bannerbannerbanner
Путь к причалу (сборник)

Виктор Конецкий
Путь к причалу (сборник)

5

По тому, как медленно вошел в каюту хирург, как швырнул в умывальник перчатки, я понял, что Всеволод Иванович умер.

– Давнее осколочное ранение желудка, сильное физическое перенапряжение, прободение, – хрипло сказал хирург. – Было ясно, что уже поздно. Но не для того я летел сюда, чтобы испугаться и не оперировать. Еще один прибавился к тяжелому для меня списку. Я сделал все, но поздно…

– Кончайте, доктор, – негромко сказал летчик и встал. – Ведь все это неважно теперь.

Кают-компания была полна людьми. По традиции я покрыл тело помполита государственным флагом Союза. Лицо помполита было сейчас таким, каким я увидел его в грохоте ледового шторма – сосредоточенным и суровым.

Через сутки мы хоронили Всеволода Ивановича на берегу одного из островов в проливе Ленина.

Ветер внезапно стих – так часто бывает в Арктике. Прояснело. Ледники на склонах гор засверкали под солнцем. У прибрежных голышей качались вельботы.

Тишину замерзших скал нарушил залп. Громыхнуло эхо. Ударили по камням стреляные гильзы. Метнулся по бухте самолет, взмыл в голубой простор над нами. Оглушая гулом, снизился, покачал крыльями и ушел на юг.

1957

Сквозняк

Стена тонкая, и Леонид Львович слышит каждый звук из комнаты, в которой теперь живут Кузнецовы.

– Вот слушай, мама. На дворе гуляло сто гусей. Сколько у этих гусей ног?

Это голос Пети, старшего из братьев Кузнецовых. Младшего зовут Митя. Братьям в сумме двадцать лет. Головы у них круглые, с одинаковыми вихрами. Такие вихры в просторечии называются «коровьим зализом». У Пети вихор на макушке, а у Мити – надо лбом. Часто рука Натальи Яковлевны, их мамы, использует эти вихры как проводники, по которым лучше всего проникают в головы сыновей всякие «нельзя», «не надо», «не шуми» и «не смей». В такие моменты за стеной слышно сопение и крик того из братьев, который не подвергается экзекуции: «Отпусти его, мама!»

Сейчас за стеной полный мир.

– Так сколько ног, а, мама?

– Сколько ног? – В голосе Натальи Яковлевны звучит неуверенность. Она, очевидно, чувствует какой-то подвох.

– Да, ног, – как эхо подтверждает Митя.

– Так вы говорите, сто гусей?

– Да, сто, – в один голос, в один вздох говорят братья.

– Ну, значит… ммм… умножить надо на… два, – осторожно говорит Наталья Яковлевна.

– Вот и нет! – кричит Митя.

– Эх, ты, – с жалостью в голосе разъясняет Петя. – У них нуль ног. Разве у гусей бывают ноги? У них лапы…

«В сущности, какие ограниченные дети, – вяло думает Леонид Львович. – Чему их только учат в школе?» Он поворачивается на спину и глубоко вздыхает. Что-то коротко, но сильно колет сердце. Леонид Львович привычно закусывает губы.

Серая пыль зимних сумерек плотно заполняет комнату. Эта пыль давно потушила блики на корешках книг. Теперь даже никелированные шарики у кровати перестают блестеть.

Тяжелые времена переживает Леонид Львович. Несчастья слетаются к нему, как слетаются на одинокие деревья стаи черных грачей. Все началось с отъезда дочери. Зиночка пришла как-то и сказала просто, что любит одного человека. Леонид Львович тогда еще не потерял чувства юмора. Он сказал, что это хорошо, что одного, а не многих. Зиночка почему-то не улыбнулась. Да, она любит одного человека. Человек этот теперь живет и работает в Казахстане, и через неделю она должна уехать к нему. Она будет работать вместе с мужем, будет сажать хлеб…

– Сеять, – уже машинально поправил Леонид Львович и снял очки. Зиночка вспыхнула и обняла его. Мягкие пальчики коснулись седых колючек на подбородке, и Леонид Львович почувствовал, как прижгла ему веки стариковская слеза. Зиночка была единственным родным человеком. Жена умерла давно…

– Папочка, не сердись на меня. Прости, папочка. Все так получилось… Он пишет, что не может больше без меня. Вот. А ты будешь летом приезжать к нам. Или… может, поедешь сразу? Со мной?

Леонид Львович отказался. Куда ему из города, в котором он родился и прожил все свои шестьдесят шесть лет? К тому же он знает: старость часто мешает молодости…

После отъезда Зиночки Леонид Львович совсем сник. Работать он почти не мог – ослабли глаза. Дочь больше не нуждалась в нем… Мысли о смерти, которой он очень боялся, приходили все чаще и чаще.

Теперь, сидя над книгой или рукописью, он то и дело задумывался. О чем? Он никогда не мог вспомнить этого. Он даже не знал, по скольку времени проводит в таком, похожем на забытье, состоянии, но уже высохшая чернильная клякса на бумаге или смятая страница говорили о том, что он долго просиживал так, опустив руки.

Прасковья Федоровна – женщина, которая приходила готовить обед и убирать комнату, – все вздыхала, глядя на него, а однажды принесла какие-то пилюли и положила их на стол под ноги бронзового коня, запряженного в чернильницу.

Леонид Львович усмехнулся, увидев пилюли, да так и застыл с этой усмешкой на губах. Тогда Прасковья Федоровна пустила к нему в кабинет Хаямину. Хаямина – старая, исключительной кривоногости такса – была названа так в честь древнего персидского поэта Хаяма, библиографию которого когда-то составил Леонид Львович.

Такса, занося в сторону длинный зад и стуча когтями по паркету, перебежала комнату и села у ног хозяина. Леонид Львович очнулся, чуть вздрогнул.

– А-а, собака, – сказал он и, с трудом нагнувшись, погладил теплый затылок Хаямины.

Письма из Казахстана приходили короткие, но были так густо наполнены Зиночкиным счастьем, что Леонид Львович мог не волноваться за нее.

Правда, ни волноваться, ни радоваться так, как это было прежде, он уже не умел. Безразличие – спутник одинокой старости – охватило его. Поэтому и вселение в Зиночкину комнату Кузнецовых тронуло его только потому, что он понял: Зиночка действительно больше никогда не вернется сюда…

Экзамен за стенкой продолжается.

– Петька, спроси маму о разбойнике и костях, – оглушительно кричит Митя.

– Ну, хорошо, – голос Пети звучит снисходительно. – Значит, так. Ну, слушай же, мама! Поймали разбойника и посадили его в тюрьму. Он там сидел… десять лет! Все это время ему давали есть хлеб… сухой. А когда разбойник вышел из тюрьмы, он унес целый мешок костей. Откуда у него появились кости?

– Да, откуда у него кости? – тихо повторяет младший брат.

– Да это его собственные, наверное, кости, – говорит нетерпеливо Наталья Яковлевна, явно для того только, чтобы отвязаться от сыновей.

– Ну как же это может быть? – искренне недоумевает Митя.

– А еще большая, – презрительно тянет Петя. – Ведь он с ухой хлеб ел, а в ухе всегда кости. Вот он и набрал их целый мешок.

Леонид Львович берет со столика у изголовья постели бутылочку с нитроглицерином и лижет пробку. С сердцем день ото дня делается все хуже. Скоро две недели, как он не встает с кровати. Тусклым и далеким кажется ему сейчас все. Даже Зиночка. Она где-то там, в том мире, из которого доносятся эти мешающие ему голоса. Он устал. Глубокая слабость владеет им. Зачем он лижет эту пакость? Как все глупо. Зачем?

Когда Кузнецовы только въезжали в квартиру, Леонид Львович еще бодрился. Каждый день выходил гулять. Два-три часа работал над своими библиографиями. Читал газету. Мальчишки его немного боялись. Поселившись на новом месте, они в первый вечер долго рассматривали Леонида Львовича в приоткрытую дверь. Леонид Львович сидел за столом и читал. Хаямина, поглядывая на дверь, временами ворчала, но оставалась лежать, уткнув нос в его ботинок. Глаза Леонида Львовича за стеклами очков казались большими, темными и страшными. Над глазами серо-желтыми неровными пучками торчали брови, похожие на прошлогоднюю травку.

– Они у него вбок растут, да, Петь? – спросил о бровях Митя.

– Не вбок, а вперед, – поправил Петя. – Так у всех, кто уже старый.

Седая борода и усы были тоже клочкастыми, но густыми, зато голова до самого затылка оставалась голой, и ясный зайчик от настольной лампы свободно бродил по ней. На затылке у Леонида Львовича курчавились сивые волосы, спускаясь низко по шее. Когда он откидывал голову назад, кончики этих волос налезали на бархатный воротник домашней куртки. Сидел Леонид Львович очень прямо. Петька где-то слышал, что так сидеть заставляли в старых гимназиях.

Как выяснилось потом, на улицу Леонид Львович всегда выходил с палкой. Палка была черная, лакированная и с ручкой, напоминающей рукоятку от пистолета-пулемета.

Пока мальчишки рассматривали Леонида Львовича, он вдруг перестал читать и о чем-то задумался. Он думал так долго, что мальчишкам стало скучно, и они осторожно прикрыли дверь.

А через несколько дней у Леонида Львовича случился сердечный припадок, и он слег.

Братья Кузнецовы успели уже многое повидать на своем веку. Их отец был военным, а военные недолго задерживаются на одном месте. Братья жили в Омске, Корсакове-на-Сахалине, Мурманске. Везде после очередного переселения они быстро завоевывали себе почет и уважение среди дворовых старожилов. В Омске Пете пришлось ради этого влезать на второй этаж по водосточной трубе. Митя тогда еще не мог вытворять подобное из-за своего малого возраста. В Корсакове братья уже вместе спрятались между сетей на кавасаки и, к зависти ребят чуть ли не всего Анивского побережья, удрали с рыбаками в море. Наталья Яковлевна сутки бегала по причалам, не выпуская из рук лаконичной записки, которую ей оставили сыновья: «Мама, мы ушли в море на кавасаки. Не волнуйся. Петя, Митя. Пожалуйста».

В Мурманске нравы были суровее, и для утверждения своего авторитета братьям пришлось принять участие в нескольких драках.

В Ленинграде проверка моральных и физических качеств братьев Кузнецовых должна была состояться в большой междомовой войне. Об этом при первой же встрече объявил Пете белобрысый Генка Сидорчук из девятнадцатой квартиры. Генка сидел на косой гранитной тумбе у подворотни и поигрывал медной биткой. Одно ухо его шапки было наполовину оторвано и понуро висело. Другое торчало вверх и чуть шевелилось под ветерком. Генка из девятнадцатой был предводителем их двора, и Петька уже знал это от других ребят. Предводитель презрительно посмотрел на Петю светлыми глазами и процедил:

 

– Ты! Учти, – днями будем с пятым домом дело иметь. Чтобы ты и тот пацан, что брат твой, были. Понял?

– Понял, – угрюмо буркнул Петя. Ему не понравилось высокомерие Генки, хотя такое обращение с вновь прибывшими и было обычным.

Братья быстро выяснили, что пятый дом проходной, что через него идет кратчайший путь к школе, в которой им предстоит учиться, но что пользоваться этим путем весьма опасно. Корни междомовой вражды давно канули в Лету – никто не помнил о них, но стороны систематически обижали одиночек. Недавно мальчишки из пятого дома разбили нос девочке, которая жила на той лестнице, где теперь поселились братья. Это было неслыханно! Можно, а иногда и должно, оттаскать какую-нибудь ябедницу-плаксу за косу или вмазать ей снежок за воротник пальто. Но побить маленькую девочку – это совсем подло. Теперь уже не в мелких стычках, а в генеральном столкновении должны были разрешиться вопросы чести и справедливости.

День битвы, пользуясь болезнью Леонида Львовича, Митя начал с того, что выкрал и спрятал его палку – уж больно велико было ее сходство с огнестрельным оружием. Петя не занимался такими глупостями. Он пришивал к шапке ремешок, ибо знал, что в пылу боя можно остаться без нее. Наталья Яковлевна с интересом поглядывала на это его занятие, пытаясь догадаться, что бы могла означать такая самостоятельность ее сына. Но Петя с момента последней трепки, полученной за то, что он прикрепил к ушам Хаямины материнские бигуди, хранил на своем лице такое выражение, будто он навсегда осознал вред всякого озорства. Однако какое-то смутное беспокойство закралось в материнское сердце. Беспокойство усилилось, когда Наталья Яковлевна заметила, что Митя с озабоченным лицом время от времени ходит в кухню и смотрит в окно. Окно выходило во двор, а это место подозрительно для всех мам мира.

Если бы Наталья Яковлевна знала, о чем в последние дни говорят мальчики, когда ее нет в комнате, она бы полностью и надолго потеряла покой. Но так как разговоры о разбойниках из пятого дома мог слышать только Леонид Львович, братьям удалось улизнуть на улицу.

Часа через полтора, уже в разгар войны, Петя и Митя в составе отряда партизан пробирались по переулку к задам пятого дома. Им предстояло перелезть через стену и по крышам дровяных сараев зайти в тыл к неприятелю, а потом ударить по нему так, как ударили наши в «Александре Невском» по псам рыцарям. От успеха этой операции зависел результат боя, и партизаны спешили. Митя с палкой Леонида Львовича напер вес одним из первых огибал последний угол, когда удивительно знакомая рука поймала его за воротник. Наталья Яковлевна полностью использовала фактор внезапности. Через секунду и Петин воротник также оказался в ее руке, а еще через несколько минут братья одновременно перелетели через порог своего жилища. Теперь Наталья Яковлевна смогла говорить, – до этого она зловеще молчала. Вернее, она теперь не говорила, а кричала:

– Нет, я больше не буду терпеть! У тебя пальто куплено месяц назад и уже разорвано! А ты – весь в известке! Нет, я не позволю заколачивать гвоздь за гвоздем в крышку моего гроба… За что? За что такое наказание? Украли палку у больного, старого человека! – Наталья Яковлевна плакала. Митя плакал тоже и все рвался к дверям. Петя не плакал – ему было уже одиннадцать лет.

– Пусти нас, мама, – сказал он твердо. – Мы должны быть там, где сейчас все наши. Это не просто драка, мама. Это справедливая война…

– Не смей болтать глупости, паршивый мальчишка! – уже истерично крикнула Наталья Яковлевна.

– Хорошо, – сказал Петя и стал медленно снимать пальто. – Ты делаешь нас предателями, и вся ответственность за это падает на твою голову. Вот. Ты будешь мать предателей.

Теперь его голос дрожал от горечи, но он все равно не плакал.

Кто знает, может быть, в сердце Натальи Яковлевны что-нибудь и дрогнуло после этих Петиных слов, но она еще строже заявила, что они не будут гулять одни, не будут гулять во дворе. Она сама будет ходить гулять с ними. И вообще – хватит! Она считает разговор оконченным и уходит.

Леонид Львович лежал на спине, вытянув поверх одеяла сухие руки с давно не стриженными ногтями, и болезненно морщился. Шум и крики раздражали его. Потом он услышал щелчок задвижки – братьев заперли, и за Натальей Яковлевной хлопнула дверь на лестницу. После этого все смолкло. Квартиру затопила тишина – густая и плотная, как осенняя вода. Леониду Львовичу почему-то пришло в голову, что в такой тишине, наверное, лежат утонувшие пароходы…

– Петь, давай дверь выломаем, а?

– Дурак ты. Вот что.

– А если в форточку?

– Малявка ты. Четвертый этаж!

Наступила пауза.

– Теперь здесь нас все презирать будут, – задумчиво сказал за стеной Петя.

– И колотить будут, – еле слышно отозвался Митя.

Леонид Львович понял, что встает, когда его костлявые большие ступни коснулись пола. Левую руку он крепко прижал к сердцу, будто хотел его удержать. Правой рукой неловко накинул на плечи одеяло. Потом немного постоял, закрыв глаза, перевел дыхание и двинулся из комнаты.

Хаямина вылезла из-под кровати и, стуча хвостом по всему, что попадалось на пути, пошла за ним.

Первым услышал шорох у двери Митя. Он тыльной стороной ладони вытер слезы, дернул за руку Петю и уставился на дверь.

Задвижка щелкнула, и дверь приоткрылась. Волосы у братьев встали дыбом – таким белым было лицо Леонида Львовича.

– Идите, – прохрипел он. – Идите. И будьте… всегда…

– Спасибо, деда Леня! – заорал Петька, не слушая дальше.

– Спасибо, деда Леня! – донеслось еще раз, уже с площадки лестницы.

Хаямина сделала несколько быстрых шагов за мальчишками, но остановилась, обернулась на Леонида Львовича и виновато вильнула хвостом.

Квартиру опять заполнила тишина, но братья, конечно, не закрыли двери, и морозный сквозняк доносил с улицы приглушенные гудки машин и дальний перезвон трамваев.

1957

Путь к причалу

Без спасения – нет вознаграждения

(Из «Морского права»)

1

На «Полоцке» было четверо добровольцев: Росомаха – боцман со спасательного судна «Кола», двое рулевых и моторист.

«Полоцк» шатался на волнах и окунал нос в воду при каждом рывке буксирного троса. Его помятые шпангоуты обтягивала ржавая обшивка. По трюмам плескалась вонючая жижа.

Когда-то немецкая бомба угодила «Полоцку» в машинное отделение. Команду сняли, а искалеченное судно выкинуло на пустынный берег Новой Земли. И «Полоцк» пролежал там многие годы. Зимой его заносила снегом пурга, и любопытные медведи лазали по матросским кубрикам. Летом крикливые полярные чайки садились отдыхать на перекошенных реях и ослабших тросах такелажа.

За эти годы «Полоцк» глубоко вдавил свою тяжелую, острую грудь в прибрежную гальку. Людям пришлось повозиться, пока они стащили его с мели, залатали пробоины, заварили трещины в обшивке.

Теперь «Полоцк» бредет на буксире у спасательного судна, чтобы в Мурманске стать к своему последнему причалу, от которого пути не будет никуда. Впрочем – будет: автоген расчленит металл, куски «Полоцка» погрузят на платформы, а потом переплавка – новое рождение в огне. Для этого и возились люди, снимая с мели судно, для этого и вели через неспокойное Баренцево море.

«Полоцк» вихлял и упирался, но стальной буксирный трос крепко держал его за чугунные ноздри клюзов.

Росомаха, волею судеб ставший на «Полоцке» кем-то вроде капитана, сидел на бочке из-под кислой капусты в кормовой надстройке, возле единственного уцелевшего окна. Боцман собственноручно принайтовил бочку к палубе и был убежден – как бы ни разгуливалась погода, сиденье для него обеспечено до самого Мурманска.

В надстройке было холодно, сыро и неуютно.

Время от времени Росомаха пускал папиросный дым себе за пазуху и наблюдал, как он потом выбирается из рукавов. Теплее от дыма не становилось, но в таком занятии было что-то успокаивающее. А состояние, в котором Росомаха пребывал весь последний рейс, было необычным, тревожным. Боцман ждал встречи с сыном. Уже три месяца он жил этой встречей, часто представлял себе, как они сядут друг против друга за столиком в пивной, как он нальет сыну и себе, а вокруг, в табачном дыму, будут шуметь и ругаться люди, но он и сын будут совсем одни среди этих людей, потому что они – отец и сын.

У них будет трудный разговор. Так много нужно объяснить. Но ничего, он найдет правильные слова. Он скажет, что Марии больше никогда не придется работать. До самой смерти. А если первым умрет он, Росомаха, Мария получит хорошую пенсию. Недаром же он проплавал сорок лет. За него дадут хорошую пенсию.

Сын нахмурится. Может, он станет бить своего непутевого отца молчанием или тяжелыми словами обиды и горечи. Тогда Росомаха, который никому никогда не позволял говорить про себя тяжелые слова, будет терпеливо слушать, потому что любит своего Андрея, хотя еще никогда и не видел его. И только потом покажет свои ладони, тысячи раз ободранные шершавыми вальками весел, резанные шкотами, обожженные в хлорной извести судовых гальюнов. И расскажет про начало своей жизни. Как умер отец – помор и рыбак, – утащенный под воду сетью. Как девяти лет он, Зоська Росомаха, впервые попал в море. Капитан-швед, который обходил на шхуне беломорские берега, скупая у поморов рыбу, взял Зоську с собой. И как Зоська стал зуйком – чем-то еще ниже и бесправнее юнги, мальчишкой на побегушках у всей команды – «за харчи».

В первый же шторм Зоська укачался. Ему стало очень плохо. Он вытравил прямо с наветренного борта и испачкал палубу. Он еще не знал, на каком борту можно травить, и притом ему все было безразлично: он был убежден, что умирает.

Капитан просмоленной рукой сгреб Зоську за шиворот, вытер палубу его физиономией, а затем протащил до самого полубака, швырнул на взлетающий к небесам бушприт и загнал зуйка на самый нок – туда, где не было ничего, кроме бурлящей пены и жесткого ледяного ветра. Зоська качался и вертелся посреди зеленого водяного хаоса, вцепившись в скользкое дерево. Он ревел и урчал, хватаясь зубами за форштаги, но не сорвался и совсем забыл про то, что его тошнит, что он умирает. Над самой головой Зоськи железно лязгала намокшая парусина кливеров. Команда шхуны собралась на баке и хохотала, глядя на это.

Когда зуйка пустили обратно на палубу, он изловчился и прокусил клеенчатые капитанские штаны и капитанскую ляжку, за что, страшно избитый, был брошен в канатный ящик и сутки провалялся на перекатывающихся якорных канатах.

– У, зверек! – не без уважения и даже с некоторым любованием Зоськой говорили матросы.

– Станет моряком, – усмехался капитан, – у, росомаха!

Больше никогда Зоська не травил и не боялся моря, штормов. Валяясь избитый, мокрый и одинокий в канатном ящике, зуек подвел итог своему первому морскому приключению. Он навсегда понял, что море можно пересилить, если держаться до конца и ни о чем, кроме этого «держаться», не думать. Он понял, что должен стать здоровым и сильным, чтобы отомстить всем, кто издевается над ним сейчас, когда он маленький и слабый…

Это было в шестнадцатом году, а только в конце тридцатых, наполовину забыв русский язык, он вернулся на родину, обойдя к тому времени большинство морей мира. Сколько раз его били, сколько издевались над ним! Сколько кровавой юшки вытекло из его носа, сколько злобы скопилось в душе!..

А может, и не стоит обо всем этом рассказывать сыну? Пускай не думает, что отец хочет разжалобить его…

Так раздумывал боцман Росомаха, сидя на бочке из-под капусты в кормовой надстройке «Полоцка» и пуская дым себе за пазуху. Сквозь мутное стекло он видел едва заметные в ночной темноте очертания носовых надстроек и белесые полосы налетающих снежных шквалов. Иногда тьму вспарывал маленький, но лучистый огонек – гакабортный на корме «Колы».

Если огонек показывался в стороне от носа «Полоцка», боцман стучал каблуком по своей бочке и обзывал рулевого щенком. Щенок – по фамилии Бадуков – был ростом около двух метров, но по мягкости характера на боцмана не обижался и молча начинал перекладывать штурвал, выводя нос «Полоцка» в кильватер «Колы».

Управлять рулем вручную становилось все тяжелее и тяжелее. Штуртросы заедало, хотя перед выходом их почистили и смазали, пустой и высокий нос «Полоцка» часто уваливало под ветер, а через разбитые окна били в лицо холодные и жесткие брызги.

Бадукову помогала только молодость и свойственная рулевым привычка к мечтаниям. Он мог подбадривать себя простыми мечтами: например, тем, что до конца вахты остается всего полтора часа, потом заспанный Чепин поднимется в рубку и можно будет передать ему рукояти штурвала, спуститься вниз и заснуть, укутавшись с головой сухим тулупом. Правда, и во сне перед глазами будет качаться снежная белесая мгла, и он, Бадуков, будет искать в ней гакабортный огонь «Колы» и ждать сердитого окрика Росомахи, и мозолить ладони на штурвале, но во сне все это не так нудно, как сейчас, наяву.

 

Жили в нем и другие, более сложные и менее исполнимые мечты: чтобы капитан «Колы» Гастев объявил ему благодарность за согласие тащиться на этой ржавой консервной банке через штормовое море. И не просто благодарность, но и отпуск на недельку. Чтобы можно было, помахивая легким сундучком, сойти в Мурманске на причал, сесть в поезд и поехать в Вологду к Галке. Явиться совсем неожиданно и встретить Галку у дверей института в скверике. И чтобы снег падал на деревья. Очень хорошо, когда снег падает, а ветра нет и ничто не гремит, не стонет, не качается вокруг…

Бадукову вспоминалась его деревушка на Вологодщине. Снега. Сугробы под самые крыши. Тишина. Слабый скрип венцов у изб в лютые святочные морозы. Долгий и ясный звон, когда от ветерка качаются обледенелые веточки поникших берез. И та памятная для него зима, когда стояла особенно большая стужа. От натопленных печей в низеньких комнатках деревенской школы было душно, слезились стекла окон, потемнели от сырости лозунги, написанные на старых газетах еще со сводками Информбюро. Даже самые отчаянные мальчишки не выскакивали в переменку на мороз, сидели в духоте, шумели в коридоре, играли в «поцелуйки». Кто-нибудь брал за руку девчонку, которая ему нравилась, а по свободной руке его лупили ремнем. Кто дольше выдержит, не отпустит? Вот и вся игра.

Он, Лешка Бадуков, был в те времена очень маленького роста. Это потом, после седьмого класса, вымахал сразу на полметра. Такой незаметный был, что Галка совсем не обращала на него внимания.

И взял он ее кисть робко, чуть слышно. Но чем яростнее били его ребята, тем плотнее слипались Галкины пальцы в его ладони.

Как улюлюкали вокруг мальчишки! Хлестали, как и положено – без всякой жалости. Он весь взмок от пота, и губы дрожали… И бог знает, чем бы все это кончилось, если б не прозвенел звонок.

Хихикая, убежали девчонки. В последний раз хлестнув его ребром ремня, умчался экзекутор. И Галка спросила:

– Чего не отпускал? Ведь больно очень…

– А зачем? – пробормотал он и наконец отпустил… Почему-то всегда при Галке он куда смелее и выносливее, чем без нее…

Вот так раздумывал Бадуков, наваливаясь грудью на непослушный штурвал и отыскивая во тьме за форштевнем «Полоцка» гакабортный огонь «Колы». Размягченный мечтаниями и воспоминаниями, он начинал петь. Он пел все одну и ту же песню:

 
Мы в море уходим,
Там всяко бывает,
И может, не все мы
Вернемся домой…
 

Бадуков пел так проникновенно, что, потерпев минутку, Росомаха приказывал ему замолчать. Тогда рулевой опять начинал мечтать: зимой он обязательно сдаст экзамены на штурмана малого плавания, а Росомаха – тот всегда останется только боцманом, хотя сейчас и командует, как капитан…

В трюмах «Полоцка» возле мотопомп нес вахту моторист – молоденький, но очень рассудительный парнишка с круглой и плоской, как сковорода, физиономией, вечно измазанной соляром или тавотом. Настоящее имя моториста было Василий, а прозвали его Ванванычем – за степенную не по годам рассудительность. Этот паренек пережил много страшного. Он побывал в оккупации. И хотя тогда был еще совсем мал, все-таки принял участие в войне. Однажды, забив в сапоги немецкому офицеру, который квартировал у них, по здоровенному гвоздю, удрал к партизанам и честно поработал помощником поварихи на партизанской базе.

Ванваныча на «Коле» любили – он знал это и, когда кто-нибудь ерошил ему волосы или нахлобучивал шапку на глаза, не сердился.

Мечтать на вахте моторист не мог: воды поступало порядочно, а одна из помп вела себя плохо – начинала чихать, и тогда ее отливной шланг прыгал и извивался в темноте трюма, как огромная, тяжеленная змея. Ванваныч прыгал тоже, уклоняясь от шланга, и обзывал то помпу, то себя «перекисью ангидрида марганца». Себя он ругал за то, что забыл на «Коле» запасное магнето и прокладку от приемного шланга.

Когда помпа начинала чихать, плеск воды в трюме усиливался. В луче электрического фонарика Ванваныч видел, как черная маслянистая жижа качается, поднимаясь по скобам трюмного трапа. А Ванваныч никак не мог разрешить ей подниматься. Он был один на один с этой грязной, черной водой в гулких пустых трюмах, и временами ему становилось жутковато.

Каждый час к Ванванычу спускался Росомаха. Сперва в зыбучей темноте показывался светлячок папиросы, которую не выпускал из зубов боцман, потом раздавалась хриплая брань: пока боцман брел в темноте, что-нибудь обязательно попадало под ноги.

Росомаха проверял отметки уровня воды в трюмах и несколько минут проводил с Ванванычем. Они сидели на корточках, друг против друга, слушали удары волн о борт, шум помп, плеск жижи в трюмах. Боцман вытаскивал часы, долго смотрел на их светящийся циферблат – замечал время обхода.

– Ну, как на воле? – спрашивал Ванваныч, чувствуя, что Росомаха вот-вот опять уйдет.

– Осенью всегда дует…

– Ага, – солидно соглашался Ванваныч. Ему очень хотелось хоть на минуту еще задержать боцмана, задать ему еще какой-нибудь вопрос, но Росомаха уже поднимался на ноги.

– Бывай, – говорил он. Боцман понимал, что моторист не хочет снова остаться один, но раз надо – значит, надо. И потом он, Росомаха, – боцман, а не солнышко и всех обогреть не может.

На палубе Росомаху обдавало водяной пылью, по глазам стегал ветер со снегом.

Две тысячи тонн стали, которые они вели через штормовое море, качались, дыбились. Но Росомаха умел собирать пальцы ног в такую щепотку, что подошвы прилипали к палубе на любом крене, как присоски.

Боцман не торопился подниматься в надстройку. Он стоял на палубе, оглядывая ночную тьму, – там ворочалось, извивалось и выло море; оглядывал небо, в котором нордовый ветер распарывал тучам рыхлое брюхо, на миг давая пробиться слабому свету звезд; и вся эта затея с буксировкой «Полоцка» не нравилась ему все больше и больше.

«Кола» долго проплавала в Арктике, обеспечивая перегон речных судов в устье Оби. Ее команда честно заработала себе право идти прямо в Мурманск, и то, что капитан «Колы» Гастев согласился на обратном пути из Карского моря буксировать «Полоцк», злило Росомаху.

Впервые за всю свою морскую жизнь боцман торопился вернуться в порт, на берег. Нестерпимым становилось ожидание встречи с сыном. На последней стоянке Росомаха даже попросил капитана списать его с судна до окончания рейса.

– Меня ждут на берегу, – сказал боцман Гастеву. – Мне нужно в Мурманск. – Он произнес это гордо, хотя совсем не был уверен в том, что его действительно ждут.

Но Гастев не стал слушать, кто ждет Росомаху на берегу: ему необходим опытный боцман для буксировки «Полоцка». Вот и все.

Росомаха обиделся на капитана. Несколько утешало только то, что на «Полоцке» оказались кое-какие полезные вещи. Боцман вытащил металлический штормтрап из котельного отделения и снял ручки с дверей нижних кают. Все это могло пригодиться для «Колы»…

Проведав моториста и проветрившись, Росомаха опять взбирался на свою бочку в кормовой рубке и закуривал новую папиросу.

Опять за его спиной скрипел штурвал и чувствительно пел Бадуков. Пел про то, что в море бывает всяко, что если моряк не вернется, то «рыбачка заплачет скупыми слезами и черную воду навек проклянет, а белые чайки замашут крылами и кто-то другой в непогоду уйдет…»

Около восьми часов утра поднялся в надстройку второй рулевой, Чепин. Еще с порога он закричал про сон, который ему приснился:

– Здоровенная, понимаете, груша! А я ее луплю, как тренировочную для бокса! Из нее сок в разные стороны так и летит, так и летит! А я ее – боевыми перчатками! Хрясть! Хрясть! А сам думаю, кусить бы кусочек… Во как бывает! Сколько на румбе?

– Проснись. Какой тебе здесь румб? – вяло откликнулся Бадуков, передавая штурвал сменному. – Держи в задницу «Колы», вот тебе и весь румб… Вахту сдал! – доложил он Росомахе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru