навозе копаться? А как надумаешь, да скинешься, так и приходи… Я тебе и письмо, и денег на дорогу дам, слышишь!..
– А поможет? – не отвечая на вопрос, спросила Феня. Она говорила о бутылочке с темной, отвратительной на вкус жидкостью, которую дала ей знахарка.
– Как рукой! Что ножом отсечет, он-то и выпадет оттудова…
– Это, значит, жилочки перервутся?
– Ну да, жилочки… Говорю, как рукой вынет… А там и приходи… И письмо, и деньги – все дам, я добрая!..
– Ладно, подумаю…
Они замолчали. Чуть потрескивала лампадка, шуршали за приклеенной возле образов картиной «Ступеньки жизни человеческой» тараканы…
Феня стала дремать.