– Придётся вам, товарищ лейтенант, поинтересоваться этим спекулянтом. – Майор передвинул тонкую папку со своего края полированного стола на противоположный. Папка аккуратно скользнула прямо в руки лейтенанту. – Слишком уж часто его упоминает наше жулье. Кличка у него обычная: Батя. Порасспросите для начала Гришку Кокона, он у нас сейчас свидетелем проходит и чуть что на Батю этого ссылается…
Гришка-Кокон держался вальяжно, как и подобает одному из боссов книжного чёрного рынка. Он был добр и снисходителен, всем своим видом намекая, что только благодаря его безграничной любезности лейтенант имеет возможность воспользоваться его временем, которое для него, в отличие от лейтенанта, деньги, причем очень даже немалые деньги. Говорить, кто такой Батя, он не хотел, но деваться ему было некуда – слишком часто он прикрывался этим именем на допросах.
– Вы, Григорий Павлович, не капризничайте, – с неиссякаемым терпением продолжал уговаривать лейтенант. Какой вам резон из-за такой мелочи осложнять с нами отношения?
Никакого резона в этом не было, и Кокон расщедрился:
– Ладно, ладно, Владислав Вениаминович, из уважения к вашей профессиональной настойчивости я подарю вам эту чудесную тайну. Приготовьтесь удивиться. Вы просто привстанете от изумления. Дело в том, что вы уже знаете эту фамилию. И вовсе не из ваших милицейских протоколов, к которым я отношусь со всем уважением, а из школьного учебника литературы. Помните, когда там идет речь о ранней поэзии Маяковского – приводятся строки двух-трёх его современников, особо ретивых новаторов стиха? Вот это строчку помните?..
Григорий Павлович Кокон (да, его загадочное прозвище было всего-навсего натуральной паспортной фамилией) взмахнул ладонью, закатил глаза и нараспев произнес набор звуков, оставшихся оригинальными навсегда. Лейтенант взволновался.
– А знаете, помню! Смутно, но помню. Вы хотите сказать, что Батя – это…
И он предоставил Кокону назвать фамилию, которую вряд ли припомнил бы сам, но узнал, когда она прозвучала.
– Невероятно! Он ещё жив? Вы не…
– Нет-нет, не преувеличиваю. Он жив, хотя очень стар. У него дома целые закрома старых книг. Поезжайте, посмотрите. Будете потом доверительно относиться к моим честным и искренним показаниям.
– Ах, Григорий Павлович… – поморщился лейтенант.
Слишком уж надоело ему рыться в честных и правдивых показаниях Кокона, выбирая немногие достоверные сведения.
– Да, честным и искренним, – с наслаждением повторил Кокон. – И адрес можете записать. Совсем недалеко. Пешком можно дойти.
* * *
– Никакой он не спекулянт, товарищ майор. Живёт этот Батя одиноко. Холостяцкая классика: пыль, пакетик из-под выпитого кефира, замызганная одежда. Книги, правда, лежат штабелями – так это ещё с двадцатых годов. Тогда всякие экзотические сборники маленькими тиражами выходили, так у него некоторые чуть ли не всем тиражом лежат – не разошлись в свое время. Сейчас любая из таких книжечек рублей двадцать-тридцать стоит, если не больше. А многие ещё с автографами, с авторской правкой. Он мне показывал. Даже Есенина автографы есть. За эти книги спекулянты ему большие деньги предлагают, за всё сразу, а он им только по одной книжечке продает, когда денег на еду не хватает. Пенсия у него крошечная. Так что Кокон слишком много на него валит. Просто прикрытие себе придумал.
Майор слушал с тем выражением лица, которое ему самому казалось непроницаемым. Все подчиненные прекрасно знали это выражение. Оно означало: ты говори, говори, а мне известно то, о чем ты не догадываешься.
– Так-так… А о чем же вы конкретно беседовали с этим Батей? О книгах? О спекулянтах?..
Лейтенант слегка смутился.
– О японской поэзии, товарищ майор. Точнее, о трехстишиях. Но это, конечно, после того, как я узнал всё необходимое. Он разговор завел, а мне прерывать неудобно было. Оказывается, старик увлекся когда-то японской поэзией, даже язык японский выучил. Сначала переводами занимался, а потом сам стал трехстишия писать. Так до сих пор только трехстишия и пишет.
– Писал, – многозначительно произнес майор.
Лейтенант вздрогнул. Мрачный сюрприз.
– Ты позавчера у него был?
– Так точно, товарищ майор.
– Вчера его нашли мёртвым у себя в комнате. Старушка-соседка забеспокоилась, когда он не вышел, как обычно, в магазин за кефиром. Техника-смотрителя позвала. Открыли комнату. Он в кресле сидел. Наши туда ездили, следов насилия не обнаружили. Но всё-таки хорошо бы удостовериться, что всё тут чисто. Сходи, оглядись, не поубавилось ли там его антиквариата. Сам говоришь, спекулянты облизывались…
Возле дома был крошечный скверик. На одной из двух скамеек, на той, рядом с которой стояли три железных мусорных контейнера с белыми каракулями «ДЭЗ-19», сидел Гришка-Кокон. Завидев лейтенанта, он дернулся, но деваться было некуда, и он лишь привстал в знак приветствия.
– Интересно, товарищ Кокон, что вы здесь делаете? – покосился на него лейтенант. – Только не говорите, пожалуйста, что любимое ваше удовольствие – отдыхать возле мусорных ящиков.
– Здравствуйте, Владислав Вениаминович. – Кокон подошёл к лейтенанту. – Вы, наверное, подозреваете меня в совершении ужасного преступления, а я вот самоотверженно дежурю здесь, у неприятных мусорных ящиков, чтобы преступление предотвратить. Знаете ли вы, что у покойного нет наследников? Так вот, его имущество будет описано нотариусом, после чего те вещи, которые будут сочтены ценными (если такие найдутся), отошлют в комиссионный магазин, а прочее барахло отправят на выброс. Да-да. Как это ни странно, но наш многоуважаемый покойный, вошедший в школьный учебник, даже не был членом писательской организации, и некому, кроме Григория Павловича Кокона, обратить внимание на историческую ценность того бумажного мусора, который сегодня или завтра посыплется в эти неприятные ящики.
– Понятно… – протянул лейтенант, с любопытством взглянув на самоотверженного спекулянта. – А потом спаситель исторических ценностей загонит их втридорога любителям автографов. Так?
– Исторические ценности будут храниться у коллекционеров, а впоследствии переданы ими в дар государственным музеям, – уточнил Кокон. – Кстати, техник-смотритель, располагающий ключом от квартиры, находится вон в том подъезде, а ваш покорный слуга вполне может быть вторым из понятых, если товарищ лейтенант в них нуждается.
– Да уж не смею вас утруждать, Григорий Павлович, – усмехнулся лейтенант, подумав: «Как же, пусти козла в огород..».
* * *
Он сидел на том же стуле возле тёмного деревянного стола с ножками в виде львиных лап. Так же стояло напротив старое мягкое кресло, теперь пустое. На кипах книг лежала прежняя пыль. Он взял в руки стопку желтоватой матовой бумаги, лежавшую на краю стола возле кресла и придавленную стеклянным пресс-папье, внутри которого пламенел красный коралловый цветок.
На верхнем листке было написано:
весёлый вор влезает в окно
соскребая растопыренными пальцами
золотистый мох книжной пыли
Лейтенант забеспокоился и огляделся ещё раз по сторонам.
Комната выглядела в точности так же, как и позавчера. Что это за строки? Случайная метафора или отрешенное свидетельство о преступлении?.. Он представил себе Гришку-Кокона, влезающего в окно, и спокойного старика, который дописал третью строчку, поставил на бумагу пресс-папье и уснул навсегда. А вор, увидев стихи, даже не удосужился их прочесть, позволив уцелеть этой поэтической улике. Пыль на книгах, действительно, похожа на мох. Только серый, а не золотистый. И не видно что-то на этом мху никаких следов…
На втором листке шли рассуждения, и лейтенант вспомнил свой разговор со стариком – точнее, его долгую речь, не всегда понятную, но увлекавшую тем глубинным вкусом, который находил старик в своем предмете. Написанное выглядело скучнее.
«Суть поэтической речи не только в звуке или в метафоре. Стихи как способ выражения – это именно стихи, разбиение словесного потока на строки. Разбиение не типографское, а ритмическое, интонационное. Поэтому и стихотворение в прозе – стихи. Но и прозу можно довести до поэтического звучания, особым образом разбив на строки».
Дальше на весь листок приходилась единственная фраза:
«Выделение строки – главный знак стихотворной пунктуации».
Потом шёл целиком исписанный листок:
«Благодаря японской поэзии, я открыл для себя малые формы стихосложения. Увы, один поэт ничего не решает. Но когда-нибудь их по-настоящему освоит русская поэзия в целом. Она присматривается к малым формам давно, хотя очень неторопливо. Афористичные или вызывающие одностишия, звонкие двустишия, тонкие и мудрые трёхстишия, яркие миниатюры четверостиший и живопись пятистиший, уходящих к большим стихотворениям – всё это уже известно русской поэзии и всё это ещё у неё впереди.
Впрочем, моё сердце отдано трёхстишию. Не японскому хокку, не европейским терцинам, а трехстишию русскому. Оно способно и к парадоксальному столкновению смыслов и к прозрачным мазкам недоговоренностей. Способно тонко уловить настроение, кристаллизовать мысль, вылепить фантастический образ. Раскрыть до непривычной глубины слово, наделить жизнью вспыхнувшее вспоминание, откликнуться удивительному мгновению. Все это происходит на столь малом поэтическом пространстве, что точность и емкость, ритм и музыка оказываются необходимыми условиями существования трёхстрочного мира».
На каждом из двух следующих листков было по трёхстишию.
милая бабушка Невзможность
как ласковы твои ладони
как сладки твои лакомства
«Знаков препинания нет, больших букв тоже. Всё-таки странно…». – подумал лейтенант и почувствовал, что ему хочется, чтобы старик продолжал свою чудаковатую речь, чтобы терпеливо объяснял, почему так вот и нужно… Говорил, говорил он об этом, только уже забылось…
встретить смерть
греясь у затихающего пламени
брошенных в камин черновиков
Отложив последнее трёхстишие, лейтенант грустно перелистал оставшуюся стопку чистой бумаги и бережно положил всё на стол. «Надо в литературный архив позвонить», – напомнил он себе. – «Нельзя, чтобы Кокон тут единственным хозяином остался». Лейтенант был уверен, что сюда должна срочно примчаться машина, вроде инкассаторской, и забрать всё до последней бумажки в надёжное хранилище.
Неожиданно в окно упал луч солнца, которое на своем пути по неровному городскому горизонту каким-то чудом показалось между двух высоких домов – там, где был заметен из квартиры старика небольшой столбик неба. Луч был теплый, желтый и озорной. «А вот и весёлый вор», – улыбнулся лейтенант, заметив, как широкий луч раздробился на несколько узеньких и заскользил этими растопыренным пальцами по золотящейся книжной пыли.
Он получил свое прозвище после того, как рассказал во дворе «Книгу джунглей».
Мяугли начал пересказывать Киплинга, сидя с двумя малышами в островерхой избушке на детской площадке. Постепенно в избушке и вокруг нее скопилась изрядная компания, объединенная громким – взахлёб – повествованием. В окошечки заглядывали, согнувшись, двое долговязых парней. Когда у них затекли спины, они торжественно вытащили Мяугли из домика и усадили его на деревянной горке. Мяугли даже не прервал рассказа, когда его перемещали.
Глядя на детей поверх «Вечёрки» со своей пенсионерской скамейки, я усмехнулся. Мяугли словно обращался с речью к Стае, собравшейся вокруг Скалы Совета. На фоне разгорающегося закатного неба его смуглое лицо и черные волосы до плеч прекрасно сочетались с его рассказом.
Одна особенность его пересказа не давала мне покоя. Когда он побежал мимо меня домой, ухитрившись довести сюжет до развязки именно к тому времени, когда детей начали уже призывать с балконов к ужину, я поманил его пальцем. Он остановился – словно застыл на бегу.
– Почему ты всё время говоришь «Мяугли»? – спросил я. – Маугли ведь был среди волков, а не среди кошек… Посмотри дома в книжку: там написано «Маугли».
Он оценивающе взглянул на меня и решил, видимо, что я заслуживаю серьезного ответа.
– Так называла его Багира, пантера, большая кошка. Она мне нравится больше всех зверей, поэтому я тоже говорю «Мяугли».
Ни тени сомнения не звучало в ответе. Я хмыкнул:
– Откуда же ты знаешь, что Багира называла его так?
– Ну, я же слышу… – мальчик пожал плечами и побежал вприпрыжку к подъезду.
* * *
Вдвоём нам было, наверное, лет под восемьдесят, но я постоянно сомневался в том, сколько приходится на каждого. Порою казалось, что поровну. А иной раз моя доля была даже поменьше. Во всяком случае, многие его слова заставляли меня крепко задуматься. Так случилось и на следующий день после первого нашего разговора.
– Здравствуй, – приветствовал я его по дороге к газетному киоску. Мяугли сидел на корточках и внимательно следил за муравьем, ползущим по пыльной земле. – Чем занимаешься?
– Живу, – ответил мальчуган, не поднимая головы.
После этого я не однажды слышал от него этот ответ, который никогда не был пустой отговоркой. Он произносил это слово веско и осознанно, как говорят о важном и неотложном деле. Но в тот раз Мяугли показался мне одиноким и грустным. Рядом на пустыре его ровесники гоняли мяч, издавая отчаянные вопли.
– А что же ты с остальными в футбол не играешь? – сочувственно спросил я, и Мяугли взглянул на меня изумлённо.
– А зачем играть в футбол? Ну зачем?..
Я автоматически произнес несколько ничего не значащих фраз о пользе спорта, но ни Мяугли, ни мне самому они не были интересны. Так я и отправился дальше к своему газетному киоску, размышляя о том, зачем, действительно, Мяугли или кому бы там ни было ещё играть в футбол.
Мяугли любил быть один. Он терпеливо и страстно приглядывался к бесчисленным подробностям природы, которые обычно не задевают нашего внимания. Он знал повадки пещерных ос, живущих в земляной дыре. Он не ленился пересчитать, сколько хвощей растет на очередной открытой им «плантации». Он называл по имени каждый сорняк. «Это ярутка, яруточка», – нежно говорил он. – «А это брий, мох такой, а это фунария, а это сфагнум. А это стенная золотнянка. Никогда не видел её на черемухе!.».
Он любил быть один, но одинок он не был. К нему липли все малыши в дворе, с ним любили играть девочки. Но и ровесники, и мальчишки постарше оказывались вовлеченными в завихряющуюся вокруг Мяугли жизнь. Мяугли был главным вдохновителем новых игр. По необъяснимому наитию он всегда знал, кто кем должен быть в только что возникшем мире и кто чем должен заниматься. Когда ему изредка приходилось встречаться с таким же, как он, гением игр, они даже не успевали перейти к самой игре. То поддерживая, то перебивая друг друга, они взахлеб торопились развить сюжет намеченных событий, и остальные участники игры толпились вокруг, с открытыми ртами внимая тем чудесам, которые порождала радостная фантазия.
Игры Мяугли были заразительны. Его увлечения распространялись по двору, как эпидемии. Много дней летали с балконов всевозможные бумажные конструкции, начиная с обычных голубков и кончая немыслимыми сооружениями, которые выделывали в воздухе замысловатые пируэты. Несколько недель вся окрестная детвора, включая даже четырехлетнего карапуза в круглых очках, выпускала рукописные газеты. Потом стали возникать страны. У стран появились флаги, гербы и географические карты. Потом начался выпуск денег.
Игра в деньги меня не умиляла. Подозвав Мяугли к своей скамейке, я решил его немного повоспитывать. Кому же это делать, как не нам, пенсионерам? Он выслушал всё, что я мог ему сказать, тихо вздыхая – скорее от скуки, чем от раскаяния. Однако в конце моей нотации он оживился.
– Сегодня вы в придуманные деньги играете, – говорил я, с ужасом прислушиваясь к своей занудной интонации, – а завтра начнете в настоящие играть…
– А что, наши деньги и сейчас в настоящие пересчитываются, – встрепенулся Мяугли.
– Ну вот! – укоризненно откликнулся я. – И почем вы их друг другу продаёте?
– Сейчас скажу… Значит, сто тринадцать наших сопеек (это у меня квартира сто тринадцатая) составляют один инсектарий (по-русски можно его насекомием называть). Тысяча двадцать четыре (два в десятой степени) инсектария – это одно комодо. Триста пять комодо – гевея, семьдесят одна гевея – тьфуколка, а пятьдесят восемь тьфуколок – одна обычная копейка. Мы наши тьфуколки и прочие деньги называем инфраденьгами. Знаете, как инфразвуки, – они звучат, а простым ухом не слышно…
И Мяугли испарился.
* * *
Прозвище пристало к нему не зря. Свободный дух и чёрные до плеч волосы вполне отвечали образу Маугли. А кошачье «Мяу» напоминало мне другую сказку великого романтика – сказку про кошку, которая гуляла сама по себе. Правда, котёнок-Мяугли был всего счастливее тогда, когда гулял вместе с мамой. Мама у него была худенькая, подвижная, и они бегали по окрестным зарослям, как две девочки, одетые мальчиками. Правда, это случалось не так уж часто. Обычно мама сидела дома и работала. В жаркие дни стрекотание её пишущей машинки доносилось, как с небес, сверху, с лоджии сто тринадцатой квартиры.
Мяугли был похож на Маугли не во всём: основным отличием являлись карманы. У одного из них карманов не было вовсе. Зато у другого это изобретение цивилизации достигло вершины. Или, точнее, необычайной глубины.
Карманы Мяугли в обычном смысле давно были порваны им насквозь и уходили теперь в глубинные полы пальто, которые были всегда увесисто оттопырены. Может быть, я не обратил бы на это внимания, если бы однажды не оказался свидетелем того, как Мяугли искал нужную ему вещь. Ему понадобились нитки. Он засунул руки по локоть, а потом и по плечо в свои полы-карманы и, не сумев нашарить там катушку, стал в нетерпении вытаскивать всё подряд, складывая свой багаж в кучу на моей скамейке. Там были полиэтиленовые пакетики, черные аптекарские резинки, карандаши, блокнот, двушки для телефона и трешки для газировки, перочинный ножик (ножик был и у бескарманного Маугли), моток медной проволоки, скрепки и кнопки, маленький совок, баночка с крышкой, стальной шарик, несколько палочек и щепок, гриб-трутовик, горсть камешков, кусочек мела, бесчисленное множество бумажек, записочек и мятых листочков, бланки для прачечной… – вот то немногое, что мне удалось упомнить со своим склерозом. Ах да, и катушка ниток, которую Мяугли торжествующе вытащил из самого дальнего угла одного из своих суперкарманов.
* * *
А однажды появилось существо. Сейчас оно припоминается мне, как большой обмякший воздушный шар. Не очень хорошо выбритый полусдувшийся шар в шляпе. Но стараясь быть объективным, я заставляю себя вспомнить, что существо было в костюме, в очках, с портфелем – с всеми атрибутами интеллигента. Существо присело ко мне на скамейку и, бросив взгляд на статью в «Литературке», которую я усердно штудировал, заговорило со мной о техническом прогрессе. Оно говорило с аппетитом, внушительно, оно обволакивало меня свей эрудицией, начитанностью, свободным парением от одной темы к другой, но я не мог почему-то уловить ни одной из его мыслей. Неужели мой склероз и тут дал себя знать?
К подъезду подошла мама Мяугли с нагруженной сумкой. Во мне что-то захолонуло от нехорошего предчувствия – и, действительно, существо приподнялось к ней навстречу.
– Тебя приходится дожидаться, – обиженным тоном произнесло оно.
– Да, трудно угадать, в какой день ты явишься через пару лет с визитом. – Мама Мяугли хотела, было, поставить сумку на скамейку, но решила остаться поодаль и только подхватила ее двумя руками. – И чего ты хочешь?
– Как чего? Хочу повидаться со своим сыном.
– Да ну, не преувеличивай. Какой он тебе сын? Разве ты ему отец?
– А что, не я его отец? Почему же тогда у меня алименты отчисляют?.. Раз плачу, значит отец.
– Ладно, это всё я уже слышала. Сейчас я его гулять пошлю. Общайся, если сумеешь.
– Как, разве он дома был? Что же он мне не открыл? Я долго звонил. То-то мне показалось, что к глазку подходили. Это ты запретила ему открывать, так ведь?
– Ничего я ему не запрещаю. Но и приказать, чтобы он тебе открывал, не могу. Да и не узнал он тебя. Откуда ему тебя помнить?
– Ничего себе делишки! Как это – отца не знать? Должен знать и помнить, как же так. Может быть, и приказать надо. Странно ты его воспитываешь.
– Ладно, не будем с тобой о воспитании беседовать. Сейчас он выйдет. А следующий раз, когда заявиться надумаешь, хоть предупреди заранее.
Существо снова вернулось на скамейку и обратилось ко мне за сочувствием.
– Ну разлюбили друг друга, ну развелись. Я алименты плачу. Не пойму, чем она недовольна до сих пор?..
Существо явно ожидало от меня реакции, и я спросил:
– И давно вы… э… разлюбили друг друга?..
– Да, собственно, вот как ребёнок родился, мы вскоре и развелись. Так уж получилось. И до этого у меня другая семья была, и сейчас другая. Жизнь – штука сложная. Конечно, часто выбраться не получается, занят очень. Докторскую пишу, книги научно-популярные… А может, она обижается, что я из гонораров ничего не отчисляю?..
Больше мне говорить с ним не хотелось. Вышел Мяугли. Остановленный приветственным жестом, он послушно подошёл к скамейке.
– Здравствуй, здравствуй, – покровительственно зарокотало существо. – Как дела?.. Ты в каком уже классе, во втором?.. Ах, в третьем – прекрасно, прекрасно. Да ты садись.
Мяугли сел. Он не был похож ни на Маугли, ни на самого себя. Сгорбившись, он безразлично уставился в асфальт.
– А я вот решил тебя в кружок записать, в Дом пионеров. Кружок технического моделирования. Будешь там всякими моделями заниматься. Автомобили разные, корабли, танки. Там мой знакомый руководителем работает.
Мяугли молчал. Существо расстегнуло портфель, достало оттуда книгу.
– Ладно, иди поиграй, только не убегай далеко. А я пока монографию просмотрю, у меня доклад завтра…
Я сходил за «Вечеркой», выпил квасу и вернулся. Существо листало книгу. Мяугли сидел на корточках невдалеке, всматриваясь в какие-то травяные тайны, весь сжатый в комочек, словно он спиной ощущал присутствие странного существа, которое непонятно чего от него хочет…
* * *
Совершая в этот вечер свой неторопливый моцион, я снова увидел Мяугли и его маму. Они сидели на деревянном барьере песочницы, и я вспомнил тот вечер, когда впервые заметил этого мальчика. Это снова был свободный и независимый Мяугли, но теперь я вдруг увидел в нем ещё и будущего Мяугли-юношу, Мяугли-защитника. Мама уткнулась в его плечо, а Мяугли смотрел прямо перед собой, и в его задумчивых глазах мерцала расширяющаяся вселенная.