bannerbannerbanner
полная версияОднажды в Зубарихе

Виктор Елисеевич Дьяков
Однажды в Зубарихе

Полная версия

5

В Леске уже были грибники. Отдыхающие горожане, только они могли позволить себе роскошь пойти по грибы в самую горячую пору полевых работ.

– Смотри, Талька Ломовая идёт!– тревожным шёпотом сделал сообщение своему брату мальчик лет двенадцати, одетый по городскому, в яркую цветную рубашку, спортивные штаны и кеды. Его младший брат-погодок, отвечал, переняв ту же тревогу:

– Бежим маме скажем, а то она все грибы соберёт…

Ещё один талант Тальки, быстро собирать самые разные лесные плоды, тоже не вызывал восхищения у односельчан, как и её необыкновенная работоспособность. Она всегда что-нибудь приносила из леса, даже когда прочие грибники и ягодники возвращались пустыми. Те неудачники объясняли это чаще всего именно так: там перед нами Талька прошла, да всё и выскребла.

Мальчишки добежали до матери и наперебой спешили сообщить:

– Мам… мам! Там Талька Ломовая пришла… она… она все грибы тут сейчас соберёт, нам ничего не оставит, она всегда так делает!

– А ну тише!– прикрикнула на них мать.– Как вам не стыдно, какая ещё ломовая, разве так можно?

– Да её все так в деревне зовут, говорят она малохольная…

– Тише я вам сказала, перестаньте нести чушь!– вновь решительно перебила она сыновей.

Женщине было тридцать пять лет, коренная ленинградка, она за исключением эвакуации, которую пережила будучи маленькой девочкой, никогда до этого лета за пределы родного города не выезжала. В Зубариху, на родину своего мужа, она приехала впервые и никак не могла свыкнуться с местным жизненным укладом. Другое дело её сыновья, они на редкость быстро адаптировались к зубарихинской действительности, и месяца пребывания в гостях у бабушки им вполне хватило, чтобы быть в курсе основных событий, происходящих в деревне.

Маленький Лесок невелик, разойтись в нём сложно и они встретились примерно минут через десять, после того, как Тальку впервые увидели мальчишки. Рассеянная, расслабленная ленинградка (куда ей спешить-торопиться) обозревала окружающую благодать: в лесу прохладно, сухо, солнечный свет просвечивал густую листву, создавая особый мягкий с изумрудным отливом световой фон, птицы неназойливо пели и щебетали, нечто вроде соло на барабане исполнял дятел, добывая из-под коры деревьев питательных для него мошек…

Женщина с сыновьями за два часа хождения по лесу нашли не более десятка подосиновиков и подберёзовиков, да несколько чахлых сыроежек. Талька, успевшая за десять минут обшарить лиственную часть Леска обнаружила в траве, под опавшими листьями и во мху, одних красношапочных подосиновиков больше десятка и почти столько же коричневоверхих обабков (так в тех местах звали подберёзовики). Сыроежки она брала не все под ряд, а только молодые и крепкие, годные для соления, с той же целью были найдены и уложены в платок четыре больших груздя и несколько средних волнушек.

Особенность Маленького Леска заключалась в том, что он кроме лиственной части, составлявшей примерно три четверти его площади, имел ещё и хвойную елово-сосновую часть, небольшой сухой бор. Здесь в тёмно-рыжей опавшей хвое прятались грибы, что всегда являлись желанной мечтой любого грибника, боровики – белые грибы. И только Талька собралась приступить к скоростному "прочёсу" и этой части Леска, уже издали заприметила семейство толстоногих боровичков, пытавшихся использовать в качестве прикрытия куст духовитого богульника, вызывающего пьянящую головную боль… Тут-то она и увидела всё питерское семейство. Мальчишки, чистенькие, по городскому аккуратные, в сравнении с босоногой, одетой преимущественно в чёрный или синий сатин деревенской ребятнёй, Тальку не заинтересовали, зато женщина…

Приезжие горожанки всегда отличались от местных зубарихинских женщин, хоть большинство из них имели местные корни. Но даже они, бывшие зубарихинские девчата, попав в города, буквально за несколько лет приобретали какой-то особый городской лоск. Большую роль, конечно, играла одежда. Благодаря ей, городским платьям, юбкам, кофточкам, купальникам, невиданному здесь белью… новоиспечённые горожанки смотрелись, что называется, на порядок лучше своих бывших подруг-односельчанок. Но не только одежда определяла тот лоск, многие становились в городах какими-то не по-деревенски холёными, ухоженными, менялась их речь, поведение. Впрочем, далеко не всегда это означало, что новые горожанки становились культурнее и воспитаннее. Форсящие перед деревенскими модными обновами и причёсками, обитательницы бараков и фабричных общежитий иной раз, выдавали такие образцы "гегемонского" хамства и похабщины, что вгоняли в краску даже первых деревенских нахалюг и матершинников обоего пола.

Ленинградка среди приезжих являлась, пожалуй, единственной коренной горожанкой. Тонкая и изящная, в светлой соломенной шляпке, полосатой лёгкой кофточке, подогнанных по фигуре тёмных брюках и маленьких белых босоножках, одетых явно по неопытности, незнанию, что лес и парк это не одно и то же… Она, наверное, испугалась, увидев следящую за ней темнолицую Тальку – просторная груботканная льняная рубаха бело-серого цвета, широкая, мешком пошитая юбка, делали её ещё более объёмной и бесформенной.

– Здравствуйте,– вежливо поздоровалась, оправившись от первоначального испуга, ленинградка и тут же приказала детям,– А ну-ка поздоровайтесь, как вам…

– Здрасте,– еле слышно, хоть и одновременно выдавили из себя мальчишки.

Талька кивнула в ответ, не сводя глаз с женщины, дивясь её неземной легковесности и хрупкости. Глядя на малюсенькие босоножки ленинградки, она участливо произнесла:

– У нас тут змеюки бывают, во мху хоронятся и коряги острые, ноги-то пораните, тута сапоги надобно одевать.

– А как же вы, совсем босая?– удивлённо спросила женщина и её голос срезонировал куда-то вверх, звонко, к вершинам прямых высоченных сосен.

– Я то, чай, привышная, у меня шкура толстая, а вот вы… И туфельки, такие красивые замараете,– с ласковой жалостью проговорила Талька и быстро пошла прочь, так и не сорвав боровиков, думая что-то своё, провожаемая изумлёнными глазами женщины и её сыновей…

6

До обеда дотянули кое-как. Мужики, не обращая внимания на Тальку, держали невысокий темп, время от времени о чём-то тихо переговариваясь. На обед поехали с последним возом. Талька отказалась лезть на воз с мужиками, на что Васька сквозь зубы презрительно процедил:

– Никак стесняшся? Да кто ж тебя шшупать-то возьмётси, тама чай всё одно, что стенка бетонна в силосной яме?

Талька, широко шагая по тропке в желтеющем овсяном поле, вышла прямо к колхозной ферме, расположенной параллельно деревни напротив центрального выгона. Сосед Пошехоновых дед Иван Корнев, вернувшийся с молокозавода, сгружал с телеги порожние молочные бидоны.

– Здравствуй Таля,– ласково поздоровался дед.

– Здравствуйте дядя Иван…

Деда Корнева в Зубарихе тоже считали не вполне нормальным за его неестественную доброту к окружающим и в особенности к детям. Настоящий же патологией считалось то, что он совершенно не делал различий между своими детьми и чужими. Особенно доставалось ему за эту характерную аномалию от собственной супруги, тётки Ириньи, сухой и жилистой старухи. Во зле вспоминали о том, как о вредной причуде отца, и уже взрослые дети, давно перебравшиеся на жительство в Москву. Доставалось ему за свою "слабость" и по сей день:

– Ах ты разепай старый, опять все конфеты раздал, своих внуков сколь наехало, а он чужим на улице всё скормил!– так шумела на мужа бабка в последние годы. Примерно также, но имея в виду не внуков, а детей в двадцатые и тридцатые. Но ничто не могло изменить Ивана Егоровича – одаривая первых встречных ребятишек гостинцами, кои он привозил всё равно когда и откуда, он испытывал какое-то неведомое окружающим удовольствие, видя как те радуются, прячут за пазуху, даже забывая поблагодарить… В эти моменты у него как будто отшибало разум – ведь делал добро за счёт своих собственных детей или внуков.

В своё время чудак дядя Иван также жалел и Тальку, ровесницу его младшей дочери Лизы, жалел, пожалуй, даже больше прочих. Зная слабость дяди Ивана, многие деревенские дети в те, опять же голодные, послевоенные годы в наглую, бессовестно выклянчивали у него гостинцы, даже если происходили и не из бедствующих семей. Талька же никогда не смела подойти и попросить, хоть и была сирота и нелюбима матерью, а следовательно не знала ни конфет, ни пряников. И тут какое-то подсознательное чувство помогало на короткое время прозреть постоянно облопошенному простаку Ивану Егоровичу, словно чувствовал он в этой большой, нескладной соседской девочке родственную душу. Ведь они так нечасто случаются в людском море, представители этого особого подвида гомо-сапиенс – чудаки безвредные, добрые. Впрочем, люди в своей массе испокон безвредность и доброту определяют как слабость и травят, преследуют таких с удовольствием, с охотничьим азартом, вспоминают о таких с презрением и смехом. Другое дело чудаки вредоносные, злые, ООО ! … Таковых, впрочем, чудаками и не считают и над ними, как правило, не смеётся, не издевается наиболее активная часть человеческого большинства, случается даже совсем наоборот, их уважают, возвышают над собой, идут за ними… Конфеты и пряники дядя Иван давал Тальке без её просьб, чем вызывал особо бурную реакцию жены:

– Ах ты дурень несклёпистый, ей-то зачем дал, она ж и не просит тебя, куды ей ишшо жрат-то, ты глянь у ей морда кака, а своя-то дочь чуть жива, как шкилетина ходит!– возмущалась тётка Иринья где-то в году пятьдесят втором, кивая на худенькую заплаканную Лизу, которой отец еле донёс всего какую-то пару пряников.

На ферму Талька зашла для того, чтобы взять немного дранки для починки крыши на своей сараюшке, чему с утра её наставляла мать. Свежую дранку сложили под навесом во дворе перед фермой. В обеденный перерыв здесь никого не бывало, а дед Иван видимо почему-то задержался на молокозаводе и вернулся позже обычного. Он бы конечно никому ничего не сказал, увидев, что Талька берёт колхозную дранку, тем более, что взять её, или купить больше негде, потому и брали её все кому не лень для личных нужд, а то и без нужды, про запас. Но Талька стеснялась делать это при посторонних. Она спряталась в близлежащих кустах, и дождалась пока дед, выгрузив все свои бидоны, погнал телегу в деревню. Только тогда Талька решилась, воровато оглядываясь, схватить стопку дранки и сунуть её в узелок с грибами, после чего скорым шагом, задами дошла до своего огорода…

 

Мать с порога сделала ей выговор:

– Ты эт чё припозднилась-то, а?

Талька молча развязала платок.

– Ты чё молчишь-то… дранки принесла, аль забыла?

– Принесла,– негромко ответила Талька, проходя к печи и берясь за ухват.

– А идеж она?– тётка Пелагея коршуном кинулась к узелку и стала перебирать грибы.

– В сараюшке бросила… Куда грибы-то, может пожарить с картошкой к ужину?

– Тебе бы только жрать!– незамедлительно возмутилась Пелагея.– А в зиму-то што исть будем?… На сушку их.

– Да пошто сушить-то, вона с прошлова году два мешка лежит?– беззлобно возразила Талька, ставя на стол чугун с похлёбкой.

– Ты потрепися у меня ишшо! Не дал бог ума, так делай што мать велит,– подвела итог спору Пелагея.

Вообще-то, где-то там, в глубине, в потёмках своей души, она была довольна, что Талька не пустая пришла с работы. Но ввиду того, что давно не говорила дочери доброго слова, то уж и забыла, как это делается.

С утра протопленная печь хорошо держала жар. Баранья похлёбка была горяча, почти обжигающа. Талька разлила её по жестяным мискам поровну себе и матери. Пелагея неизменно обижалась, если подозревала, что ей наливают меньше. "Что куска матери жалеешь?"– не упускала тогда она возможности попрекнуть дочь, хотя пищи ей, конечно, требовалось куда меньше чем дочери. Талька скоро управилась со своей похлёбкой и терпеливо ждала пока мать, елозя деревянной ложкой по миске, и шамкая беззубым ртом, с трудом осилила около трети своей порции.

– Што-то и хлёбово разучилась ты варить, в рот не лезить. Тебе-то вона, чай всё равно, всё на пользу, а я вот уж не могу так-то, таку еду исть,– Пелагея с отвращением отодвинула миску.

Талька ни слова не говоря, перелила к себе и доела за матерью, и в те же миски наложила холодной утрешней каши, залив её молоком. И каша, и последовавшее за ней третье, опять молоко, только кислое, стялиха, всё матери не нравилось и исправно доедалось Талькой.

Пока Пелагея кряхтя и стеная забиралась на своё тёплое ложе для послеобеденного сна, Талька достала из печи чугун с горячей водой и наскоро перемыла посуду. Затем поспешила в огород чинить крышу на сараюшке. Когда она с молотком, гвоздями и дранкой, по шаткой, ещё отцом деланной и ей не раз чиненной лестнице забралась на крышу, то увидела с птичьей высоты свой и все близлежащие огороды, море разнообразной растительности щедро политой солнечным светом. Но не привычное благоуханное царство огородной флоры привлекло внимание Тальки, а конкретно соседский огород и Лиза, младшая дочь Корневых. Она только что искупала своего двухгодовалого сынишку в корыте с нагретой водой и малыш, уже насухо вытертый и абсолютно голый резвился на большом цветном одеяле, издавая какие-то плохоразличимые звуки. Сама Лиза в экзотическом для Зубарихи одеянии, в купальнике, тёмных очках и белом шёлковом платке, предохраняющим от солнца голову, стояла рядом и загорала, бдительно кося, время от времени, глаза из под очков на сынишку.

7

Талька и Лиза хоть и ровесницы, но подругами не были никогда. У крайне необщительной молчуньи Тальки подруг как таковых не было вообще. По жизни их пути совсем разошлись после окончания четвёртого класса начальной школы. Тальку мать закрепостила дома и больше в школу не пускала, а вот Лизу, в отличие от её старших сестёр и брата, родители баловали, и решили младшую во что бы то ни стало, но выучить. Дядя Иван и тётка Иринья могли это себе позволить, к тому же, "ставили на ноги" Лизу в некоторой степени для очистки совести – своего старшего сына и родившихся вслед за ним трёх дочерей они выпускали в "свободное плавание" без средств и самое большее с теми же четырьмя классами. И, конечно, попав в город, нахлебались старшие дети лиха полными ложками. То были тридцатые-сороковые годы и пристраиваться поначалу им приходилось в прислугах, няньках, потом фабрики-заводы, мытарились десятилетиями в общагах-бараках, довелось и холодать и голодать и фронта, сын настоящего, а дочери трудового накушались досыта.

А вот Лизе, не в пример старшим, повезло. Она родилась, когда уже завершились все преобразования и раскулачивания, всё утряслось и немного устоялось. Отца, Ивана Корнева, благодаря врождённому плоскостопию не взяли ни на одну войну, на которых косяками выкашивало и калечило его односельчан. Ну, а добрая, невспыльчивая натура его помогла пережить все перипетии раскулачивания и прочих передряг. Спокойно, как нечто ниспосланное свыше, воспринял он необходимость расставания с тем, что тогдашние начальники посчитали излишком в его середняцком хозяйстве. И в колхоз отец вступил сразу без проволочек, и вообще все веления начальства выполнял в точности, чем избежал репрессий и гонений. Но вот старших детей одного за одним пришлось отправить в город на собственный прокорм – уж до того стало трудно в Зубарихе в те первые колхозные годы, что большим семьям кормиться оказалось совсем невмоготу. Каким ни был Иван Егорович чудаком и простаком, но мужик в доме, да не калека, это по военному и послевоенному времени много значило. Потому и выросла Лиза по зубарихинским понятиям во вполне благополучной семье, без тесноты и взаимной брато-сестринской неприязни. Таковая нередко случалась в больших семьях, где младшие донашивали вещи старших, где случались препирательства, взаимные обиды, обиды на родителей… Нет, Лиза всего этого уже не знала – она родилась намного позже своего брата и сестёр, а росла когда те уже покинули родительский кров.

Лиза благополучно и с хорошими отметками закончила семилетку в Воздвиженском и уже по проторенной дорожке устремилась в Москву. А там ей помогли брат и сёстры, материальная поддержка шла и от родителей. В Москве Лиза не потерялась. Проанализировав горький опыт старших, она сумела разобраться в уйме советов и пошла учиться на повара. Дальше больше, приобретя профессию и начав работать в простой столовке, она поступила по тому же профилю в вечерний техникум, потом, как говорится, покатило само: столовку сменила на кафе, кафе на ресторан, вышла замуж за москвича, справила новоселье, родила сына… В общем, к двадцати восьми годам по деревенским меркам Лиза имело очень много: московскую прописку, семью, благоустроенную квартиру с обстановкой, добычливую работу…

Прилаживая прямоугольники свежей дранки вместо старых рассохшихся, Талька боковым зрением наблюдала за Лизой. Та выглядела раскованно-вальяжной, уверенной в себе москвичкой. Особенно разительные перемены во внешности Лизы произошли в последние три года после замужества. Именно за это время она, до того довольно худенькая, налилась барской холёной полнотой, которой обычно отличались горожанки живущие в достатке и работающие не тяжело.

Лиза обернулась на стук молотка и, приподняв очки, смотрела на сидящую на крыше Тальку. Давным-давно ещё при крепостном праве наезжая изредка в одну из своих малых вотчин, Зубариху, воздвиженская помещица рассматривала из кареты работающих в поле крестьян через лорнет. Про то время, рассказывал со слов ещё своего деда Лизе отец: "Важная была барыня, красивая, гладкая, в платье богатом и в шляпе с перьями. Бог в помощь, говорит, и в лорнетку на нас глядит. Ну, мужики шапки долой, бабы грабли побросали, до земли ей кланяются, на нас мальцов шикают, если рты раззявив стоим. Спасибо, говорят, доброго здоровия матушка барыня…"

Кем-то вроде той барыни чувствовала сейчас себя Лиза, загорая в огороде родительского дома, слыша с улицы, с выгона, как что-то делают, куда-то торопятся все эти, так и не постигшие науки пристроиться в жизни поудобнее, её бывшие односельчане. Она с детства познала сельский труд и теперь, имея возможность сравнить, точно знала, насколько он тяжёл и неблагодарен. Она знала, как нелегко два раза в день выдоить даже одну корову, видела во что превращаются руки доярок, выдаивавших на колхозной ферме по много коров… знала как ранят, впиваются в кожу стебли льна, когда его теребят вручную, выдирая с корнем из земли, связывают в сноп и этим снопам нет числа… знала, что такое ходить за скотиной, чистить хлев и всё это изо дня в день, всю жизнь. Она знала и то, что у колхозников фактически не бывает отпусков и большую часть года выходных, а их дети в развитии неизбежно отстают от городских, ибо их мировоззрение ограничивается теми же огородами, приусадебными участками, хлевами…

Знала всё это Лиза и сейчас, подставляя ласковым лучам своё покрывшееся молодым, лёгким жирком тело, она не могла не испытывать удовлетворения собой, осознавать себя умной, ловкой… имеющей возможность по-барски понежиться, когда кругом все монотонно и тяжело работают. Пусть она сейчас просто в отпуске, но всё равно, уж кто-кто, а она-то знает, что в городе мало кто живёт так же бедно и скучно, а работает так же тяжело и надрывно как в деревне.

И в свои шестьдесят семь необыкновенно лёгкая на ногу тётка Иринья не вошла, а влетела, хлопнув калиткой в огород, предупредить Лизу, что после обеда выходит в поле на теребление льна. Выйдя на пенсию, тётка Иринья, в отличие от мужа, постоянно в колхозе не работала, всецело отдаваясь личному хозяйству. Но когда подходила пора теребить лён её приглашали персонально, так как была она в этом деле непревзойдённой мастерицей и одна стоила по меньшей мере двух прочих средних теребильщиц. Свою полосу она теребила с такой скоростью, что к концу дня далеко опережала других работниц, в том числе и молодых.

– Лиз, ты ворота-то открой как овец пригонют, а то оне ноне блудливые, мимо пробегут. Корова та сама взойдёт,– сороговоркой наставляла она невнимательно слушающую её дочь.

– Да сделаю я всё мам, не впервой,– с признаками неудовольствия отвечала Лиза.– И что тебе за нужда такая с этим льном волыниться?

Лиза совсем не одобряла порывов матери пластаться в поле за какие-то шесть рублей за тысячу снопов. Но что для неё копейки, для матери, жадной как до работы, так и до денег, являлось весьма немалым приварком к нищенской колхозной пенсии. Да и что такое для тётки Ириньи тысяча снопов, сто домушек – сущая ерунда.

– Что ты, рази ж можно, ведь просют, да и то ж тебе не трудодень, живые деньги, оне на дороге не валяются,– отмахнулась тётка Иринья.

– Ну, как знаешь. Только мам здоровье оно никаких денег не стоит. Когда воротишься-то?

– Дык как получится, ежели припозднюсь, за стол без меня садитесь… Да сыми ты енти очки-то, как шпиёнка какая, прям чужая, я и подходить-то к тебе боюся…

Вроде бы с укором выговаривала тётка Иринья, но не могла скрыть при этом откровенного любования дочерью, превратившийся по местным канонам в настоящую красавицу. И вообще Лизой, своей последней, любимицей она гордилась, особенно сейчас, когда она так удачно сумела устроить свою жизнь в Москве. Смотрела на неё тётка Иринья и радовалось материнское сердце, смотрела на внучка и …

– Ты смотри, смотри, Сашка-то у тебя куды полез!– тётка Иринья подхватилась и с ловкостью заправского футболиста делающего финт обежала, снявшую, наконец, очки, дочь, кинулась к внуку и, перехватив его у самого куста крыжовника, вернула на одеяло.– Господи, обдерётси ведь, или того хужее, глаз выколет.

Ещё не больно-то научившийся выговаривать слова внук без воя покорился судьбе и, усевшись на отведённом ему во владение участке, ограниченном размерами одеяла, стал терпеливо дожидаться следующего удобного момента, чтобы совершить очередной побег голышом.

– Да ладно мам, пускай хоть тут босиком по траве побегает, там-то у нас негде.

– Ох девка, сразу видать, што робят-то ишшо не хоронила, раз така спокойная,– с укоризной намекнула мать, что одна из сестёр Лизы не дожила и до года. Только махнула на дочь рукой и быстрым нырком сунулась к кусту, сорвать для внука ягод, дабы не тянули они его как магнитом к колючим ветвям, чего занятая разглядыванием Тальки Лиза сделать не догадалась.

Лиза тем временем вновь не удержалась и взглянула на крышу соседской сараюшки. То, что она увидела вызвало её сдержанный, негромкий смех:

– Мам, глянь-ка, видишь на крыше Талька… ха-ха…– Лиза сотрясалась начавшими розоветь на солнце плечами и поднятой купальником грудью, указывая на крышу сараюшки.

Тётка Иринья, нарвавшая почти полную горсть, то бишь большую, прожаренную полевым солнцем тёмную клешнеобразную ладонь со вздутыми страшными венами, отборных крыжовин, метнула свой дальнозоркий взгляд в указанном направлении. Но потешный вид Тальки, в раскоряку распростёртой на крыше в попытке подобрать обронённый гвоздь не вызвал у неё улыбки, напротив её аскетическое, испещрённое старческими морщинами и складками лицо, приняло, мягко говоря, недоброе выражение.

 

Тётка Иринья ненавидела Тальку. Соседей она недолюбливала всегда, и Тальку тоже с самого её детства. А сравнительно недавно добавилась ещё одна немаловажная причина, после чего неприязнь к соседской дочери возросла прямо-таки в геометрической прогрессии.

Случилось это пять лет назад, когда однажды по чистой случайности полосы льна Тальки и тётка Ириньи оказались рядом. Талька, не любившая выделятся, и когда теребила лён, старалась не выпадать из "толпы", не "урывать" вперёд, и уж ни в коем случае не отставать. Но здесь она по тугодумству не сообразила, что как раз от тётки Ириньи надо бы отстать, а не "приклеиваться" к ней, как велосипедист к лидеру. В тереблении льна главными факторами являются ловкость, выносливость и крепкая поясница, чтобы не уставала наклоняться, да снова разгибаться. Тётка Иринья никак не ожидала получить достойную соперницу в лице такой, вроде бы, неловкой и тяжеловесной девки. Но, заметно уступая в ловкости и опытности, Талька обладала "железобетонной" поясницей и, конечно, далеко не женскими по силе руками. В тот день, наверное, впервые за всю свою трудовую деятельность сухая, костистая тётка Иринья, в которой, казалось, не было ни грамма влаги, взмокла, работая в бешеном темпе, пытаясь во чтобы то ни стало оторваться от Тальки. Все остальные теребильщицы на солидном расстоянии внимали этому необычному соревнованию, которое так и завершилось вничью. После того случая тётка Иринья поставила перед тогдашним бригадиром вопрос ребром: чтобы рядом с ней и поблизости во время теребления никогда не ставили Тальку. В противном случае она пригрозила вообще не выходить на лён. Просьбу заслуженной теребильщицы уважили, тем паче талькины способности значительно чаще находили применение на иных участках – лён всё-таки считался чисто женским занятием.

– Ишь куды её занесло, чай всю сараюшку развалит, кобылишша,– с желчью в голосе отозвалась тётка Иринья, наблюдая за Талькиной деятельностью на крыше.– А ты Лиз, лучше в избу ступай, на вот ягод помой и робёнка забери от греха,– вдруг совершенно неожиданно для дочери предложила мать.

– А это ещё зачем, что мне её стесняться? Она сама по себе, я сама,– воспротивилась Лиза.

– А затем, нечча тут голой скакать, сглазит ишшо ведьма малахольная, сухоту нагонит, и на Сашеньку порчу каку нашлёт.

– Ты что мам… скажешь то же. Какая же она ведьма, Талька-то, что ж я не знаю её?

– А я говорю ведмища, и мать её тож,– с тупым упорством держалась своей версии тётка Иринья.

– Да, ну тебя мам,– отмахнулась Лиза и плавно покачивая бёдрами заспешила к сыну, который вновь воспользовался моментом, покинул пределы одеяла и с шумом принялся преследовать невесть каким образом появившегося в огороде цыплёнка…

Рейтинг@Mail.ru