– Ну, что дед? – Олег правил оселком топор.
– Говорит, что брехня это. Говорит, нельзя в степи убивать. Видно, говорит. Считает, что лучше это делать в лесу, там сумрак…
– Ну и дед!
– Ага… дед… напарника кокнул, признался. Где-то в Литве, говорит. И ротного, похоже…
– Вот! – Олег хлопнул себя по колену и отложил топор. – Вот! Я же говорил, что что-то в твоем рассказе не то. Понимаешь, матерый вояка, с гвоздем в башке и… промахнулся. Нельзя ему промахиваться…
– И пусть нельзя. – Я отхлебнул холодного чаю. – Андрея убивать не буду. Понимаешь, убью Андрея, значит, надо и Шаповалова убивать… Цепочка-то связана. А там еще прицепится кто-нибудь. Пусть уж лучше Есаулова растрибуналят.
– Конечно, пусть. – Олег усмехнулся. – В баньку пригласил, убивец. Веничком! Бр-р… Подъем, бригада! Три венца заведем и за стропила возьмемся…
Коровник близился к финалу, завели венцы, вывесили стропила. Водовоз мимо нас больше не ездил. Рассказ я перебелил еще раз, менять ничего не стал. Про речку не забыл. Там же, где дорога крюк делает, и прочертил ее. Речушка… Узенькая такая. Ну и ладно, пусть узенькая, главное, чтобы ласточка напиться могла.
А рассказ мой тогда не напечатали. Я его в «Звезду» носил. Сначала приняли, похвалили, а потом отказали. Нетипично, мол…
Бабке Гане шестьдесят два года, живет она в хате одна, и хата эта на улице предпоследняя. За последней хатой сразу луг начинается. Деревня зовется Сосновка, хоть ни в самой деревне, ни в округе никаких сосен нет. Повсюду только степь. Ковыль, полынь, сурепка с крапивой да колки березовые реденько, а вдоль пшеничных полей лесопосадки. Алтай же… Где-то он горный, а здесь степной…
Деревня Сосновка – это тридцать два двора в ряд. Этот ряд носит название – улица Сосновка. И деревня Сосновка, и улица Сосновка, и дома все четные, и сам шут не разберет. Но был на этой улице один дом все-таки нечетный. Стоял он по другую сторону дороги как раз посеред улицы и был этот дом магазином. Из бревен, приземистый, с блестящим замком на двери, он стоял перед деревней, как поп перед своей паствой с блестящим крестом на пузе. Вообще, этот магазин в рассказе не при чем, просто для полной ясности. Замок открывался редко и то под вечер. Соль там, спичек кому, водки четушечку. Хлеба в нем не было отродясь, деревенские своим обходились, а вот хомут с вожжами на прилавке лежал. Кто его купит, коней-то частных всех извели? Но лежал… А вдруг! Вот такая была деревня – из одной улицы. Окна всех построек на восток повернуты. Калитки открываются прямо на дорогу. Так что если с юга въезжаешь, то вторая хата бабкиганина.
Бабка Ганя еще крепкая, а бабкой зовется потому, что бабка, потому, что уже у нее внуки есть. Когда-то родила она двух сыновей, но теперь осталась одна, сыны в город подались, там и семьями обзавелись, там и внуков нарожали, туда и маманю сманывали, но бабка Ганя сказала коротко: «Не хрен чужие сопли жевать, от своих отбою нет…». На нет и суда нет; с сынами зналась, невесток почитала и о внуках помнила, но из деревни ни ногой, здесь родилась, здесь жила, здесь и хозяйство свое вела. «Здесь, сказала, и подохну…»
Но до смерти пока далеко, а хозяйство вести надо. Хозяйство, прямо скажем, было невелико – огород для картошки-маркошки, коза пуховая для молока да шерсти, чтобы внучатам носки теплые вязать и десяток кур с ядреным красным петухом отличных бойцовских качеств. Ничего бы больше и не надо, но без кошки-то в деревне как? Без кошки в деревне никак, мыши одолеют. Была такая кошка и у бабки. Только кошка не кошкой была, а – котом.
Кот этот самый главный герой нашего рассказа, об ём и речь.
Звали его очень серьезно – Нехристь! Откуда кличка прилипла, бабка не знала, вроде как ребятня местная позднее уже прилепила, да и сам он откуда взялся на подворье, тоже не знала. Как партизан-налетчик, явился средь бела дня со стороны ботвы картофельной, из огорода, то есть. Явился и сразу же козу шуганул, потом кур потревожил не шибко, потом весь двор обошел с вниманием, мол, чего здесь подделать, чего сломать да сжечь надо, и на крыльцо сел прямо по-хозяйски. Вылитый покойный дед Данила. По шерсти – сибирский, густого начеса, рыжий. Просто дед и всё тут!
Бабка коту подивилась: «какой красавец!», но со двора не погнала, еще ко всему и молоком козьим напоила – голодный же, поди. А какому, скажите, коту молоко не понравится!
Соседи позжей приходили, гадали – чей такой объявился? Никто не признался, значит, ничей, значит, теперь бабкиганин.
Надо сказать, что кот был гордый. Об ноги чужие не терся, ходил важно, хвост держал трубой, на живность дворовую власть свою не распространял, петуха уважать стал сразу. Такой клюв! Да еще и крылья к нему. А к этому арсеналу пара шпор кривых. Как не будешь уважать?
Так всё и распределилось – петуха он обходил стороной, кур и козу не шугал, к бабке питал чувства особые. Козье же молоко, говорят, целебное! За это молоко он платил бабке Гане мышами пойманными. Он их не ел, брезговал, что ли? Наверно, брезговал, или порода не позволяла. Он их просто ловил, душил и на крыльцо выкладывал. Утром выйдет бабка Таня на порог, а там уже – когда одна мышка, а когда и три. Лежат себе дохленькие и Нехристь рядом, глаза свои зеленые в сторону щурит, вроде он и не при чем. Подумаешь, мышь! Мелочь… Вот крысу бы задавить – это да, да только где её взять эту крысу.
Бабка мышей на помойку отнесет, прикопает землицей, а Нехристю молочка козьего – бух! Пей, мол на здоровье, умница ты моя…
Так он и прожил с бабкой Ганей и год, и второй. И всё было бы нормально, если бы на третий год в середине мая, ближе к июню, на первом отделении, свинарник не сковырнули. Старый был свинарник, довоенной еще постройки, из самана слепленный. Похилился от времени набок, матицы провисли, да еще и свиньи углы подрыли и порешил председатель – ломать развалюху надо, не ровен час рухнет и беды наделает. Подъехали два трактора, хором рявкнули и превратили этот дворец в груду глины саманной и гнилых, обгаженных свиньями, досок. Вот тогда-то и разбежались по всей округе крысы. Много их там было! На дармовом корму чего не жировать! Какие убежали к двум ригам, какие в степь, а те, что поумней, в Сосновку двинулись. Крестьянские дворы – это же не хуже свинарника, в смысле еды. Тут тебе и куры, и гуси, и свиньи тоже. Зерно есть, каша есть. Лафа, короче! Досталась одна крыса и бабке Гане.
С приходом серой гостьи бабка Ганя сначала спать перестала. Как уснешь, когда по всей избе по ночам шмон идет. То нора роется, то ларь прогрызается, то писк, то просто топотание, как будто кто копытный по полу бегает. Затосковала бабка Ганя и даже платок на голову повязывать стала криво, ночной недосып днем добирать начала. А где это видано, чтобы крестьяне днем спали, да еще летом. Нехристь это, конечно, приметил, в тоске-кручине бабкиганиной разобрался, но поделать ничего не мог. Крысу он почуял с первого дня, войну объявил тут же, но крыса от схватки уклонилась и обосновалась в подполе. Подпол – это подполье, не хуже партизанского, и в руки не возьмешь, и тропинок не приметишь. Нехристь наверху, а крыса внизу, под досками, в самой темноте. И, главное – что, то проявляется, а то дня два-три ни звука, как будто сдохла. А потом опять. И всё наглей и наглей становится. Ларь с мукой прямо на виду, вот, под носом, можно сказать, проела. Сумку с сухарями по всему сараю растрясла. Бабка Ганя её, проклятую, уже вживе дважды видела. Здорова…
А Нехристь, вроде как, и смирился, или хитрил, хотел, чтобы крыса совсем бдительность потеряла и подумала бы, что Нехристь не боец, а так себе, для мышек и не более. Так и получилось. Крыса наглела, наглела и переобнаглела, а делать этого было нельзя.
Как-то утром бабка Ганя курам в корыто, что посреди двора стояло, зерна ковшик высыпала и за вторым в сени направилась. Только к порогу подошла, как сзади куры тревожно кудахнули. Повернулась бабка на кур и перекрестилась правой рукой прямо с ковшиком вместе:
– Ай-яй…
Посреди корыта, нахально отвернувшись от белого света, в самом зерне сидела крыса. Крысища! Сама в корыте, а хвост кирзовый на улице, на земле. Горбатая, цвета белесого, с темными подпалинами, и с двумя ушами! И это, почитай, уже почти днем. Сидит зверюга, в зерне роется, а куры обочь стоят, головы набок схилили и на крысу смотрят, не шелохнутся. Бабка Ганя и докреститься не успела, как из-под ее ног метнулось рыжее, просто пламенное облако. Это был Нехристь. Только представить надо, как он хотел с этой крысой встретиться! Так хотел, так хотел, что, аж, когда взвился, то из него даже огонь полетел. А, может, бабке Гане этот огонь только померещился. Брызнуло зерно из корыта, шарахнулись куры, какая вверх, какая вбок, заверещала крыса истошным голосом, но верещать было поздно. Бой был стремительным и окончательным.
На крысу приходили смотреть соседи. Хорошая была крыса, вместе с хвостом если, то на полметра потянет, и мужики, которые были, заслугу Нехристя оценили очень высоко. «Такую крысу, сказали, не всякий кот победит». А потом соседские пацаны привязали крысу к веревке и потащили ее по пыльной дороге, пугали кур и уток, крутили ее над головой, пересказывали всем драку кота с крысой, привирали и до того дофантазировались, что даже вспомнили как Нехристь в прошлом году удавил какую-то не очень большую собаку. Здесь, надо заметить, что если бы около Сосновки был забор метров триста длиной из некрашенного белой краской горбыля, то за право покрутить крысу над головой, этот забор можно было бы покрасить с двух сторон в два слоя. Крысу над головой на веревке крутить, это не кошку дохлую по дороге таскать. А желающих покрутить крысу почти полдеревни, и, главное, городских много, дачников.
Фантазия мальчишечья фантазией, но слава Нехристю была обеспечена. И к нашей досаде, слава эта Нехристю пошла не впрок. Коты, наверно, как и люди, от славы дуреют. Такая звездная высота, шутка ли? Самый смелый кот!
Перво-наперво он ослабил свое внимание к мышам. Ловил, но без прежнего рвения. Когда за ночь одну мышь поймает, а когда и за три ночи ни одной. Бабка Ганя на это внимания не обратила, как-то не до того было, да и любила она Нехристя. А когда любишь, разве дурное увидишь, да еще если этого дурного и нет. Мышей меньше? Так, может, их действительно стало меньше.
Перед самым июнем у бабки Ганн пополнение объявилось. Две паруньи привели двадцать одного цыпленка. Одна парунья свой выводок привела официально, из сеней, из куриного гнезда. Девять штук. А другая парунья оказалась самопровозглашенной и без всяких указаний высидела в бурьяне в огороде, в крайних лопухах, своих, еще двенадцать штук. А двенадцать да девять это как раз двадцать один цыпленок и будет. Бабка Ганя и не обрадовалась, и не загорилась. Где десять, там и двадцать. Еще неизвестно сколько там курочек. Как бы не петушки.
Двадцать один цыпленок и каждый желтенький, только у одного на самой макушечке черное пятнышко. Сверху, наверно, меченый. Наверно, не напрасно, напрасно ведь в жизни ничего не делается. Сначала Бабка Ганя их в тазике на одеяльце под марлей держала, в тепле, а когда они совсем пообсохли и тиликать громче да веселей стали, подпустила их к квочкам. Квочки их еще лучше пообогрели, под крыльями своими большими подержали и однажды днем выкатилось на двор под высокое июньское солнышко желтое кружево из двадцати одного цыпленка. Паруньи между собой не ссорились, детсад свой охраняли, а кружево день ото дня светлело, становилось шире, растекалось по двору и стало заползать куда попало. Цыплята смелели, жизни еще не знали, отбегали от квочек в стороны, а Нехристь жизнь уже знал. Смотрел он на эту беготню цыплячью, смотрел и помутился у него разум. Съедал он цыплят по одному в день. Ел он их втихаря под дровами. И понимал, что не дело делает, но справиться с собой не мог. Бабка Ганя заметила потраву на четвертый день. В тот день Нехристь съел Меченого. Цыплят осталось семнадцать и бабка Ганя весь вечер ломала голову: чья же кошка до цыплят повадилась? На Нехристя и грешить не думала. На следующий день цыплят осталось шестнадцать. О-хо-хо…
Нехристь был пойман с поличным на девятом цыпленке. Бабка Ганя аж зажмурилась, когда увидела как Нехристь понес цыпленка под дрова. Еще живого… Вот тебе и чужая кошка!
Уже в сумерках, прикрыв кота в хате, бабка разобрала поленницу, раздвинула нижние жерди и лично убедилась в котовом вероломстве. Она веничком смела цыплячий желтый пушок, убрала его на помойку, где также, как и дохлых мышей, присыпала землей, а вот дрова в поленницу складывать не стала: пусть пока так будут.
В ту ночь бабка Ганя уснуть не смогла. Какой сон, когда такая беда нагрянула! Как же так, мышей не ест, а цыплят – нате… В прошлые годы ведь ничего, а? Как же его, рыжего сатану, отучить от этого паскудства? Может, побить? Хворостиной… За всю свою жизнь деревенскую бабка Ганя всякое повидала – и хорьков, и лис, и корсаков, но, чтобы кошки, в смысле коты за такое дело брались, не помнила. Помнить не помнила, но от родителей знала, что, если кошка цыплячьей сладенькой крови попробует, то всё – дуреет она от такой вкуснятины. С ума сходит! Снаружи нормальная, а внутри дурная. Внутреннее сумасшествие! И выход тут только один – кошку нужно или утопить, или положить под топор. Голову, короче, отрубить. О такой кончине для своего Нехристя бабка Ганя и думать не могла. Это ж какое безбожие, к животине камень привязывать. К человеку камень, может, и можно привязать, потому как разумный, а к животине не годится. Тем более, что это кот, а коты плавать не умеют. У котов в этом разе даже шанса никакого на выживание. А уж о топоре бабка Ганя и думать не могла, хотя топором владела – и петухам, и курам бошки рубила легко. Жизнь деревенская, она ведь кругом на смертях замешана. То кабанчика колют, то бычка, а уж о птице и разговору нет. На то она и птица, на то он и огород. Выращивай и пользуйся. Но здесь же кот. Нехристь! Нет, думала бабка Ганя, я вот с ним утром поговорю, я вот его пристыжу, я ему скажу: ах ты, бесстыдник, скажу, что ж ты, скажу, творишь, а? Я тебя молочком пою, мясцом балую, а ты что удумал? Варнак… Бабка Ганя так размечталась, так раздумалась, что и не заметила, как в голос заговорила.
Утром встала рано-прерано, еще ни свет, ни заря, еще Сосновка спала, кроме петухов, конечно. Те уже вовсю горлопанили. Нехристя она позвала негромко прямо с крыльца. Кот отозвался тут же. Он смотрел на бабку глазами чистыми, просто ангельскими, и никакого греха за собой не чувствовал. Сгребла его бабка под мягкие рученьки, и, поглаживая, понесла к дровам. Затем она ткнула его носом, не больно так ткнула, в остатки желтенького пушка и начала его стыдить:
– Рази ж так можно, а? Что ж ты вытворяешь, а? Я цыпляток ращу, ращу, а ты… Рази ж тебе молока мало? Если мало, так и сказал бы, я б тебе по две миски наливать стала, мне, ить, не жалко, пей на здоровье… Э-эх, ты, срамник… – Бабка Ганя приговаривала, а Нехристь слушал её, вроде, как понимал, и щурился, вроде, как ему стыдно было. Потом она его отпустила, убрала остатки пушка, что с вечера недоубирала, и сложила дрова.
В тот день Нехристь съел двух цыплят. Съел он их под дровами. Под теми же. Втихую.
Бабка Ганя, не зажигая в хате свет, весь вечер сидела в потемках, смотрела на Нехристя и голова у нее на две части разламывалась. Вот горе-то, и откуда взялось? Бабка Ганя никогда еще так мучительно длинно не думала. К Нехристю она сильно уже привыкла. Живой, ласковый, речь человеческую понимает, и вдруг… утопить. Как же это, а? А что люди скажут, такой мышелов был, крысу вон какую победил. Разумная душа в избе! А как с ним в зимние ночи сладко спалось. Бабка под одеялом, а он поверх одеяла в бабкиных ногах. Уютно обоим, не передать как. В трубе гудит, под окнами мороз похаживает, а бабке Гане с Нехристем хоть бы что. А, может, он и впрямь изнутри сдурел и уже не поправится? Моих цыпок поест, к Фроловне пойдет, там тоже во дворе не пусто. Стыд-то какой! Ах ты, Нехристь, Нехристь… То по одному ел, теперь по два.
Долго сокрушалась бабка Ганя, а выхода всё не было. И топить жалко, и рубить не лучше, и оставлять нельзя. Думала, думала и придумала. А когда придумала, то и спать легла. Знала бабка, что утро вечера мудренее, и, может, к утру еще хорошая какая мысль объявится. Всякое бывает… Сон к бабке пришел сразу, притомилась шибко, видать. Легла и как провалилась…
Утром встала, умылась, позавтракала, Нехристя молочком попоила, а поскольку новая мысль не объявилась, то она, как и задумано было, из сундука достала и одела новую кофту, сынов подарок, не шибко яркий, в самый раз по годам бабкиным, плат на голову повязала темный в белый мелкий горошек, Нехристя в сумку запихала, сумку замком запечатала, но не плотно, дырочку для дыхания басурману оставила и с первым автобусом уехала к старшему сыну в город. Поехала, поехала, но не доехала. А на кой шут сыну этот кот? Варначина этот? Во-первых, он к природе привык, к кошкам деревенским всяким дратым, к молоку опять же свежему козьему. А в квартире что? Дане чего это бабка решила, что сыну такой подарок будет по душе? Здоровый рыжий кот… Котяра! И в квартире городской! Да он, дикой, там все занавески в клубок смотает, гадить где попало будет, старый же уже, к туалетам не приучен. Не…
Не доезжая до города одной остановки, бабка Ганя сошла со своей поклажей с автобуса и пересела в обратный путь. Она уже знала, что Нехристя она топить не будет, а вот голову ему отрубить придется. Никуда не денешься. Судьба.
Колода, на которой бабка Ганя рубила своим петушкам да курочкам головы, стояла с краю двора ближе к сарайке. Широкая колода, старая, суковатая – никаким топором не разрубить. На таких колодах мясники в мясных лавках в городе туши мясные разделывают. Шофер с проезжавшей не здешней машины лет десять тому за бутылку водки столкнул через ограду прямо из кузова к бабке во двор эту калабаху: – «рубить тебе, бабка, кур, не перерубить!». Колоду столкнул, водку забрал и больше она того дядьку не видела.
Соседи, два мужика, еле-еле эту тяжесть к сарайке перекатили и «на попа» поставили. Так и осталась эта чурка на долгие годы стоять посреди двора на одном и том же месте и летом, и зимой, как мрачный эшафот, и было ее не шевельнуть, не сдвинуть, такая была она тяжелая да приземистая.
Нехристь из сумки выпрыгнул легко, встряхнулся после долгой и непонятной для чего дороги и уселся на крыльце. Квочки с цыплятами шумели по двору, они сами себя не пересчитывали и свой урон не знали. Есть еще от прежнего больше половины, а это по куриным мозгам много, ну и ладно.
Бабка Ганя переоделась, чистое убрала, не в новой же кофте топором махать. А топор был в колоде. Воткнут на чуть-чуть, чтоб торчал, а не валялся. Топор был хороший, острый, сосед неделю назад свой точил, и бабкин заодно подправил, дело-то соседское.
Ну, и пора бы… Но бабка Ганя медлила. Она прошлась по двору, оглядела цыплят, пересчитала их еще раз, все были на месте. А вот Нехристь с крыльца исчез. Сидел, сидел и нету. Учуял неладное, что ли? Кошки, они сметливые. Но дело было в другом. Нехристь приготовился к охоте. Бабка Ганя увидела его под дровами, под теми самыми жердями, где он цыплят пожирал. Ах, гад!.. Он не сидел, он лежал и внимательно смотрел на цыплячий хоровод. Он смотрел, прищурив свои зеленые глаза, а кончик его хвоста нервно вздрагивал. Нехристь готовился к атаке. Бабку Ганю не проведешь, бабка Ганя много чего в жизни повидала, не однажды приходилось ей наблюдать как кошки воробьев ловят, как у этих кошек хвосты трепещут. Картина: один в один. Успеть бы не дать ему прыгнуть.
– Нехристь, Нехристь, – бабка Ганя скорой походкой, елейно причитая, направилась к коту. Кот понял, что охота не получится и вылез из-под жердей. Бабка Ганя ловко так подхватила его под желтенькие ручки и на едином дыхании посадила на колоду, где и попыталась его положить на живот. Нехристь лег, как и просили. Лежит и глаза щурит. Хорошо лежит, лапки вперед, морда на лапках, кончиком хвоста пошевеливает. Но он же Нехристь! Он лежит, а глазом зырит как бабка Ганя левой рукой освобождает топор, как правой рукой крестится, как переводит топор из левой руки в правую, как делает этой рукой короткий замах и он даже слышит как свистит лезвие топора. Но он же Нехристь! Это был такой кошачий взвизг, это было такое рыжее пламя, что вся живность, шляющаяся по двору с писком и кудахтаньем куда-то пропала. Была живность и не стало. Ни живности, ни кота, только ошарашенная воплем и прыжком Нехристя бабка Ганя около колоды, да глубоко засевший в колоду, отливающий ржавым обухом, топор.
Бабке Гане бластилось, что голову Нехристю она-таки отрубила, а вот куда всё исчезло – и голова и тулово было непонятно. В то же время ей виделось, что Нехристь весь вместе, клубясь рыжим пламенем, изчез в картофельной ботве. Пришел из картошки, в картошку и канул. Партизан! И все-таки… Что же случилось?
А ничего особенного не случилось. Нехристь же! Сатанинскую кличку за просто так не дают. Понял котяра, что это расплата пришла и в последний момент ушел из-под удара. Уйти-то ушел, но пару правых крайних когтей с правой лапы оставил под топором. Отсекла ему бабка Ганя два коготка, потому и взвизгнул Нехристь не кошачьим голосом. Больно басурману было. Еще бы! Такие боевые когти. Притом – два!
У бабки Гани уже и злость прошла, уже и жалко кота стало. Она топор из плахи вынула, коготки с подушечками и желтой шерсткой на ладонь положила, подумала, подумала и выбрасывать их не стала, а пристроила на блюдечко, которое и поставила на полочке в сарае. Зачем? Может, на память. Пусть лежат, а вдруг Нехристь еще и вернется. Нехристь же… Узнает, что о нем печалятся, коготки его хранят, и вернется.
Но кот не вернулся. Ни к вечеру, ни под утро, ни через неделю. Долго еще бабка Ганя с надеждой поглядывала на огород, не мелькнет ли в зеленой картофельной ботве кто-нибудь рыжего окраса. Но нет, Нехристь исчез вообще. Его не видели ни в Сосновке, ни на ближних отделениях. Словно в воздухе растворился. Превратился в желтое пламя, вспыхнул и растаял, как будто и не было.
Уже потом, через время, когда бабку Ганю спрашивали соседи, куда, мол, крысодав подевался, то бабка Ганя поджимала губы, смотрела собеседнику в глаза и с достоинством говорила:
– Украли Нехристя. Ездиют тут на машинах всякие, а кот не дикой был и видный. Прознали, наверно, что он крыс легко побеждает, вот и украли.
Ну и ладно. Украли, так украли… Плохое не воруют.