bannerbannerbanner
Вишенки в огне

Виктор Бычков
Вишенки в огне

Полная версия

– А то! – не стал сомневаться и Данила. – Однако дерётся немец смело, это не отнимешь. Труса не празднуют. Бывало, в рукопашную идём, так не сворачивает, сволота, так и норовит нашего брата на штык нанизать. Но не тут-то было, ты же знаешь, Михалыч! И мы, православные, не лыком шиты, итить его в корень. Правда, у меня на спине хорошая отметина от немца осталась ещё с той войны. Если бы не Фимка – не говорил бы я с тобой, а косточки бы парил давным-давно в землице сырой. Вот как оно…

– Ничего-о, и смелых успокоим, Данила Никитич, не смотри, что с одной ногой, а тоже в стороне не останусь. Мы, Лосевы, ещё ого-го-го! И на этот раз скулу свернём, к попу не ходи! Это в ту войну он мне тоже отметину поставил. Только похлеще твоей будет: осколком ногу отхряпал, зато теперь я поумнел маленько, вот так-то… Ума как раз на полноги прибавилось.

О сыновьях вспомнили: у того и другого сыновья в армии. Где они? что с ними? как они? У Михалыча сынишка военное училище должен был окончить как раз к началу войны. Грамотный, шустрый парнишка. Данила хорошо его помнит, в отца пошёл. Такой же шебутной, но правильный паренёк. Обещался в письмах домой заскочить в отпуск, да вишь, как оно обернулось…

И у Данилы Кольцова сын Кузьма в танковых войсках младшим командиром поставлен. Командует грозной машиной – танком. Это тебе не трактором управлять, понимать надо. Не каждому такое доверить могут. Фотографию успел прислать в последнем письме. Младший сержант Красной армии. Вся деревня приходила смотреть.

– Скажу как на духу, Михалыч, – доверительно заговорил Кольцов. – Знаешь, я как узнал, прочитал в письме, что мой старшой Кузьма в Красной армии стал младшим командиром, командует танком, так такая гордость, такая… что… от счастья плакал… это… Веришь? Мой сын из забитой и забытой деревеньки Вишенки командует танком! Каково, а?! Правда, он и до армии себя прославил, ты же, Михалыч, знаешь. Вон сколько раз об нём газетах писали… это… – Данила который раз за этот день зашмыгал носом, закашлялся, незаметно смахнул непрошенную слезинку.

– Понимаю, Никитич, – Лосев опять достал кисет. От его глаз не скрылись переживания собеседника и его гордость за сына. – И мы с женой… с Веркой моей… тоже… это… Лёнька-то наш офице-е-ер! Офицерскую школу окончил! Вот оно как! Как поступил, написал нам письмо. Вот мы с женой тоже… Не хуже тебя… Папка инвалид, сапожник, мамка – простая колхозница, а сын… От что значит наша родная советская власть!

– Да-а, нам бы жить да жить, так вишь, как оно… – гость прикурил у хозяина, сильно затянулся. – Только-только на ноги становиться начали, так немец тут, холера его бери…

Вроде в беседе и ответа не нашли на все вопросы, а всё равно на душе как будто полегчало. И слава Богу. Значит, не зря проведал хорошего человека. Данила знает, что от общения с хорошим человеком и сам лучше становишься.

До Вишенок оставалось почти ничего, ещё один свороток за Михеевым дубом, и вот они – огороды, как справа, со стороны Горелого лога раздались сначала выстрелы из пистолета, а потом в тишину летнего дня вклинился трескучий рокот немецкого автомата, приглушенный лесом. Правда, очередь была короткой, однако Даниле хватило понять, что это автоматная очередь. Похожие выстрелы Кольцов слышал в Слободе только что, когда расстреливали молоденьких офицеров и семью Корольковых.

Так мог стрелять только немецкий автомат. Значит, там немцы?

Мужчина присел и уже на корточках перебрался за ствол старой сосны, стал внимательно всматриваться и прислушиваться к лесу.

Так и есть: вот послышался топот, шум пробирающегося сквозь кустарники, бегущего напролом человека, а потом и сам незнакомец заросший, бородатый, в пиджаке на голое тело, с тугим солдатским вещевым мешком за плечами стремительно пробежал почти рядом в сторону соседней деревни Борки.

Данила провёл его взглядом, пытаясь узнать человека, но, нет: на ум никто не приходил с такой походкой, с таким внешним видом.

Но то, что был этот человек молодым, сомнений не возникло: бежал резво, легко, играючи перепрыгнул канаву вдоль дороги.

– Леший? – настолько грязным, безобразным был внешний вид человека. – Лешие не стреляют, – прошептал про себя, – и с сидором за спиной не бегают по лесам.

Крадучись стал продвигаться туда, откуда только что слышны были выстрелы. Не мог Данила просто так пропустить мимо ушей такие события в окрестностях своей деревушки, потому и пошёл.

У небольшой полянки, из – за сломанной молнией сосны услышал стон. Снова замер и медленно, стараясь не хрустнуть веткой, стал пробираться на звук.

Недалеко, почти на перекрестке дорог, на его краю за деревом увидел сидящего на земле красноармейца с перебинтованным левым плечом, с левой рукой на грязной тряпке. Рядом с ним лежал ещё один человек. По знакам различия Кольцов понял, что это какой-то начальник, да и старше возрастом, потому как седой весь…

Раненый солдат уронил голову: то ли усну, то ли потерял сознание. Данила ещё с минуту наблюдал за ним, и, убедившись, что тот не двигается, стал тихонько подкрадываться, поминутно останавливаясь, стараясь не вспугнуть.

Когда до красноармейцев оставалось не более каких-то двух шагов, раненый медленно поднял голову и встретился взглядом с глазами Данилы. Тут же попытался вскинуть автомат, но сил уже не было, и снова уронил голову, как уронил и оружие, а затем и сам упал, непроизвольно прикрыв собою лежащего рядом товарища.

Кольцова прошибло потом: этого человека он уже где-то видел! Видел в той ещё довоенной жизни! Хоть и заросший, измождённый, но знакомый. Так и есть, вспомнил! Это же сын сапожника из Борков одноногого Михаила Михайловича Лосева, Лёнька!

– Леонид, Леонид Михайлович? – то ли спросил, то ли ещё больше уверовал Данила. – Лёня? Лосев?

Красноармеец сделал попытку подняться, что-то наподобие жалкой, вымученной улыбки отобразилось на лице раненого, и тут же снова уронил голову.

– Вот тебе раз! Вот тебе два! – Кольцов опустился на колени, смекая, как бы ловчее взять одного из них да нести в деревню, к людям, к спасению, к жизни. – Я только что с папкой твоим, с Михалычем говорил, о тебе вспоминал батя. А тут и ты, слава Богу, лёгок на помине. Вот радость-то родителям!

Перешёл к Лосеву, стал прилаживаться поднять его, но Лёнька замотал головой, показывая глазами на товарища.

– Командира, командира, дядя Данила, – выходит, Леонид тоже узнал его, Данилу Кольцова. – Потом, меня потом, – закончил еле слышно, и тут же упал набок, застыл в забытьи.

Данила поднял старшего товарища, встал в раздумье: куда нести? Домой? Надо перейти улицей, и неизвестно, кто его сможет увидеть с такой необычной ношей? Хорошо, если добрый человек, а если нет? Вон, в округе, сколько листовок разбросано с требованием не укрывать красноармейцев, командиров, комиссаров и евреев. И за всё приговор один – смерть! Да и в Слободе наглядный пример только что смотрел, век бы такого не видеть. Однако и люди изменились с начала войны: кто его знает, что у кого на уме?

Вроде в Вишенках таких гадких людишек быть не должно, но чем чёрт не шутит? А вдруг? Тут надо исключить всякие неожиданности.

Думал, решал, а ноги сами собой несли к бывшему подворью покойного деда Прокопа Волчкова. Оно примыкает к лесу, можно без оглядки пройти к нему. Дом давно развалился, дочка разобрала и вывезла брёвна в Пустошку, а вот погреб сохранился, хотя и просел маленько. И сад остался стоять, хороший сад, со старыми, но плодоносящими яблонями и грушами, с вишнями по периметру. До сих пор Кольцовы с Гринями сажают в этом огороде картошку. А вокруг погреба сильно разрослись крапива, полынь да лопухи. И только узкая тропинка вела к погребу, который нет-нет, да использовали или Грини, или Кольцовы для своих нужд.

Шёл сторожко, поминутно оглядывался, стоял, прислушиваясь к деревенским звукам, и, только убедившись, что всё тихо, продолжал движение.

Уже перед самым входом в погреб вдруг обнаружил соседа и родственника Ефима Гриня за плетнём, который вёл на веревке корову к дому. И Ефим заметил, как в нерешительности топтался Данила перед погребом со столь необычной ношей, и всё понял: скоренько привязал скотину к забору, бросился на помощь.

Кольцов по привычке, было, хотел ответить отказом, грубо, но сдержал себя, понимая, не тот случай, что без посторонней помощи не обойтись: двери погреба были приткнуты снаружи палкой, надо её убрать, отворить дверь. Сделать это с раненым на руках было трудно.

– Открывай, чего стоишь?! – сквозь зубы произнёс Данила, и отвернулся, чтобы не видеть злейшего врага.

Ещё через какое-то время дверь уже была открыта, и Данила с помощью Ефима уложил раненого на подстеленную Гринем охапку свежей травы.

– Я – до доктора Дрогунова в Слободу, – снова процедил сквозь зубы, не глядя на соседа, Данила. – Там, у Горелого лога под сосной со сломанной вершиной, что у развилки, раненый Лёнька Лосев, сын Михал Михалыча, сапожника одноногого Борковского.

– Возьми мой велосипед: так будет быстрее, – тоже не глядя на Кольцова, но с видимой теплотой в голосе произнёс Ефим.

Гринь прикрыл дверь, приставил палку и, как бы между прочим, направился к Горелому логу.

Почти десять лет минуло с той поры, как Данила узнал об измене жены с лучшим другом и соседом Ефимом Гринем. И за всё это время ещё ни одного раза они не заговорили по нормальному друг с другом, хотя продолжали жить рядом, по соседству. Жёны, дети общались, как ни в чём не бывало, а вот мужики… Правда, Ефим несколько раз пытался помириться, делал попытки, даже однажды становился на колени перед старым другом, но…

Надо было знать Данилу, чтобы уверовать в скорое примирение. Однако как-то прижились, смирились, а вот сегодня заговорили, заговорили впервые за столь долгое время.

Доктор приехал к исходу дня на запряжённой в возок невзрачной коняшке, остановился у дома Кольцовых. Встречал сам хозяин, сразу повёл в дом.

Сын Никита только что на деревне растрезвонил сверстникам, что с мамкой что-то стало плохо, худо совсем, мается то ли животом, то ли ещё чем, вот папка и поехал в Слободу к доктору на велосипеде. А что бы и дети не заподозрили подвоха, Марфа и на самом деле прилегла за ширму на кровати, стала стонать, жалиться на страшные боли внутрях.

 

Дрогунов заночевал в Вишенках, не стал возвращаться домой в Слободу, боясь комендантского часа. Раненых навестил только ночью, когда исключена была всякая случайность. Даже фонарь стали зажигать уже внутри погреба, что бы не привлекать лишнего внимания.

Там же было решено, что из прохладного, сырого погреба раненых необходимо поместить в чистое, сухое и тёплое место, но, самое главное, безопасное. Дом Кольцовых сам доктор отмёл как очень рискованный.

– Ни дай Боже, Данила Никитич, кто-то донёсёт немцам, а у тебя вон какая семья. Нельзя рисковать, сам понимаешь.

– А что ж делать? – развёл руками Данила, соглашаясь с убедительными доводами Павла Петровича. – Как же быть? Куда? Может, в сад, в шалаш?

В колхозном саду, где Данила был и садовником и сторожем, стоял ладный, утеплённый шалаш.

– Ко мне, к нам, – уверенно и твёрдо предложил присутствующий здесь же Ефим. – Ульянку можно на всякий случай к Кольцовым, а раненых – к нам.

– Дитё, ведь, бегать будет туда-сюда, увидит, вопросов не оберёшься, – предостерёг Данила. – А что знает дитё, то знает весь мир.

– А мы замкнём переднюю хату, да и дело с концом. А ещё лучше, что бы Фрося твоя уговорила Ульянку пожить с вами хотя бы с неделю, а там видно будет.

– Нет, так тоже дело не пойдёт. Детишки – они любопытные, мало ли что…

– Правильно, – поддержал доктор. – Давайте-ка лучше в Пустошку, к Надежде Марковне Никулиной, так надёжней будет. Она одна живёт, на краю леса, да ещё и бывшая санитарка, а теперь и знахарка, травки-отвары всякие, а это в наше время при отсутствии лекарств первейшее дело. Да и женщина она проверенная, калач тёртый, наш человек.

Решили не откладывать в долгий ящик, и в ту же ночь отвезли раненых в Пустошку. Сопровождать доктора в таком рискованном деле взялись и Данила с Ефимом, на всякий случай вооружившись винтовками, что привезли ещё с той, первой войны с немцами. Мало ли что? Сейчас по лесам помимо добрых людей шастают и тёмные людишки. Вон, по полудни, когда Данила обнаружил Лёньку Лосева с командиром… Тоже какой-то леший шарахался в окрестностях, стрелял в красноармейцев. Так что, охрана не помешает.

Уже ближе к рассвету, когда вдвоём вернулись обратно в Вишенки, доктор остался на ночь в Пустошке при раненых, Данила ухватил Гриня у калитки своего дома за грудь, притянул к себе.

– Ты, это, не особо-то: враг ты мне, вра-а – аг! – резко оттолкнув соседа от себя, решительно шагнул в темноту.

– Дурак ты, Данилка, ду-у – рак! – успел крикнуть вслед Ефим, и ещё долго стоял на улице, вслушиваясь в предрассветную тишину, усмехаясь в бороду.

«Вот же характер – то ли осуждающе, то ли восхищённо заметил про себя Ефим. – Это сколько же лет прошло, а всё никак не усмирит гордыню. Ну – ну… Хотя, кто его знает, как бы я поступил?».

А Вишенки притихли, притаились, ушли в себя за эти начальные месяцы войны.

Правда, это только на первый взгляд могло показаться, что в страхе замерла деревенька, на первый взгляд это. И для неопытного человека это, который плохо знает местных жителей. На самом деле она не просто притаилась, притихла. И совсем не в страхе, а в надежде на торжество жизни. В страхе за жизнь бороться трудно, почти невозможно. Бороться за жизнь надо без страха, с надеждой на торжество жизни, а не смерти.

Остерегаться? Да, это так. Надо остерегаться, готовиться к худшему, но надеяться надо только на хорошее, на успех, на победу добра и справедливости над злом, что в серых мышастых мундирах вторглось в тихую, размеренную жизнь затерянной среди болот и лесов на границе России и Белоруссии деревни Вишенки. Притихшая, но не остановившаяся жизнь продолжает течь, бурлить, может быть не сразу заметная постороннему человеку, случайному путнику или незваному гостю. Но она есть! Она идёт!

Ещё в первые дни, когда объявили мобилизацию, успели призвать или ушли добровольцами на фронт молодые, подлежащие призыву мужики и парни, а потом как-то сразу, быстро появились немцы, и ни о каком призыве уже и не шла речь.

Правда, с молодыми ушёл и председатель колхоза Сидоркин Пантелей Иванович, хотя никто и не призывал в его-то шестьдесят с хвостиком лет. Сам, добровольцем! Схватил котомку, закинул за плечи, да и пошёл вслед молодёжи. Говорит, на той войне в четырнадцатом году, не отучил вражье племя с Россией воевать, пойду, мол, исправлять свои ошибки. Да и молодёжи подсобить надо. А то она, молодёжь, вдруг без него не осилит, или, не дай Боже, дрогнет, а тут и он придёт на помощь: если потребуется – устыдит, а то и покажет, что да как надо с этими немцами. Всё ж опыту него, Пантелея Ивановича, не маленький. Прошлую немецкую войну прошёл с самого начала и до революции, с окопов не вылазил всё это время.

Ефим который день вместе с несколькими трактористами снимают запчасти с колхозной техники, что не попала под призыв в Красную Армию. Об этом наказал, уходя, председатель колхоза Пантелей Иванович.

– Схорони, Ефим Егорович, потом, после победы люди тебе будут благодарны. Вот так вот. Прячь по разным местам, да смотри, что бы помощники были надёжными, не выдали чтоб. Вернусь с победой – спрошу, как следует!

В помощники взял себе Вовку Кольцова да Петьку Кондратова, сына Никиты. Вроде, хлопцы надёжные, хотя Вовка уж больно непоседлив, нетерпелив.

Петька прямо перед войной женился на дочке Данилы Кольцова Агаше. Это сестра Вовкина. Двадцать второго июня свадьба была, а тут война. Вот что делается.

Решили, было, сразу со свадьбы и проводы сделать, так в сельсовете отбой дали: говорят, тракторист, призовут после. А оно вон как получилось… Немцы уж слишком быстро нагрянули, не успели призвать.

Три трактора своим ходом загнали на болото за Горелым логом, что в лесу, да и притопили в разных местах. Конечно, потом тоже разобрали, сняли всё, что можно было. Так что, если даже враг и обнаружит, то завести их, запустить уж точно не сможет. А вот он, Ефим, сможет! Потому как знает, где и что лежит, куда и что прикручивать. На всякий случай прятали детали все вместе: Ефим Егорович, Петька, Вовка. Война ведь, чего зря рисковать. Мало ли что может случиться? А так есть надежда, что хотя бы один из них да выживет, дождётся победы.

Прицепные тракторные жатки отвезли на луга к Волчьей заимке, припрятали там. Жаль, винзавод остался почти целым. Так, пришли сапёры, взорвали динамо-машину, что электричество давало не только на завод, но и Вишенки с Борками по вечерам освещались электрическим светом. Подрывники весь минировать не стали.

– А, может, и правильно? – рассуждает сам с собой Ефим Егорович Гринь. – Что с оборудованием сделается? С прессами да с ёмкостями? Простоят, дождутся лучших времён. А без генератора, без электричества, немцы вряд ли смогут запустить. Хотя, кто их знает, немцев этих? Что у них на уме? Вон, приказали срочно проводить уборочную. И кто объявился? Смех и грех, ей Богу! Сбежавший было ещё при коллективизации первый председатель комитета бедноты в Вишенках, первый председатель колхоза Кондрат-примак! Казалось, сгинул, канул бесследно. Однако, видно, такие люди не гибнут. Оно не тонет ни при какой власти! – Ефим в очередной раз хмыкнул, покачал головой. – И не Кондрат-примак он вовсе, а Кондрат Петрович Щур, господин бургомистр! Вот так вот, это тебе не фунт изюму, а сам бургомистр, глава районной управы! Толстый, обрюзгший, но всё такой же наглый, напористый.

Под охраной немецких автоматчиков собрали тогда жителей Вишенок, бургомистр лично зачитал приказ немецкого командования.

«Отныне всё имущество колхоза „Вишенки", включая поля с урожаем, принадлежит великой Германии со всем движимым и недвижимым имуществом. А полноправным представителем новой власти является районная управа».

В приказном порядке с подачи районного бургомистра назначил Никиту Кондратова по старой памяти за старшего над Вишенками, приказал приступить к уборке. Могли бы и председателя колхоза, но где он, кто знает? Да и коммунист Пантелей Иванович, а эта должность подрасстрельная по нынешним временам. Убили бы всё равно, как в Руни расстреляли председателя колхоза.

Остался председатель, не эвакуировался, не спрятался, думал, будет всё по – хорошему, по правилам. Надеялся, что немцам нужны будут управленцы. Куда там! Расстреляли в первый же день, как появились в деревне оккупанты.

А он, покойный, наивный, сам и вызвался продолжить председательствовать. Говорит, мол, член партии большевиков, председатель колхоза «Рассвет» Семён Николаевич Юшкевич, прошу любить и жаловать, уважаемые немцы. Какие, мол, будут указания? Готов предложить вам свои услуги, помощь, так сказать.

Так они его в тот же момент и к стенке, расстреляли сразу же, и слова в оправдание не дали сказать.

А тут в Вишенках Никиту назначили в добровольно-принудительном порядке.

– Побойся Бога, Кондрат, – закричал в тот момент Никита. – Какой из меня начальник? Стар я, да и грамоте не обучен. Тут голова должна варить ещё как!

– Запомни, мужик! Не с Кондратом-примаком разговариваешь, а с самим бургомистром, с господином бургомистром! – вдруг, разом побледнел, стал белее мела бургомистр. – А ну – ка, парни, – обратился к группе полицаев, что прибыли вместе со Щуром, – всыпьте хорошенько этому человеку. Пускай все знают, что ко мне надо обращаться «господин бургомистр», и перечить тоже нельзя, если жизнь дорога.

На виду у всей деревни избили Никиту, приставили к стенке канторы.

– Вот так будет лучше, надёжней, – довольный, бургомистр окинул взглядом притихшую толпу. – Следующий вид наказания – расстрел! Сами должны понимать, что неисполнение приказов немецкого командования и районной управы – это тяжкое преступление. И оно карается одним – расстрелом. Поэтому, что говорить и что делать – отныне будете знать твёрдо.

Сегодня же обмерить все поля колхоза с точным указанием, где, что и сколько посеяно. А чтобы вам не было повадно, оставляю в Вишенках как контролирующий орган отделение полиции во главе с Василием Никоноровичем Ласым. Он будет полноправным представителем и немецкого командования, и представителем районной управы, – указал рукой на топтавшихся рядом группу полицаев, выделив немолодого уже, лет под пятьдесят, мужика с винтовкой, в чёрной форменной одежде.

– Через две недели у меня на столе в управе должны лежать все данные о ходе уборки урожая 1941 года. Но! Никакого воровства, обмана быть не должно! Всё до последнего зёрнышка убрать, смолотить и отчитаться. Только потом будем вести речь о выплате трудодней. Учтите, это вам не советская власть, а немецкий порядок.

– И сколько, мил человек, господин бургомистр, мы будем иметь на один трудодень? – спросила Агрипина Солодова, бывшая сожительница Кондрата-примака. И тон, и то выражение мести и справедливости, что застыло на лице молодицы, не предвещали ничего хорошего. Ещё с первого мгновения, когда женщина увидела такого начальника, глаза заблестели, губы хищно сжались, тонкие ноздри подрагивали в предчувствие большого скандала.

– Иль мне по старой памяти поблажка будет, ай как? Всё ж таки тебя, страдалец, сколько годочков кормила, от деток отрывала. А ты, негодник, сбёг! Сейчас ты снова в начальниках, как и хотелось твоей душеньке. А мне как жить старой, немощной? Долги-то отдавать надо! Не за бесплатно же обжирался у меня, прости, Господи, детишек моих родных объедал, харю наедал, что хоть поросят бей этой рожей, такая жирная была, не хуже теперешней.

– Заткните поганый рот этой бабе! – прохрипел Кондрат, не ожидавший такого подвоха от некогда приютившей его женщины.

– Халда! Шалава!

– К-к-как ты сказал? – взвилась Агрипина, уперев руки в бока.

Ни для кого не секрет в Вишенках, что сварливей и скандальней бабы в деревне не сыскать, а тут такой повод… Грех, истинно, грех не воспользоваться, не отыграться за порушенные надежды, что когда-то возлагала она на этого мужчину.

– Кто я? Как ты сказал? Это я-то халда и шалава? А ты-то, ты с мизинчиком меж ног кто? Мужик? Как бы не так! Бабы! Людцы добрые! – женщина перешла на крик, закрутила головой, чтобы слышно было всем, призывая в свидетели земляков. – Да этот боров за всё время ни разу, как мужчина, как мужик так не и смог ублажить меня, а туда-а же-е! – и уже грузным телом торила себе дорогу, пробивалась к Кондрату-примаку.

– Я ж его взяла в примы, приютила, дура. Думала, надеялась, что ублажит, успокоит исстрадавшее тело моё без мужицкой ласки. А он, а он-то, бабоньки!? Елозил сверху своим огрызком, и то по праздникам, тьфу, Господи, а, поди ж ты, гонорится. Я тебе так отгонорюсь, что места не найдёшь, антихрист! Оторву всё, что ещё осталось, что раньше терпела, не оторвала, – и решительно двинулась на бургомистра. – Забыл, холера, чёрт бесстыжий, как я тебя рогачом охаживала?

 

Кондрат кинулся, было, по старой памяти убегать, но вспомнил вдруг, что он уже и не примак, а начальник, да ещё какой!

Остановился, измерил презрительным взглядом женщину, поджидал, пританцовывая от нетерпения, от предвкушения.

Агрипина налетела из толпы прямо на застывшего в ожидании Кондрата, как он тут же залепил бывшей сожительнице оплеуху изо всей силы. От неожиданности женщина замерла на мгновение, и тут же бросилась с кулаками на Кондрата, успела-таки впиться ногтями в жирное, обрюзгшее лицо сожителя.

– Хлопцы-ы! Хлопцы-ы! – заблажил бургомистр. Такого поступка, такой наглости он не ожидал: что бы на представителя власти и с ногтями!? И при народно?!

– Чего ж стоите? В расход курву эту! В расход! – и всё никак не мог сбросить, отцепить от себя Агрипину.

И жители, и полицаи, и даже немецкие солдаты заходились от хохота, наблюдая за тщетными потугами бургомистра освободиться, избавиться от женщины, от такого принародного позора.

– Я тебе дам курву! Пёс шелудивый! Огрызок! – не унималась женщина, всё так же продолжая нападать на Кондрата, раз за разом доставая ногтями лицо противника. – Я тебе покажу и халду, и шалаву!

Ефим видел, как бургомистр выхватил пистолет из кобуры, и тут же раздались выстрелы.

Агрипина ещё с мгновение недоумённо смотрела на бывшего сожителя и начала оседать на землю всё с тем же застывшим недоумённым выражением на лице.

Тело женщины уже лежало у ног Кондрата, а он всё стрелял и стрелял с неким упоением, злорадством, остервенением.

– Вот тебе! Вот тебе! Шалава! Шалава! Халда! Халда! Курва!

Курва!

И даже когда вместо выстрела прозвучал холостой металлический щелчок, бургомистр всё ещё тыкал пистолетом в неподвижно лежащее тело бывшей сожительницы.

Смех мгновенно сменился ужасом, тяжёлым вздохом, что пронёсся над площадью у бывшей колхозной конторы. Такого здесь ещё никогда не видели, и потому растерялись вначале. Для них было диким вот так с людьми… В Вишенках не понимали, что так можно…

Несколько полицаев бросились к начальнику, повисли на руках, Ласый отнял пистолет, отвёл Кондрата в сторону, что-то нашёптывая на ухо. Немецкие солдаты с интересом продолжали наблюдать, переговариваясь между собой и посмеиваясь над этими непонятными русскими варварами.

– Rusiche sweine! Veih! – показывали пальцами на лежащую на земле женщину, громко смеялись. – Fraunzimmer! Zankisches Weib! (Русские свиньи! Скоты! Баба! Вздорная баба!).

И тут над площадью раздался душераздирающий крик: к лежащей на земле матери кинулась младшая дочь Агрипины Анюта.

– О-о-ой ма-а-аменька-а-а-а! – заголосила, заламывая руки, упала на мать, обхватила, обняла, запричитала.

К ней присоединились голоса и её детей, внучек Агрипины, девчонок семи и десяти лет, что облепили Анну с двух сторон.

Сначала женщины из толпы колыхнулись, было, сделали попытку приблизиться к лежащей на земле Агрипине, прийти на помощь, за ними и мужики двинулись следом, как над головами раздались автоматные очереди.

– Halt! Zuruck! – немецкие солдаты начали теснить толпу обратно.

– Schweine! Veih!

Люди отхлынули, в страхе теснее прижимались, искали защиту друг у друга.

Это была первая смерть в Вишенках сначала войны, и все вдруг ясно и отчётливо поняли к своему ужасу, что не последняя, судя по поведению и полиции, и немцев. И потому интуитивно прижимались друг к дружке, всё явственней осознавая, что спастись в одиночку будет трудно, почти невозможно, а вот сообща, вместе со всеми… Была надежда, не так было страшно, когда все вместе, на миру…

– Ну, вы поняли, сволочи, что ожидает того, кто смеет поднять руку на законного представителя оккупационной власти? – Кондрат к этому времени оправился, и, чувствуя поддержку и защиту со стороны немцев, опять взирал на притихшую толпу, гневно поблескивая заплывшими жиром глазками. На щеках ярко выделялись глубокие царапины, наполненные кровью.

– Напоминаю! С завтрашнего дня приступить к уборке! Головой отвечаете! – и направился к ожидавшим машинам, по пути пнув ногой лежащую на земле бывшую сожительницу.

– Шалава, курва, халда! Она ещё будет… – бормотал себе под нос бывший первый председатель колхоза в Вишенках Кондрат-примак, а ныне – бургомистр районной управы Щур Кондрат Петрович. – Все-е-ем покажу! Вы ещё не знаете меня, сволочи. По одной половице… это… дыхать через раз… Шкуру спущу с каждого, если что, не дай Боже. Будут они тут…

Данила, Ефим и ещё несколько мужиков остались на площади, отнесли тело Агрипины Солодовой в избу; женщины принялись готовиться к похоронам, сновали от избы к избе; строгал рубанком сухие сосновые доски деревенский плотник дед Никола, ладил гроб.

Полицаи поселились в доме Галины Петрик, выселив хозяйку в хлев. Готовить им, прибирать в хате приказали старшей дочери Гали тридцатилетней Полине, что жила по соседству с матерью. Дочь пыталась забрать мать к себе в дом, так старуха воспротивилась.

– А кто ж за избой присматривать будет? Они ж, окаянные, ещё сожгут по пьянке, антихристы, чтоб им ни дна, ни покрышки. Ты на рожи их глянь: это ж пьянь несусветная, это ж бандиты, печать ставить некуда.

Оставшийся за старшего полицай Ласый Василий Никонорович зашёл в контору колхоза, долго беседовал с Никитой Кондратовым, инструктировал, что да как должно быть с уборкой.

– Смотри мне, человече! – напутствовал Никиту. – Я не знаю, какие у вас были отношения с господином Щуром. Мне это неинтересно, наплевать и размазать. Мне моя жизнь во сто крат важнее и ближе твоей и всей деревни вместе взятой. Так что, не вздумай шутковать: себе дороже. У меня разговор будет ещё короче, чем у пана бургомистра с этой бабой: в расход без предупреждения. Понятно я говорю? Переводчик не нужен? – полицай сунул к лицу Никиты большой волосатый кулак.

– Да-а уж… – Никита Иванович ещё не отошёл от принародного избиения, от расстрела ни в чём неповинной Агрипины. Был ещё в шоковом состоянии, не до конца осмыслив происходящее и потому лишь отвечал неопределённо, то и дело пожимая плечами. – Да-а уж… вон оно как…

Ближе к вечеру на этот край деревни к Гриням и Кольцовым прибежал внук Акима Козлова десятилетний Павлик.

– Деда сказал, что после вечери будут собраться все наши на Медвежьей поляне. Велел вам об этом сказать. И чтобы поспешали.

Так теперь в деревне называли то место, где медведица когда-то напал на Ефима Гриня.

– А кто будет, не знаешь? – поинтересовался Данила.

– Бригадиры, учётчик и другие мужики, – ответил малец. – А вообще-то собирает новый председатель деда Никита Кондратов.

Сидели кружком, курили, ждали остальных. Последним пришёл сам Никита Иванович с сыном Петром.

– Вот оно как, земляки, – не присаживаясь, начал Никита. – Кто бы думал, что такое будет твориться в Вишенках? Мне, честному человеку, ни за что, ни про что прилюдно морду набить? Это как понимать? Женщину принародно расстрелять? Так они и до остальных доберутся, никого в живых не оставят. Что делать будем?

Никто не ответил: сидели, низко опустив головы, думали.

– Чего ж сидеть? – поторопил Никита. – Ничего не высидим, надо что-то делать.

– Оно так, – начал Ефим. – Только не знамо, как и что делать, вот вопрос. Эта власть шутить не будет, судя по всему. Значит, надо убирать. Но как?

– Примак с немцами не сеяли, а почему урожай им отдавать надо?

– сын Никиты Петро встал в круг, обвёл взглядом сидящих земляков. – А нам как жить?

– Всё правильно говорит Петро Никитич, – поддержал его Корней Гаврилович Кулешов, старший лесничий. – Всё правильно, людям жить надо, зиму зимовать, да и о будущей весне думка быть должна: посевная, то да сё. И до нового урожая прожить надо.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru