© Королев В. В., Екатеринбург, 2016
© Рисунки Нина Соколова, Екатеринбург, 2016
© «Союз писателей», Новокузнецк, 2016
Помнить себя я начал в три с половиной года. Не себя, конечно, а какие-то вещи, события – да и то обрывками, пятнами. Мы жили тогда в Москве, папа учился в военной академии, и мы снимали угол в огромной коммуналке на углу Мытной и Коровьева Вала.
Хозяйке комнаты Тамаре было под тридцать, и она мечтала выйти замуж. Верила: как наберется полная банка однокопеечных монет, так и выйдет. Папа отдавал ей плату за угол монетками, и когда мы уезжали, банка была уже полная. Но Тамара замуж так и не вышла: война не захотела делиться с ней женихами.
Угол – это родительская кровать, отгороженная старыми шторами. Под кроватью два чемодана – всё наше имущество. Да еще маленький белый радиоприемник, который папе с мамой подарили на годовщину свадьбы. Он стоял на Тамариной тумбочке. Там же, за стеклянными дверцами старой тумбочки, лежало наше с братом богатство – три книжки со стихами о вожде всех народов, сломанная игрушечная машинка, несколько стреляных гильз и менее значимая мелочь, типа белья и одежды.
Тамару я не помню. Давно нет уже ни её, ни моих родителей. А белый радиоприемник «Москвич» – это первое, с чего у меня начинается и Родина, и детство.
Мама сидела на полу возле тумбочки в каком-то колючем платье и слушала Левитана. Он говорил медленно и как-то глухо, подавленно. А потом мама зарыдала и стала кататься по полу. Я тоже ревел, гладил ее по жесткому платью и люто ненавидел белый радиоприемник, который заставил так горько плакать мою маму.
Спустя много лет папа рассказывал, как он со своими товарищами по академии решил идти прощаться с вождем народов. И прорвались – через все оцепления, через гигантский спрессованный клубок человеческих тел.
– Вот так под руки взяли друг друга, крепко сцепились и шли тараном. У входа в Колонный зал автоматчики пытались нас остановить, но мы вытащили пистолеты – все же в форме были, фронтовики – и нас пропустили. А вот как обратно шли, как снова прорывались, уже и не вспомню. Но повезло, в живых остались…
Брату моему тоже повезло. Он Сталина на первомайской демонстрации видел. И всю жизнь гордился этим. Однажды практиканток своих удивил:
– А я, девушки, Сталина живого видел!
Девчонки прониклись, а одна даже спросила участливо:
– А Ленина живого не видели?
…Еще помню из детства, как на кухне, где было несколько плит и стол для каждого из тридцати хозяев, взорвался газораспределительный щит. Мама как раз кормила меня творожниками. Когда бабахнуло, она, как щенка, схватила меня за шкирку, и я мигом очутился во дворе. Во рту у меня торчал творожник. Я не смог его проглотить, даже когда с воем примчались пожарные машины. С тех пор творог не ем – ни в каком виде. Психологическая травма.
А потом я пошел в школу и в третьем классе написал свой первый рассказ. Про то, как пионеру Генке (я его выдумал, как и всё, что с ним произошло) однажды страшно повезло: его прокатил на настоящем самолете настоящий летчик, похожий на Валерия Чкалова. Двумя пальцами я отпечатал рассказ на папиной пишущей машинке и отослал в газету «Пионерская правда». У меня руки тряслись каждый раз, когда я доставал из почтового ящика свежие газеты. Но мой рассказ так и не напечатали. Через полтора месяца пришел ответ:
«Дорогой Витя! Мы получили твое письмо и были рады познакомиться. Очень хорошо, что ты пишешь рассказы, но в том рассказе, который ты прислал нам, много недостатков. В этом ничего страшного нет, ты же учишься только в третьем классе и еще многого не знаешь из того, что должен знать настоящий писатель. Верим, что ты напишешь другой рассказ, и он у тебя обязательно получится».
Судьба моя была решена. Я решил стать писателем. Настоящим. Писал заметки в школьные стенгазеты, отличался в сочинениях по литературе, сочинял стихи. Учителя ставили мне пятерки. Мама хвалила, ей нравилось читать посвященное ей:
Знаешь, мама, не все понятно,
Жизнь сложнее день ото дня —
Что-то просит приторно-сладко,
Что-то требует от меня.
Я бы мог, как Гамлет, замкнуться
Схоронив все свои мечты,
Через тысячу лет проснуться —
Но меня замучают сны.
Мне б смеяться в безумном вальсе
Или плакать без всяких причин,
Погибать в есенинском трансе,
Понимать, что в мире один.
Открываются карты дорогой,
Предвещают казенный дом.
Ты на них не смотри с тревогой —
Пусть валяются под столом.
Ну, о чем ты задумалась, мама?
Все в порядке, и я – твой сын…
Только мало мне этого, мало —
Я хочу быть сыном большим.
Слушать всё, что понятно многим,
И по-своему всё понимать,
Помечтать в теплоте о дороге,
Иль совсем ни о чем не мечтать.
Знаешь, мама, не всё так просто,
Как казалось на первый взгляд,
По дороге неровной и острой
Пробиваюсь за шагом шаг.
Я не знаю, куда дорога,
Я не знаю, зачем она,
Почему на сердце тревога,
И душа тоскою полна…
Обо мне ты не думай, мама,
Видишь, я держусь молодцом.
Я хочу, чтобы ты поругала
И погладила нежно лицо.
Ну, о чем ты задумалась, мама?
Всё в порядке – и я твой сын…
Только мало мне этого, мало —
Я хочу быть сыном большим.
И этой своей детской болезнью я мучился еще лет десять. Члены Союза писателей СССР для меня были просто небожителями.
Однажды в Хабаровске, уже после окончания университета, друг познакомил меня с настоящим писателем, членом Союза. На его визитке так и было написано – Михаил Белов, член СП СССР. Честно признаться, такого писателя я не знал, и мне было стыдно. С утра пошел в городскую библиотеку и попросил все книги этого писателя. Мне дали только одну – других у Белова не оказалось. Не помню названия книги, но начиналась она такой фразой: «Наш звездолёт приближался к Хабаровскому космопорту». Дальше я читать не стал…
Много позже нашел у Сергея Довлатова: «Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят».
Одно время я работал в маленькой городской газете. Нас в комнате было пятеро. Молодые, талантливые и жутко амбициозные. Каждый мечтал стать писателем. И, что интересно, все пятеро – стали!
Один, Юрий Шумицкий, пешком прошел всю страну от Владивостока до Калининграда. Пар двенадцать башмаков износил. На подходе к Москве его встречало центральное телевидение и мэтр советской журналистики Василий Песков. «Юра, – посоветовал мэтр, – ты должен написать книгу о том, как ты шел».
Юра назвал свою книгу «Так я шел». Через полгода он привез рукопись в столицу и неделю жил в гостинице, ожидая реакции мэтра и раздавая девчонкам автографы. Василий Песков вскоре отозвался: «Эх, Юра, я думал, ты напишешь про нашу необъятную страну, а ты все свои обиды на друзей просто в кучу собрал…»
Впрочем, вернемся в детство, откуда все родом. В 1956 году мой папа окончил академию, и его направили на Урал. Сначала, правда, хотели в академию Генштаба, чтобы папа там выучился «на генерала». Тогда по одному человеку с каждого факультета без экзаменов зачисляли, естественно, из фронтовиков. У папы средний балл по диплому оказался лучшим на курсе, вот начальство и предложило ему дальше учиться в Москве. Но вечером к нам пришел один папин однокурсник и прямо с порога бухнулся маме в ноги.
– Анечка! – плакал он. – Пусть Володя откажется в мою пользу, пусть напишет рапорт, что не хочет дальше учиться!
Папа стоял у кровати бледный и молча смотрел на своего товарища. Потом тихо сказал: «Пошёл вон!»
Лет через двадцать он встретил случайно этого своего бывшего друга: идет такой лихой генерал, папу увидел, на другую сторону улицы перебежал, ломая кусты.
Может, и к лучшему, что мой папа не стал генералом. Политрук – это совсем другое дело. Генерал людей в атаку посылает, а политрук ведет, вот и вся меж ними разница.
Итак, папу после академии послали на Урал, и мы оказались в маленьком городе по имени Камышлов.
Она проснулась от счастья, которое переполнило ее до краев и стало проситься наружу. Ей приснился Алексей. Только почему-то он был не в мундире, а в исподнем. Она улыбнулась, благодаря Бога за такой подарок, привычным движением нащупала под кроватью тапки и легко встала. Долго не могла понять, что же переменилось в ее девичьей комнате. Потом поняла: она сама. Ей восемнадцать, и в субботу у Ипатьевых бал. Папенька повезет ее в Екатеринбург по железке первым классом. На балу Алёша должен сказать ей самые главные слова. Во время вальса он шепнет ей: «На святцы…» Это значит – сваты приедут по первому снегу. Если она не согласна, сделает вид, что не расслышала. Если согласна, должна ответить «будем ждать», так они договорились. Алёша не знал, какой будет ответ. А она еще вчера придумала, что скажет ему по-французски: «Жё тэм, мон шер…» То-то он удивится!
В доме еще все спали. Слышно было, как храпит папенька в дальней комнате. Они с маменькой тоже согласны на этот брак. «Лучшей партии не придумаешь», – так прямо и сказали вчера за вечерним чаем.
У порога Ольга решила примерить новые туфли из черного атласа. Сунула босые ноги – как раз. Не снимая обновки, толкнула от себя дверь, вприпрыжку сбежала с крыльца во двор и – зажмурилась. За углом дома, в котором жила дворня, стоял Алёша и, улыбаясь, смотрел на нее.
Ольга сосчитала до пяти и снова открыла глаза: Алёша стоял совсем рядом. Только одет он был почему-то, как дворня, – в нижней рубахе и в каких-то коротких синих штанах, прямо как из ее ночного сна. Он поманил ее, и она пошла к нему, протянув навстречу руки и не замечая, что лицо ее уже мокро от теплых счастливых слез, и лицо, и шея мокрая, и руки, и даже ноги. «Жё тэм!» – засмеялась Ольга на весь мир и закружилась в вальсе…
…Я проснулся от счастья, которое переполнило меня. Каникулы! Мигом вскочил и прямо как был, в синих трусах и майке, помчался на двор. «Рубашку надень, не лето еще!» – крикнула мне из кухни мама.
Лето, лето, мам, смотри, как хорошо! Солнце бьет в глаза. Пахнет пылью и клеем тополиных листьев. Тишина. И никого еще. Кроме бабки Ольги, которая, смешно переставляя желтые ноги, тяжело сползла с крыльца, по-лошадиному описалась стоя и теперь тупо жмурилась на солнце. Она стояла в длинной ночной рубашке с мокрым подолом, в старых черных калошах и что-то шептала, шамкая губами.
Бабка Оля у нас по жизни чокнутая. Взрослые говорили, что она купеческая дочь, и до революции весь наш двор принадлежал ей, и соседние дома, и еще с десяток магазинов в городе. Что она запросто говорит по-французски и еще по какому-то. На самом деле она вообще говорить не умеет, молчит либо твердит свое заклинанье. А с ума тронулась, когда ее арестовали. Родителей ее уже никто не помнил, но утверждали, что богаче никого в Камышлове не было. Хотя фабрикантов и купцов здесь было полно, богатый город. Не случайно Колчак его хотел сделать своей полевой ставкой. Только потом белые ушли, пришли наши, и бабку арестовали, посадили в кутузку.
А дальше взрослые о чем-то шептались уже без нас. Вроде как бабку там сильно пытали. Как – уж не знаю, но выпустили ее по телу здоровой, ничего ей в ЧК не сломали. Бегает шустро, только успевай уворачиваться. Догонит – прижмет, аж кости затрещат, один раз я попался, больше не хочу и дразню ее теперь издали. А если не догонит – встанет посреди двора и кружится, руки растопырив и бормоча под нос не по-нашему всегда одно и то же, словно заклинает кого.
Во – и сейчас! Я только пальцем ей погрозил, как она заржала дико и, раскинув руки, стала меня ловить. Ну уж фигу! Я мигом перелез через палисадник, а она плаксиво насупилась и затянула свое непонятное: «Жё тэм, мон шер…»
У нас в городе полно достопримечательностей разных. Во дворе – чокнутая бабка. На нашей улице – Банная канавка и телевизор у Казачинских. Прямо через дорогу – огромный дворец культуры. Такого нет нигде, как сказал папа. Он смеялся взахлеб и повторял: «До этого надо же додуматься – сорок лет-то римскими не так пишется, ха-ха-ха-ха!» На фасаде ДК было выложено четыре буквы Х – сорок лет Октябрю. Открыть дворец собирались осенью, к ноябрьским праздникам.
В центре тоже достопримечательность – улица Ленина, на которой в два ряда плотно стоят лабазы-магазины. И с любого места видно Уральские горы – сине-зеленые, такие близкие. По Ленину спускаешься – и река Пышма, куда мы ходим купаться. Город наш как раз на обрыве стоит. Ему триста лет. Раньше здесь был острог, крепость, которую никто не мог взять – нам в музее рассказывали. Стоит себе, башни, стены, с одной стороны река, с трех других – глубокий ров. Не подберешься, а если даже и заберется кто на кручу, так под стенами ровными рядами лежат бревна с острющими концами, тронешь – они и посыпятся с обрыва, сбивая всех. Не взять наш город никакому неприятелю, абсолютно неприступный. Емелька Пугачев пытался, пришлось ему стороной обходить Камышлов. А что белые взяли, так они на бронепоезде приехали и со стороны станции вошли без боя.
Еще в центре есть музыкальная школа. С нашей улицы только Танька ходит в музыкалку. Она отличница, учится играть на пианино и вечно задирает нос. Хотя красивая. Я ей так и сказал после торжественной линейки. А она фыркнула на меня и убежала, с тех пор не разговаривает. На следующий год ни за что с ней не сяду за одну парту. А может, помиримся. Она вон за забором песню поет. Про грачей, которые на крыльях принесли весну. Знаю я эту песню. И знаю, что для меня поет, задавака. Дура Танька еще не знает, что пройдет десять лет, и мы поженимся.
– Таньк, пойдем купаться?
Делает вид, что не слышит, только громче поет. Сейчас вот Надежка с Аньчей выйдут, и с ними пойдем. Мы вчера прямо с последнего урока ушли купаться. Так здорово – хлопнешь наволочкой по воде, пузырь надуется, ухватишь его снизу рукой и плывешь по течению, слушая, как наволочка шипит, выпуская потихоньку воздух.
Из наших только мой старший брат Юра плавать умеет, и то у берега. Но вчера он с нами не ходил – и много потерял. Мы видели, как рыбу сетями ловят. Девчонки первыми их увидели, позвали нас с Серегой: «Айда сюда скорее!» Девочки купались от нас отдельно. Обе были в мужских майках, которые заменяли им купальники. На груди у Аньчи майка прилипла к телу, выставив наружу два симметричных белых чирья.
Рыбаки уже вытаскивали сеть на берег, тянули изо всех сил. Тот, что был на лодке, – с одного конца, другой – с другого. И кидали рыбу прямо на берег, в траву. Рыбки были круглые, ровненькие, серебристые, высоко подскакивали, выгибаясь дугой, и мне казалось, что они пытаются допрыгнуть до воды.
Самого большого карася я взял в руки. Он забился так, что я едва удержал его. Жабры его растопырились, царапая мне ладошки. А толстые губы сложились бантиком и свистели едва слышно: пи-иить.
– Что, пионер, рыбку жалко? А ведь это не твоё!
Дяденька за спиной подошел незаметно и сурово глядел на меня сверху вниз. Второй крикнул ему от лодки:
– А ты камнем его по башке – и всё делов!
У меня аж в глазах все потемнело, как представил, что взрослый дяденька со всего размаху ударит меня по затылку камнем. Стало дико больно, и почему-то сразу отнялись ноги. А дядька хмыкнул довольно, вырвал из рук моего карасика и ахнул по нему булыжником. «Не нааа-даа», – только и успел я выдохнуть из себя. Дядька бросил карася в ведро и сказал:
– Вот как надо – понял, пионер? Всегда так делай! Будь готов!
Дома я не стал никому рассказывать об этом, хотя затылок болел еще долго. Мы поиграли в волейбол новой камерой с Надежкой и Аньчей. Таньки Казачинской не было видно за забором, да она и редко заходила к нам. Задавак мы не берем в компанию. Хотя они однажды пригласили нас на телевизор. Так здорово – люди двигаются, как живые! И все через аквариум такой смотришь, куда можно запустить гуппёшек или красных меченосцев, вот бы красиво было: и картинки живые с людьми, и рыбки плавают!..
Бабка Ольга куда-то исчезла, зато вышел Серега Терещенко с огромным куском красного арбуза. Он смотрел на меня в упор и кусал, смачно всасывая в себя воздух и сладкий сок. Просить у него было бесполезно. Серегин отец работал на станции осмотрщиком вагонов и каждый вечер приносил домой что-нибудь. Где только брал? Серега с гордостью говорил: «Из рефери-жираторов». Я от него услышал это слово. И колбасу приносил, и масло, и жиру всякого, даже арбузы в конце мая – во живут! Серега никогда ни с кем не делился. Либо молча жрал, либо сразу предупреждал: «Сорок один – ем один».
Беднее всех жили Аньча с Надежкой. Совсем бедно. Отец у них умер или не было его вовсе, а была баушка, которую так и звали – Баушка. Она единственная знала правду про чокнутую Ольгу, потому что служила у ее родителей еще до революции. От Баушки-то мы и узнали про клад. Точнее, узнал мой брат Юра. Будто бы сумасшедшая старуха была в молодости красавицей и единственной наследницей, и в ЧК ее пытали, чтоб она сказала, где зарыто золото, а она ничего не сказала, хотя знала, что отец закопал всё богатство где-то во дворе.
На огородах по весне у нас часто находили клады. В смысле, не у нас, а в городе. Нынче вот Колька Зайцев с улицы Свердлова выкопал целый сундучок – доверху набит был керенками. Отец его сундучок забрал, а деньги Кольке отдал. Потом до конца четверти мы с ним менялись на фантики. Штыки находили трехгранные, затворы ржавые от винтовок. Я ж говорю, что Камышлов – самый лучший город на земле. Но чтоб клад с бриллиантами и золотом – нет, такого не бывало, никто не слышал. И никто Юре не поверил.
Мы с братом дрались часто. Он был сильнее меня и дрался по-взрослому, кулаком снизу в подбородок. Я не хотел уступать и, как мог, мстил ему. Однажды утром вытащил у него из портфеля все ручки и карандаши. Брат принес из школы двойку по рисованию, а меня наказали. Это весной было, а сейчас уже, считай, лето…
Серый доел свой арбуз и вытер руки о штаны:
– Слыхал, что Юранда твой брешет? Клад-то – под вашим домом!
– Да ну?! Врёеешь!
– Чего мне врать? А он чо, тебе и не сказал? Ну хошь, сам чокнутую спытай, она тебе сразу доложит, вона идет – спроси!
И он довольно засмеялся своей шутке…
…Ольга вернулась в свою комнату, долго сидела перед старинным комодом, а когда слезы кончились, вытянула из нижнего ящика заветную шкатулку. Небольшое фото, где маменька сидит в кресле, а папенька, такой строгий, в черной тройке, положил ей руку на плечо – это они в салоне на Невском фотографировались. Колечко с голубым камнем – тетушка из Тобольска подарила, сказала: изумруд счастье приносит и силы дает. Лента шелковая – это Алешин подарок, он сам букет перевязал. Фото Алешиного у нее никогда не было. И ни одной записочки от него не осталось, да и было-то той весной всего две. Еще в шкатулке лежали папенькины письма, документы всякие – они давно уже без надобности, но это всё, что осталось у нее от прошлой жизни. Остальное – в памяти и в снах. И она всегда так счастлива, так благодарна Богу, когда он дарит ей такие сны. Как сегодня, когда приснился Алёша, её Алёша, её суженный – как живой, совсем рядом, совсем близко.
Господи, дай мне еще раз увидеть его, дай прикоснуться к нему хоть на мгновенье! Этот мальчик соседский так похож на Алёшу, такой же беленький, сероглазый, улыбчивый – словно это их сын. Прямо копия отец, только росточком поменьше. Так бы и глядела в его очи, вспоминая Алешу, так бы и ласкала, прижав к груди! Она положила шкатулку на место, задвинула ящик, привычно глянула в окно, где раньше видны были горы, а теперь все закрыла громада ДК, перекрестилась дважды, пошла к двери…
– Бабка, говори, где клад зарыт?! – заорал я что есть мочи, когда старуха стала спускаться с крыльца, повернувшись задом и нащупывая непослушными ногами ступеньки. Она мигом слетела с крыльца и с диким воем кинулась ко мне. Мы с Серегой рванули по домам.
Юра сидел за столом и что-то рассказывал маме. Она наливала ему суп. Загадочно улыбаясь, погладила меня по затылку: «Мой руки и садись есть».
– Вот прямо под камнем и лежит, – досказал брат.
Я кинулся обратно в комнату:
– Что лежит, что?!
– Клад старухин, что же еще! – важно протянул Юра. – Под нашим домом. Сейчас в школу сбегаю по делам и полезу. А ты не вздумай, фингал получишь!
Он ушел. И я мгновенно понял, что нет на свете такой силы, которая сможет меня удержать. Я не буду Юранду ждать! Для него кружок рисования важнее – ну и пусть его! Я первый найду клад!
…Под домом было темно и пыльно. Я с трудом протиснулся в узкий лаз, постоянно стукаясь затылком. Серега светил мне фонариком, но все равно ничего не было видно. Воняло гнилым чесноком. Руки наматывали на себя паутину, нащупывали какие-то банки, обломки кирпичей, куски истлевших тряпок. Я полз вперед, лаз все расширялся, в башке звенело.
– Давай сюда фонарик! – крикнул я Сереге. – Сам светить буду!
– Можно и я к тебе? – попросился Серега.
Но я для себя уже решил: кто найдет – того и будет. И совсем не собирался ни с кем делиться. Стоп! Дальше нету хода. Нос уткнулся в огромный камень. Поднял лицо и – не поверил своим глазам. На валуне желтел клочок бумаги.
Я орал так, что перепуганный насмерть Серега мигом выдернул меня на свет. И потом кричал вместе со мной:
– Наа-шлиии!
Словом, зря мы не поверили про сокровища. В записке так и было написано: «Клад лежит под этим камнем». Буквы были старые, с ятями, написано ровно, крупно, бумага выцвела от старости, твердая, как пергамент, тронь – и рассыплется, сломается.
– Я клад нашел! – влетел я на кухню. – Давайте лопату!
Мама с Юрандой молча переглянулись и – вдруг стали смеяться. Сначала тихонько, прыская в ладошки, а потом взахлеб, всё пытаясь поймать мою руку с запиской. Мама обняла меня, прижала, а брат, торжественно улыбаясь, развернул смятую бумажку и пошел к печке. «Сожжет!» – сжалось у меня все внутри.
Но он просто аккуратно приложил ее к старой газете, что закрывала у нас печь, когда она не топилась. От газетки был оторван солидный кусок, и записка точь-в-точь совпала с оторванным краем. Я вырвался из маминых рук и убежал в сквер.
При новом ДК был скверик, куда старшая сестра Сереги Терещенко водила своих женихов. Обычно жених, усевшись с Людмилой на скамеечку под деревьями, объявлял конкурс: кто из нас, неотступно следящих и интересующихся малолеток, быстрее добежит до противоположной ограды и обратно. Засекал время, и мы мчались, словно гнался кто, словно это вопрос жизни или смерти был.
А однажды я споткнулся и упал на старте, а когда поднялся, увидел, что Серега, Надежка и Аньча уже скрылись за поворотом, а парень вовсю зацеловывает нашу Людмилу. Назавтра жених снова пришел, но мы уже не дали ему прохода, задразнили хором. Им пришлось с Людкой пожениться и сразу уехать в Свердловск…
Однажды в марте, когда были весенние каникулы, у меня заболел живот. Врачиха помяла его и заявила, что срочно нужна операция. Мама перепугалась, но виду не подавала, и когда вела меня через этот скверик в больницу, всё рассказывала что-то смешное. Я успокоился совсем и даже не пикнул в белой комнате, когда из пальца брали кровь. Пожилая женщина с силой давила на мой палец, а вторая мыла руки в раковине и зевала, глядя в окно: «Во, старуха какая-то ревмя ревет, идет заливается», – лениво протянула она.
Я вытянул шею и увидел, что это моя мама, моя самая молодая и самая красивая на свете мама, идет по скверику, прямо по грязным лужам, сгорбившись, с перекошенным от слез лицом…
Нет, мама не могла так подшутить надо мной – это все Юранд! Ну, я ему отомщу, что-нибудь тоже придумаю, впереди еще целое лето!
…Впереди было еще целое лето. Наверное, самое счастливое лето в моей жизни. Я помирюсь с братом. Найду на огороде три старинных монетки. Съезжу в пионерский лагерь на целый месяц. Мы купим радиолу и шесть пластинок.
Потом мы всем двором будем рисовать открытки, много-много открыток. И на нашей станции впервые остановится скорый поезд Пекин-Москва, а мы встанем в шеренгу: белый верх – черный низ, сатиновые галстуки отглажены, и желтолицые китайцы с глазами-щелочками возьмут наши открытки в столицу на первый в мире фестиваль молодежи.
Потом я пойду в пятый класс и сяду с Танькой Казачинской за одной партой. Мы будем бегать на Пышму еще и в сентябре, и Юра научит меня плавать. Как-то вечером мы заберемся на крышу сарая и будем долго-долго смотреть вверх, пока не увидим, как махонькая звездочка медленно проплывет по небу, посылая нам свое «бип-бип».
А потом выпадет снег. И однажды родители разбудят меня среди ночи, и все выбегут во двор, и небо будет полыхать разноцветными полосами, а папа скажет маме: «Чтобы на Урале и северное сиянье – быть такого не может!»
Сумасшедшая бабка Ольга будет кружиться по двору, задрав кверху лицо и громко крича:
– Я люблю тебя, мой Камышлофф!
А как встанет день-деньской
Пред моею, пред тоской,
А за мною – ночь темна,
Мрачной памяти полна.
А как брызнет солнце светом,
Наплевать на всех и вся —
Я уйду один с рассветом,
Запах дома унося.
А забьется ветер в спину —
Ты веди меня, веди!
Словно груз какой-то скинул
И оставил позади…