bannerbannerbanner
Путь к причалу (сборник)

Виктор Конецкий
Путь к причалу (сборник)

Но все там оставалось так, как было. Желтая, легкая трава росла вокруг каски. Несколько стебельков торчали и из трещины в ней.

Эстонец снял зюйдвестку, что-то сказал по-своему.

Анна опустилась на колени, тронула каску рукой.

Травинки вокруг закачались.

Я еще задержался в Ленинграде: хлопотал пенсию Андрейке. Анне не приходило в голову просить о ней раньше. И чтобы оградить ее от бездушных вопросов, которые задают в канцелярии, этим делом занимался я.

А вечерами мы с Андрейкой ходили встречать Анну. Она кончала работу поздно. Мы поджидали в саду недалеко от завода, на котором она работала.

Вечерний морозец прихватывал слякоть и лужи тонкой коркой льда. Опавшие листья на газонах и дорожках поблескивали инеем. Андрейка ворошил ногами листья и ходил по лужам. От разворошенной листвы поднимался чуть заметный пар. Ледок в лужах ломался. Следы от Андрейкиных галош заполняла черная, густая вода. Все это ему нравилось.

Мне было очень хорошо с Андрейкой. Я чувствовал, как смягчается в его присутствии моя душа, очерствевшая и огрубевшая за долгие годы войны.

Так славно бывало тогда в саду. Тихо. Сумеречно. Промытое осенними дождями небо после заката покрывалось прозрачной сизой пеленой и темнело ровно и медленно. Древесные ветви рисовались на нем сперва четко и явственно. Потом будто все теснее переплетались между собой, и вот уже только темные купы обнаженных вершин дремали вокруг.

Приходила Анна. Я брал у нее сетку с кастрюльками и бутылкой – обед из заводской столовой и молоко. Крышки на кастрюльках звякали.

– Вы только тихонько, – говорила Анна.

Андрейка совал ей почерневший от заморозков георгин или пучок кленовых листьев. Анна приседала возле Андрейки на корточки, разглядывала его лицо, поправляла сбившуюся шапку, застегивала пуговицы.

– Ты лучше сама себе волосы поправь, – обижался Андрейка. Я знал, что Анне хочется поцеловать его, но она почему-то стесняется меня. Анна покорно улыбалась сынишке, поправляла волосы, и мы шли домой.

Андрейка на ходу отряхивал Анне пальто: приседая, она пачкала его полы о землю. Когда мы переходили улицу, то брали Андрейку с обеих сторон за руки, и тогда мне казалось, что я держу за руку Анну.

Я ночевал у них в кухне на раскладушке. Подолгу не спалось. Я открывал форточку и курил. За окном шевелились облетевшие ветки лип. Из крана редкими каплями падала в раковину вода. Было слышно, как вздыхает во сне Анна и бормочет что-то Андрейка.

И однажды такой вот ночью я понял, что Анна дорога мне уже не только потому, что она жена Дмитрия, а просто тем, что она – Анна.

И я поторопился уехать. Мне казалось, что честность и долг перед памятью погибшего требуют этого. Я был уверен в том, что крепнущее во мне чувство к Анне оскорбит ее – женщину, которая была и будет верна Дмитрию.

Когда прощались, Анна обняла и поцеловала меня. Это был спокойный, благодарный поцелуй. Но он надолго запомнился мне.

– Будьте счастливы, – сказала Анна и, наверное, по привычке к Андрейке поправила шарф у меня на шее. – Я очень хочу вам этого. Вы с Димой… – Ее губы дрогнули и припухли.

Андрей сопел и кусал крючок на вороте своего пальто.

Да. Вот так. А спустя два года Анна вышла замуж. Она написала мне большое письмо. Подробно рассказывала о муже, о том, что они давно знакомы и Аркадий Михайлович очень помог ей во время войны, в конце блокады, когда Андрейка уже совсем умирал.

Я ничего не ответил Анне. Все это произошло неожиданно быстро. И было мне тяжело и больно.

«Всего два года прошло, – думал я, – и вот вошел в ее жизнь другой человек». Еще немного – и Анна забудет Дмитрия. Быть может, сейчас она не любит мужа. Просто «устраивает» свою жизнь. Но новое материнство привяжет ее к нему. Она привыкнет к его рукам, к его заботам о ней. Она почувствует в нем ревность к ее прошлому. Почувствует, что ему неприятно упоминание об этом прошлом. И чтобы угодить мужу, чтобы не нарушать мира и спокойствия в семье, будет реже возвращаться к мыслям о Дмитрии. И мне уже стало казаться, что и ждала она его столько времени не из сильного чувства к нему, а из врожденной честности и по инерции, по привычке, что ли. Мелькнула мысль, что, может, к лучшему то, что он умер. Как бы встретила Анна безногого калеку? Сколько выдержала бы с ним?

Забрался я тогда в самую глушь. Работал на выездных научных станциях в Караге, Олюторке, Апуке. Любовь к камчатской дикости у меня в крови. В девятисотом году дед с сахалинской каторги бежал в Приамурье. С тех пор осели мы на Востоке.

Работы было невпроворот. Все рыбное хозяйство за время войны порушилось. Много тогда я работал, с азартом, со злостью.

А за Урал только этой весной выбрался. Послали в Ленинград в командировку. Большой это срок – семь лет, но многое там вспомнилось, в Ленинграде. Не сквозь дымку времен, не тускло, а как будто вчера все это было: война, Ханко, Дмитрий, то, как чадила у него на груди шинель, как Анна сказала, что ждала его, ждала до самого моего приезда. Я решил зайти к ней, упрекнуть за поспешность, с которой она начала новую жизнь.

Они живут теперь в Автово, в квартире мужа Анны.

На мой звонок, как и в тот мой приезд, двери открыл Андрейка. Правда, называть его так, пожалуй, уже не следовало: он сильно вырос, а ручищи у него стали побольше моих.

Андрейка не узнал меня. Но когда я кинул ему пальто так, как сделал это тогда, да еще сказал: «Смотри не упади. Не запутайся в полах!» – то он узнал меня и засмеялся.

– Здравствуйте, дядя Федя.

Девочка лет трех в синих длинных штанишках и красной кофточке встретила нас у порога комнаты.

– Это Леночка, – сказал Андрейка и подтолкнул ее ко мне.

Леночка долго смотрела на меня. Губы ее вдруг начали пухнуть. Совсем как у Анны, когда мы прощались. Она уцепилась за штанину Андрейки, всхлипнула, заплакала.

– Она всех чужих боится, – смущенно объяснил он и принялся неуклюже и трогательно утешать сестру: – Ну чего ты? Ну скажи дяде «здравствуйте». – Но Леночка не захотела со мной здороваться.

И впервые я подумал, что мне не следовало приходить. Ну, если Анна забыла Дмитрия, то что может изменить мой приход? И что этот приход даст мне? Стало как-то нехорошо, неудобно.

В комнатах было уютно. Чувствовалось, что живут тут в достатке и поэтому могут тратить деньги на красивые вещи, дорогие книги.

Ни фотографий Дмитрия, ни других его следов не было видно.

Анна и Аркадий Михайлович еще не возвращались с работы. Я сидел, ждал их, и мне делалось все тяжелее и неудобней. Леночка по-прежнему дулась на меня, пряталась за стул и оттуда говорила: «Дядь-бяка, дядь-бяка». Андрейка хлопотал у телевизора и ни о чем меня не спрашивал. А когда я собрался с духом сам спросить его об отце, щелкнул замок и из передней загремело: «Андрюха, на выход!»

– Это папа, – сказал Андрейка и облегченно улыбнулся. Ему, видно, тоже было как-то не по себе. – Папа всегда так кричит, когда раньше мамы домой приходит.

– Андрюха, бандит, долго я тебя ждать буду?

Андрейка вышел. Леночка, топая туфельками и раскачивая бант и фонтанчик волос на затылке, побежала за ним.

– Кто сидит в нашей избушке? Кто повесил это пальто на вешалку? Чей тут русский дух? – басил за дверями Аркадий Михайлович, и я слышал, как он снимает галоши.

Потом все затихло. Только Леночка спрашивала: «Ты хорошо работал сегодня, папа? Папа, ты хорошо работал сегодня?»

Басистый голос очень подходил к внешнему облику Аркадия Михайловича, к его росту, широким плечам, грубоватому лицу и растрепанной шевелюре, которую он все пытался причесать и пригладить.

– Рад познакомиться с вами. – Он, сильно встряхнув, пожал мне руку, и приглаженные волосы опять рассыпались на его голове. Не отводя глаз от моего лица, Аркадий Михайлович подтянул к себе стул и сел. Дочка все не отставала от него, теребила за карман пиджака, спрашивала: «Ты сегодня как тигр работал, да, папа?»

Он дернул ее за бант, помедлил.

– Нет. Сегодня нет. Андрюха, забери-ка пигалицу к себе, в ту комнату.

Аркадий Михайлович говорил и держался просто. Был он уже далеко не молод.

– Значит, это вы – друг его отца? – Он кивнул вслед Андрейке.

– Нет. Просто встретились однажды. На фронте.

– Аня говорит, Андрей здорово похож на него. Как вы находите?

– Да. Нахожу.

– Я должен поблагодарить вас за заботу об Ане. За помощь ей.

– Ерунда, – перебил я. – Скажите лучше, как она сейчас?

– Все хорошо сейчас. Дети здоровы. На работе у нее тоже все в порядке. Словом, все нормально. – Он поправил галстук, сплел в замок пальцы и похрустел ими.

Быть может, из-за этого его жеста, быть может, из-за интонации, с которой он говорил, мне показалось, что за словами «все нормально» скрывается гордость его, Аркадия Михайловича, уверенность в том, что это он вернул Анне спокойствие, а может, даже и счастье. И я сказал то, что мне, наверное, не следовало говорить.

– Последние слова Дмитрия были об Анне. У него были ампутированы ноги. Гангрена. Он застрелил себя, чтобы не мешать мне, а самому не умереть в плену. Это один из самых сильных и честных людей, которых я встречал в жизни. Я не хочу, чтобы Анна забыла его. Понимаете, не хочу потому что… Потому что нельзя таких забывать…

Аркадий Михайлович сжал перекладину на спинке стула и низко нагнулся ко мне. Он был взволнован, но сдерживал себя, старался держаться спокойнее.

– Вы зря горячитесь. Хотя я и понимаю вас. Я и сам знал, что Дмитрий был настоящим человеком. Анна не могла так любить плохого. Сейчас она привязалась ко мне, может, она и любит меня. Да. Любит. Ладно об этом. Скажите, вы и Анне хотите рассказать все это… То, как он умер? Еще раз ударить ее?

Раздражение, которое вызывал у меня Аркадий Михайлович, теперь угасло. Я видел перед собой уже стареющего мужчину, с грубым и честным лицом. Взволнованного не за себя, а за Анну. Оберегающего ее покой.

 

– Не знаю, – сказал я.

– Не надо. Можете думать обо мне все, что вам угодно. Так много горя было у Ани. Зачем вам нужно видеть ее, напоминать обо всем этом опять? – Он прищурил покрасневшие глаза и, верно, досадуя на себя за слабость, тряхнул головой. – Я люблю Анну. Я понял все, что вы хотели сказать. Но она… Нужно ли…

Он все не мог найти нужного слова. Эта пауза была трудной для нас обоих.

– Анна скоро придет, Аркадий Михайлович?

– С минуты на минуту.

– Вы скажете Андрейке, чтобы он молчал?

– Андрюха любит мать. Он все поймет.

В передней Аркадий Михайлович помог мне одеться. Мы опять пожали друг другу руки.

На лестнице, как всегда весной, пахло сыростью. Перила были влажными.

Я спускался вниз и все не мог решить, правильно ли я делаю, что ухожу, не повидав Анну.

Наверху зачастили шаги. Кто-то быстро бежал по ступенькам и шумно спрыгивал на площадки. Это был Андрейка. Он догнал меня уже в подъезде. Пальто на нем было не застегнуто, кепка зажата в руке.

– Дядя Федя, обождите! – Он запыхался и часто облизывал губы. – Я слышал все… Я провожу вас, можно?

– Конечно, идем… Андрей.

Темнело. Людей на улицах было мало. В окнах зданий зажигались первые огни.

Я сказал Андрейке, что очень боялся идти к ним. Боялся, что они совсем забыли отца. Но, кажется, это не так. Правда, мне непонятно, почему он, Андрейка, ничего не спрашивал у меня о нем.

– Ты можешь объяснить это?

– Мама теперь плачет редко, – не отвечая на вопрос, сказал Андрейка. Он надел кепку. Потом снял опять. – А когда она говорит, что ей очень грустно, я хожу с ней вместе гулять. Просто так. По улицам. И ей от этого лучше. И мама говорит, что очень хорошо то, что я есть. То есть что я родился. Понимаете?

– Застегнись, простудишься, – пробормотал я. Ничего другого не приходило в голову.

Вот так все это кончилось. Недавно совсем – шестнадцать дней тому назад, в Ленинграде.

Я назвал этот рассказ «Без конца». Назвал его так потому, что верю: память о тех, кто погиб за Родину, конца не имеет.

1957

Последний рейс

1

Наконец сбылись мои давнишние мечты: я стал капитаном. Судно, доверенное мне, было маленьким – средний рыболовный траулер. Его еще называют «логгер». Четыреста лошадиных сил, тридцать два метра длины, семь миллиметров обшивки и всего шестнадцать человек команды.

Однако порученное нам дело было большим и трудным: провести это маленькое судно на Дальний Восток Северным морским путем.

Экипаж подобрался молодой, почти все комсомольцы. Только два человека старшего поколения: механик и помполит.

Команда тайком зовет механика «барабанщиком революции». Он стар, молчалив и очень запаслив в своем машинном хозяйстве. Помор. С детства в море. Только революция, Гражданская война и интервенция в свое время задерживали его на берегу. Тот, кто заставит его разговориться, – не пожалеет об этом.

Но сделать это трудно. Он хмур и любит ворчать только по поводу того, что капитан из-за молодости и неопытности слишком много раз меняет хода при швартовке, а это «куда ни есть» плохо для дизелей, да и немцы, мол (траулер построен в Германии), баллоны сжатого воздуха сделали нерасчетливо – того и гляди, воздуха на смену ходов не хватит…

Механик ворчал, как и многие старики. Но это мало беспокоило меня.

А вот помполит мне не нравился. Его прислали к нам на судно взамен веселого Пети Шумова – моего одногодка – недели за две до выхода из Архангельска в море. Причин этой замены я не знал.

Впервые мы встретились с Всеволодом Ивановичем (так звали нового помполита) на причале в Соломбале. Он сидел на штабеле досок, поставив ноги на маленький черный чемоданчик. Шагах в пяти позади него, на сучке засохшего тополя висела потрепанная флотская шинель.

Я подошел к нему вместе с инспектором из пароходства, представился. Он не вставая подал руку: «Значит, вместе поплывем, мастер?» И улыбнулся какой-то то ли смущенной, то ли виноватой улыбкой. Эта улыбка очень не шла к его лицу – худощавому, с глубокими морщинами на лбу и щеках, к его быстрому и цепкому рукопожатию.

Мне нужно было сказать, что не дело помполиту пользоваться жаргоном и называть капитана по-английски «мастер». Но делать замечание человеку, который в два с половиной раза старше тебя, – неудобно, и я только пожал плечами.

– Идемте на судно, Всеволод Иванович. Я представлю вас экипажу.

– Успеем насидеться на судне. А тут солнышко. – Он зажмурился, подставил лицо солнцу. – Хорошо! Слышишь, как тополя шумят?

Тополя на набережной действительно шумели, но мне было не до них. Считанные дни до выхода в море, множество дел: отчеты, ведомости, накладные, еще не принятый груз…

Ночью во время авральной погрузки я обходил судно. Весь экипаж был занят срочной работой. Помполита же на палубе не оказалось. Я спустился к нему в каюту. Он лежал и встретил меня своей виноватой улыбкой.

– Я думаю, вам надо быть на палубе, Всеволод Иванович, – сказал я, уже не пытаясь скрывать недовольство.

– Ты прав, капитан, прав, – ответил он, но остался лежать. Мне показалось, что его лицо бледнее и мешки под глазами темнее и больше. «Неужели пьет?» – мелькнуло в голове.

– Сейчас… Иди – я встану. – Он откинул одеяло, приподнялся на локте.

– Вам нездоровится?

– Нет. Все в порядке, кэп. Просто давненько не плавал, отвык от порядков.

Я вышел с неприятным, тревожным чувством, что чего-то не знаю и не понимаю в нем. Уже через несколько минут он неторопливо расхаживал между людьми на палубе, заложив руки за спину, и щурился. Это была его привычка – щуриться, на что бы он ни смотрел, – будь то солнечные блики, скользящие по водяной ряби, или сумрачная глубина трюма.

2

Меня раздражало в помполите все. И то, что он много времени проводит у себя в каюте, и то, что даже при матросах называет меня «кэп», «мастер». И то, что он совсем не вмешивается в дела на судне, а только наблюдает все со стороны. Иногда казалось, что Всеволод Иванович просто плохо знает морское дело и боится обнаружить это перед людьми.

Как-то, из-за аварии с дизель-динамо, на судне погас свет. Я пошел в машинное отделение. Всеволод Иванович уже был там. Он, по своему обыкновению, молчал и щурился, глядя на то, как молодой матрос, вахтенный моторист Цехидзе, при свете аварийного освещения мечется около динамо. И все время, пока Цехидзе, бестолково суетясь, искал поломку, Всеволод Иванович только щурился и молчал. Лишь когда динамо уже загудело, набирая обороты, я услышал голос помполита.

– Дорогой, – говорил он мотористу, – ведь ты боцману в шахматишки проигрываешь только потому, что так вот суетишься да мечешься, как сейчас. Думать надо, а не ногами под столом сучить. И тогда все партии твои будут… – Он ушел, а Цехидзе долго комкал в руках масляную тряпку, потом бросил ее, улыбнулся и потер подбородок, испачкав его маслом.

Прошло больше недели с тех пор, как Всеволод Иванович поселился на судне, но за все это время он не провел ни одной политинформации. Пришлось сказать ему об этом.

– Ты прав, капитан, прав. Сегодня вечером проведем.

Вечером я вышел на палубу – я уже знал, что он не любит собирать людей в тесной кают-компании логгера.

Мы стояли на рейде у Черной башни. Это при входе в Северную Двину, у острова Мудьюг. Был тихий, по-северному ясный летний вечер. Весело кудрявились заросли кустарников на острове. Ровная чистая полоска песка отделяла их зелень от воды. Слабо плескала волна у низкого борта логгера.

Дымя и гудя, с моря подходил английский пароход. Пароход шел в Архангельск, и красное полотнище советского флага уже полыхало на его фок-мачте. Это старинный морской закон: при входе в иностранный порт корабли поднимают на мачте флаг того государства, которому принадлежит порт.

Лоцманский катерок, постреливая мотором, спешил навстречу гостю.

Дневные работы окончены. Как всегда по вечерам, прихватив с собою домино, на палубе собираются свободные от вахт матросы.

Механик, кряхтя, вылезает из машинного капа и садится около лебедки. Помполита на палубе нет. Карт и других признаков готовящейся политинформации тоже не видно. Механик достает из кармана кителя замусоленную записную книжку, вынимает из нее очки в железной оправе и нацепляет их на нос. Подумав, он опять прячет очки в записную книжку и беспомощно оглядывается. Судя по всему, механик чем-то серьезно озабочен.

– Что с вами, Алексей Никитич? – спрашиваю я.

– Что со мной, что со мной. Ничего со мной – вот что, – говорит он скороговоркой и облегченно вздыхает: из люка показывается бледное лицо помполита.

Он жует что-то. Вернее, не что-то, а сухарь. Эта его привычка тоже кажется мне неприятной. За обедом и ужином он едва притрагивается к еде, а потом – вот так, жует сухарь.

Они усаживаются рядом. Помполит долго провожает глазами темную махину английского парохода.

– Так, значит, отсюда ваших бараков не видно? – Он спрашивает механика так, будто продолжает недавно прерванный разговор.

– Нет, за мыском они, направо, – ворчливо, но уже спокойно отзывается тот.

– Тебя здесь высаживали? – помполит кивает на берег Мудьюга.

– Нет. Баржу они с другой стороны подвели. От волны, значит, прятали. Саксы – это народ осторожный…

– Да, англичане – в морских вопросах народ грамотный, – соглашается помполит и протягивает механику портсигар. – Ну-ка расскажи, как эти саксы тут на Мудьюге вас перевоспитывали в девятнадцатом, а?

Механик снимает с головы фуражку и насаживает ее на колено. Сквозь короткий седой ежик просвечивает розоватая лысина.

– Ха! Перевоспитывали! Ты меня, давай-ка, не подзуживай. Хватит меня подзуживать. Скажи лучше, чтобы ребята брезент на трюмах ногами не пачкали и козлом этим так не стучали. У меня глотка-то не луженая.

Толкаясь и перешучиваясь, матросы отвоевывают себе места на лебедке. Стармех, поругивая то одного, то другого, начинает рассказ об интервенции, о домике пыток на Мудьюге, о памятнике погибшим. Помполит курит, сплевывает за борт. Потом подходит ко мне.

– Капитан, если разрешишь спустить шлюпку, то старик сходит с матросами на остров. Покажет им, где и что, а?

Я разрешаю.

Поздним вечером они возвращаются. Еще издалека слышен плеск весел, песня: «Штормовать в далеком море посылает нас страна». Матросы немного переиначили слова песни. Через сутки мы будем в море. Не обойдется и без штормов. Об этом они и поют сейчас.

3

Мы очень удачно, почти не встречая льдов, дошли до Диксона.

В последних числах июля весь караван – шесть таких же, как мой логгер, рыболовных судов – во главе с ледоколом «Ермак» двинулся дальше, к проливу Вилькицкого. Проход в архипелаге Норденшельда, через который обычно ходят корабли, был забит многолетним тяжелым льдом, и мы обходили архипелаг с норда. У острова Макарова слабые ветры южных четвертей неожиданно сменились на крепкий северо-западный. Этот ветер, быстро усиливаясь, гнал к берегам Таймыра льды средней части Карского моря. Пролив Вилькицкого уже был заперт ими.

Мы оказались между молотом надвигающихся льдов и наковальней скалистых островов Норденшельда. Возвращаться было поздно. Ветер достиг силы шторма. Быстро падала ртуть в термометре, сигнализируя о приближении ледовой кромки. Потом свинцовые низкие тучи с рваными краями закрыли северную половину горизонта.

«Ермак» оставил караван штормовать в открытом море, а сам ушел искать убежище в островах пролива Ленина. Пролив, как и весь архипелаг, был плотно закрыт льдом, и ледоколу приходилось трудно.

Уже больше суток мы дрались со штормом, когда первые льдины, ныряя в волнах, показались с севера.

Я был измотан многими бессонными ночами и тем нервным напряжением, которое, вероятно, бывает у всех молодых капитанов в их первом рейсе; а самое тяжелое наступало только теперь.

Мы метались между льдин. Волны сшибали их друг с другом. Обломки, как живые, вертелись в кипящей воде. В грохоте и реве не было слышно корабельных машин.

В довершение всего стала замерзать смазка рулевого привода. Два матроса едва проворачивают штурвал. Не успев вовремя отвернуть, мы сталкиваемся со льдиной. Удар не очень сильный, но семь миллиметров обшивки – слабая защита. Я приказываю штурману пройти в нос и проверить форпик и первый трюм. Волны сплошным накатом идут через палубу, крен до сорока градусов, и пройти будет трудно и опасно.

Штурман не успевает спуститься. Две согнувшиеся фигуры уже появились на палубе. Скользя и падая, они пробираются к полубаку. Очередная волна вздыбливается над бортом. Высоко над форштевнем взлетает столб из пены и брызг. Сую в рот свисток и свищу изо всех сил. Один оглядывается, сильно подталкивает в спину другого, но сам спотыкается и катится по накренившейся палубе к борту. Тот, кого он подтолкнул, влетает в приоткрывшуюся дверь носового капа.

 

Волна рушится на судно. Долго ничего не разобрать среди пены на палубе. Наконец видно человека. Он вцепился в стойку фальшборта. Это Всеволод Иванович.

Кто-то выскакивает из носового капа. Помогает помполиту добраться к надстройке.

Я чертыхаюсь: совершенно незачем помполиту лезть самому в такую передрягу. Для этого есть боцман, штурмана, наконец.

Вообще, после того как начался шторм, Всеволод Иванович уже сутки не спускался к себе в каюту.

Докладывают, что форпик затоплен. В первом трюме воды нет. Радирую капитану ледокола о положении на судне. «Ермак» отвечает, что надо продержаться еще несколько часов. Дело скверно. Матросы у штурвала скинули ватники, работают в одних тельняшках.

Маневрировать, уклоняясь от льдин, делается все труднее. Чувствую, как во мне начинает что-то отвратительно дрожать.

Всеволод Иванович появляется в рубке. Его фуражка под капюшоном плаща совсем размокла и сдвинута на затылок. Глаза щурятся больше обычного. Лицо бледно, сосредоточенно.

Он облокачивается на ящик с сигнальными флагами; широко расставляет ноги.

В стекла рубки барабанят брызги. Ветер гудит и свистит в снастях, в вентиляторах. Караван разбросало. Кораблей не видно. Только справа по носу далеко-далеко то появляется, то пропадает черная точка – один из логгеров.

– Как чувствуете себя? – кричу я помполиту. – Сильно ударило?

Он отвечает что-то совсем невнятное и морщится.

– Идите вниз, лягте.

– Плохое небо, – Всеволод Иванович показывает на север, на белые полосы в темных тучах – отблески ледяных полей. – Густые льды идут.

Несколько минут молча стоим плечом к плечу у рубочного окна.

– Люди работают прекрасно, капитан. – Я угадываю это по его губам, но кивнуть не успеваю: слева по борту, пересекая наш курс, как броненосец расплющивая волны, несется льдина.

– Право на борт! – командую я.

– Самый полный вперед, капитан! – кричит мне в ухо помполит. В ту же секунду понимаю, что это именно то, что нужно сейчас. Рывком опускаю вперед до самого упора рукоятки машинного телеграфа.

– Спокойнее, капитан, порвешь цепочку. – Бескровные губы Всеволода Ивановича кривятся в знакомую, чуть виноватую усмешку.

Льдина проходит по корме. Обламывая спички, закуриваю отсыревшую папиросу.

– Спасибо, Всеволод Иванович.

– Трудный твой первый рейс, кэп.

– Да.

– Для меня это последний. – Всеволод Иванович сдвигает фуражку на самые глаза. – Спасибо за то, что не выгнал меня в Архангельске или Диксоне.

– С чего вы это?

– На кой черт дохлятина на корабле?

– Побольше бы такой дохлятины.

– Брось, кэп. Слушай, я виноват – плохой из меня помполит. Прости… – Он не договорил, махнул рукой и, сгорбившись, выбрался из рубки.

Право! Больше право! Лево! Больше лево! Вперед полный! Стоп! Средний назад!

Одна за другой катятся на судно волны, тащат на себе зеленоватые льдины. Голова кружится от мелькания этих волн, льдин, брызг.

К вечеру под конвоем «Ермака» входим в пролив Ленина и становимся на якорь в хорошо укрытой от ветра и льда бухте. Все суда каравана уже здесь. Вид у них не лучше нашего. Ржавые вмятины в бортах и обледенелые снасти быстро состарили корабли. «Ермак», презирая шторм, уходит обратно к Диксону за другой партией судов.

Дальше нас поведет линейный ледокол «Молотов». Он сейчас в море Лаптевых и отделен от нашего каравана ледовой пробкой в проливе Вилькицкого.

Пользуясь передышкой, меняем смазку в рулевой передаче. Потом заводим под пробоину пластырь, откачиваем из форпика воду и окончательно, уже цементом, заделываем пробоину. Погода все еще плохая. Снег, смешанный с дождем, временами совсем скрывает скалистые берега и соседние корабли. Такое чувство, будто мы одни во всем мире.

Разрешаю команде отдыхать. Сам, едва добравшись до койки, не раздеваясь, валюсь на нее и засыпаю.

Около четырех ночи меня будит механик. Он без кителя, рубашка не застегнута.

– Плохо, капитан! Куда ни есть плохо с Всеволод Иванычем!

Ничего толком не понимая, бегом спускаюсь вниз. Всеволод Иванович лежит. Голова запрокинута, изо рта тянется на подушку струйка крови.

– Не поднимай шум, капитан… Через два, три часа —амба. – Он скрипит зубами и валится навзничь. – Прости… Тяжелый рейс.

Тяжелый рейс! Двое суток в машине, то на палубе, то рядом со мною. Черт, до чего я бессилен! Бинты, аспирин, йод, ящик витаминов, что все это ему? Нет врача! Врач – на ледоколе, но ледокол в сутках пути от нас.

«Обыкновенная Арктика» Бориса Горбатова в этот момент вспомнилась мне. Я бросился в радиорубку. Диксон, Хатанга, Нордвик, Тикси… Дробь морзянки, напряженное лицо радиста, топот ног по кораблю… Но кто полетит навстречу собственной смерти? Штормовой ветер, снежные заряды, туман…

Хатанга запрашивает погоду. Потом долго молчит эфир и вдруг наполняется сумасшедшей россыпью точек и тире. Корявые буквы летят по бумаге из-под руки радиста: «Кораблям каравана приготовиться… освободить… бухту… выходит… самолет».

Замечаю время. Оповещаю капитанов судов. Им предстоит опять вернуться в штормовое море. Здесь, в бухте, корабли будут мешать посадке самолета.

Спускаюсь в каюту помполита. Он в сознании, но боль мешает ему говорить:

– Не успеют… Зря это… Все равно не успеют…

Он вдруг дергается ко мне.

– А люди уже знают? Как с народом будешь… с кораблем…

Он хорошо знал свой диагноз и мучился тем, что оставляет судно на такого молодого капитана, как я. А может, его мучило то, что смерть на корабле всегда тяжело действует на людей экипажа.

– Да молчи ты, молчи, Всеволод Иванович.

Но он все говорит что-то о плохих ледовых прогнозах, о многих тысячах миль впереди, о том, что я молод, но был прав, когда ругал его.

– Плохой из меня помполит… – Всеволод Иванович комкает простыню, капли пота выступают на лбу. – Не умел я, не мое это дело, кэп.

– Да не волнуйся ты, не волнуйся, Всеволод Иванович.

– В Охотском, когда будете… волна крутая… в шторм бейдевинд, бейдевинд[1] держи.

4

Связь с самолетом была плохая. Часто она прерывалась сов-сем, но мы уже знали, что машину ведут добровольцы: пилот Сухов, бортмеханик Охлопцев. На борту врач-хирург Потапенко.

Самолет наискось пересекает Таймырский полуостров, и вариант вынужденной посадки для них среди хаоса таймырских ледников и скал исключается, – «поэтому ждите: прилетим наверняка».

Больной часто теряет сознание. Приходя в себя, просит не хоронить его в море.

– Хоронить, хоронить. Нигде мы тебя хоронить не будем, – ворчит механик. – Терпи. Летят там ребята. Скоро будут уже. Доктор летит. Терпи.

Хлюпают за тонким бортом волны. Ветер брызгами и снегом бьет в иллюминатор. Всеволод Иванович опять теряет сознание.

По-морски скупо, с большими паузами рассказывает мне механик о помполите:

– Он капитаном плавал, когда ты еще в первый класс бегал. Вот. Одинокий он… Семья в войну погибла. Сам после ранения болеть начал. Вахты капитанские не под силу стали. Четыре года на берегу пенсионером жил. Не выдержал. Море, оно тянет. – Старик долго сидит молча, низко свесив голову, крепко потирая ладонью подбородок и щеки. Скрипит под его рукой седая, давно не бритая щетина. – Ну, и упросил, чтоб помполитом взяли. Помполиту вахты стоять не надо. К тебе его назначили, потому – молодой ты еще. Чтобы присматривать за тобой, значит. Кроме моря да нас вот всех – нет у него никого.

С самолета сообщают, что пролетают береговую черту. Барахлит правый мотор. Идут на большой высоте. Сильная болтанка.

Выхожу на палубу и сам даю красную ракету. По этому сигналу снимаются с якорей и направляются из бухты в штормовое море корабли нашего каравана.

Один за другим проходят они мимо моего логгера.

Сигнальные флаги на их мачтах мечутся под порывами ветра:

«Желаем благополучия».

Последний траулер, круто поворачивая, скрывается за береговым мысом. Пусто в бухте.

Весь экипаж судна вылез на палубу.

Люди курят, смотрят на низкие, стремительные тучи.

Томительно тянутся минуты. Наконец бесшумно вываливается из туч машина и сразу идет на посадку.

Мы ожидаем конца операции у меня в каюте. Мы – это пилот и я.

Пилот устал. Он сидит, закрыв глаза. Туго обвязанный жгутами вен кулак лежит на столе. Потухшая папироса торчит из кулака…

1Бейдевинд – положение судна относительно ветра.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru