bannerbannerbanner
Гоголь в жизни

Викентий Вересаев
Гоголь в жизни

Полная версия

Гоголь – М. П. Погодину, 30 марта 1837 г., из Рима. Письма, I, 434.

Я бы более упивался Италией, если бы был совершенно здоров; но я чувствую хворость в самой благородной части тела – в желудке. Он, бестия, почти не варит вовсе, и запоры такие упорные, что никак не знаю, что делать. Все наделал гадкий парижский климат, который, несмотря на то, что не имеет зимы, но ничем не лучше петербургского. Мой адрес: Roma, via di Isidoro, casa Giovanni Massuci, 17.

Гоголь – H. Я. Прокоповичу, 30 марта 1837 г., из Рима. Письма, I, 436.

Я пишу к вам на этот раз с намерением удручить вас моею просьбою. Вы одни в мире, которого интересует моя участь. Вы сделаете, я знаю, вы сделаете все то, что только в пределах возможности. Меня страшит мое будущее. Здоровье мое, кажется, с каждым годом становится все плоше и плоше. Я был недавно очень болен, теперь мне сделалось немного лучше. Если и Италия мне ничего не поможет, то я не знаю, что тогда уже делать. Я послал в Петербург за последними моими деньгами, и больше ни копейки; впереди не вижу совершенно никаких средств добыть их. Заниматься каким-нибудь журнальным мелочным вздором не могу, хотя бы умирал с голода. Я должен продолжать мною начатой, большой труд, который писать взял с меня слово Пушкин, которого мысли есть его создание и которой обратился для меня с этих пор в священное завещание. Я дорожу теперь минутами моей жизни потому, что не думаю, чтоб она была долговечна; а между тем… я начинаю верить тому, что прежде считал басней, что писатели в наше время могут умирать с голоду. Но чуть ли это не правда. Будь я живописец, хоть даже плохой, я бы был обеспечен. Здесь в Риме около пятнадцати человек наших художников, которые недавно высланы из академии, из которых иные рисуют хуже моего: они все получают по три тысячи в год. Поди я в актеры – я бы был обеспечен: актеры получают по 10 000 и больше, а вы сами знаете, что я не был бы плохой актер. Но я писатель – и потому должен умереть с голоду. На меня находят часто печальные мысли, следствие ли ипохондрии или чего другого. Рассмотрите положение, в котором я нахожусь, мое болезненное состояние, мою невозможность заняться чем-нибудь посторонним, и дайте мне спасительный совет, что я должен сделать для того, чтобы протянуть на свете свою жизнь до тех пор, покамест сделаю сколько-нибудь из того, что мне нужно сделать. Я думал, думал, и ничего не мог придумать лучше, как прибегнуть к государю. Он милостив; мне памятно до гроба то внимание, которое он оказал к моему «Ревизору». Я написал письмо, которое прилагаю; если вы найдете его написанным как следует, будьте моим предстателем, вручите! Если же оно написано не так, как следует, то – он милостив, он извинит бедному своему подданному. Скажите, что я невежа, не знающий, как писать к его высокой особе, но что я исполнен весь такой любви к нему, какою может быть исполнен один только русский подданный, и что осмелился только потому беспокоить его просьбою, что знал, что мы все ему дороги, как дети. Если бы мне такой пансион, какой дается воспитанникам академии художеств, живущим в Италии, или хоть такой, какой дается дьячкам, находящимся здесь при нашей церкви, то я бы протянулся, тем более что в Италии жить дешевле. Найдите случай и средство указать как-нибудь государю на мои повести: «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба». Это те две счастливые повести, которые нравились совершенно всем вкусам и всем различным темпераментам; все недостатки, которыми они изобилуют, вовсе неприметны были для всех, кроме вас, меня и Пушкина. Я видел, что по прочтении их более оказывали внимания. Если бы их прочел государь! Он же так расположен ко всему, где есть теплота чувств и что пишется от души. О, меня что-то уверяет, что он бы прибавил ко мне участия. Но будь все то, что угодно богу. На него и на вас моя надежда.

Гоголь – В. А. Жуковскому, 18/6 апреля 1837 г., из Рима. Письма, I, 441.

Сижу без денег. Я приехал в Рим только с двумястами франками, и если б не страшная дешевизна и удаление всего, что вытряхивает кошелек, то их бы давно уже не было. За комнату, то есть старую залу с картинами и статуями, я плачу тридцать франков в месяц, и это только одно дорого. Прочее все нипочем. Если выпью поутру один стакан шоколаду, то плачу немножко больше четырех су, с хлебом, со всем. Блюда за обедом очень хороши и свежи, и обходится иное по 4 су, иное по 6. Мороженого больше не съедаю, как на 4; а иногда на 8. Зато уж мороженое такое, какое и не снилось тебе. Не ту дрянь, которую мы едали у Тортони, которое тебе так нравилось, – масло! Теперь я такой сделался скряга, что если лишний байок (почти су) передам, то весь день жалко.

Здесь тепло, как летом; а небо – совершенно кажется серебряным. Солнце дальше и больше, и сильнее обливает его своим сиянием. Что сказать тебе вообще об Италии? Мне кажется, как будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных; блюда все особенные; все на старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений; здесь все остановилось на одном месте и далее нейдет. Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчета: он показался маленьким; но, чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше; а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу – и уж на всю жизнь. Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить.

Гоголь – А. С. Данилевскому, апрель 1837 г., из Рима. Письма, I, 438.

Вечером был я, конечно, на 12 евангелией, но и тут бес попутал, сведя меня с Гоголем, он мне все время шептал про двух попов в городе Нижнем, которые в большие праздники служат вместе и стараются друг друга перекричать так, что к концу обедни прихожане глохнут; и как один из этих попов так похож на козла, что у него даже борода козлом воняет и пр.

А. Н. Карамзин – Ек. А. Карамзиной, 28/16 апр. 1837 г., из Рима. Старина и Новизна, кн. XX. Москва, 1916. Стр. 94.

В субботу (8/20 мая) ездили мы (Гоголь и я) с Балабиной и Репниной-Балабиной (она премиленькая) смотреть на Колисей при лунном свете.

А. Н. Карамзин – Ек. А. Карамзиной, 14/26 мая 1837 г., из Рима. Старина и Новизна, XX, 113.

В среду (19/31 мая) поехали мм с Гоголем во Фраскати, к Репниным, и пробыли там два дня… Гоголь при знакомстве выигрывает, он делается разговорчив и часто в разговоре смешон и оригинален, как в своих повестях. Жаль, очень жаль, что недостает в нем образования, и еще больше жаль, что он этого не чувствует.

А. Н. Карамзин – Ек. А. Карамзиной, 22 мая/3 июня 1837 г., из Рима. Старина и Новизна, XX, 119.

Данилевский теперь тоже здесь. Кстати, выбрани хорошенько Пащенка за эту достойную его догадку, что мы поссорились и потому ездим не вместе. Что мы не ездим всегда вместе, это зависит, кроме того, что иногда приятно разлучиться для того, чтобы скоро увидеться, – это зависит от разности в образе воззрения, которою разнообразно исполнены наши людские умы. Он больше человек современный, воспитанный на современной литературе и жизни; я больше люблю старое. Его тянет в Париж, меня гнетет в Рим. Но, порыскавши, мы всегда сходимся и приготовляем таким образом друг для друга запас для разговора.

Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 3 июня 1837 г., из Рима. Письма, I, 444.

Узнай от Плетнева, получил он от Жуковского что-нибудь, что мне следовало от государыни за поднесение экземпляра моей комедии. Жуковский мне сказал перед выездом, чтобы я не имел об этом никакого сомнения, что он и по отъезде моем будет стараться.

Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 3 июня 1837 г., из Рима. Письма, I, 446.

В Риме мы опять встретились с Гоголем. Мой отец часто разговаривал с Гоголем, но они не сходились и почти всегда спорили. Отцу сильно не нравился сатирический склад ума Гоголя, и он был притом недоволен его произведениями, особенно «Миргородом». Напротив, В. О. Балабина очень любила Гоголя. Нас нередко навещал аббат Ланчи. Помню, как однажды вечером Гоголь у нас, не переставая, говорил по-русски (он был тогда, что называется, в ударе), так что аббат, не понимая нашего языка, не мог во весь вечер проронить ни слова. Варв. Ос-на осталась недовольна Гоголем и бранила его за недогадливость и неучтивость.

Княжна В. Н. Репнина по записи В. Шенрока. Материалы, III, 189.

Пишу к вам из столицы короля сардинского, которая не уступает в великолепии прочим. Природа уже теряет здесь чисто итальянский характер. Это переход от Италии к Швейцарии, и завтра же я увижу опять места и горы, которые видел в прошлый год. В Бадене я опять проживу недели две или три и, может быть, возьму тамошних вод. Все же таки нужно когда-нибудь отведать, что такое минеральные воды. Я до сих пор ими не пользовался, и хотя чувствую себя здоровым, но для моих геморроид доктора советуют их как действительное средство.

Гоголь – матери, 15 июня 1837 г., из Турина. Письма, I, 449.

Я почти с грустью расставался с Италией. Мне жалко было и на месяц оставить Рим. И когда, при въезде в северную Италию, на место кипарисов и куполовидных римских сосен увидел я тополи, мне сделалось как-то тяжело. Тополи стройные, высокие, которыми я восхищался бы прежде непременно, теперь показались мне пошлыми… Вот мое мнение: кто был в Италии, тот скажи «прости» другим землям. Кто был на небе, тот не захочет на землю.

Гоголь – В. О. Балабиной, 16 июля 1837 г., из Баден-Бадена. Письма, I, 449.

Летом 1837 года я провела в Бадене, и Гоголь приехал не лечиться, но пил по утрам холодную воду в Лихтентальской аллее. Мы встречались почти каждое утро. Он ходил, или, лучше сказать, бродил, один, потому что иногда был на дорожке, а чаще гулял зигзагами на лугу у Стефани-бад. Часто он так был задумчив, что я долго, долго его звала; обыкновенно он отказывался со мной гулять, приводя самые странные причины. Его, кроме Карамзина (сына историка), из русских никто не знал, и один господин высшего круга мне сказал, встретив меня с ним: «вы гуляете с каким-то Гоголем, человеком очень дурного тона».

 

В июне (Кулиш: в июле) месяце он вдруг нам предложил вечером собраться и объявил, что пишет роман под названием «Мертвые души» и хочет прочесть нам две первые главы. Андрей Карамзин, граф Лев Соллогуб, В. П. Платонов и нас двое условились собраться в семь часов вечера. День был знойный. Около седьмого часа мы сели кругом стола. Гоголь взошел, говоря, что будет гроза, что он это чувствует, но, несмотря на это, вытащил из кармана тетрадку в четверть листа и начал первую главу. Вдруг началась страшная гроза. Надобно было затворить окна. Хлынул такой дождь, какого никто не запомнил. В одну минуту пейзаж переменился: с гор полились потоки, против нашего дома образовалась каскада с пригорка, а мутная Мур бесилась, рвалась из берегов. Гоголь посматривал сквозь стекла и сперва казался смущенным, но потом успокоился и продолжал чтение. Мы были в восторге, хотя было что-то странное в душе каждого из нас. Однако он не дочитал второй главы и просил Карамзина с ним пройтись до Грабена, где он жил. Дождь начал утихать, и они отправились. После Карамзин мне говорил, что Н. В. боялся идти один домой, и на вопрос его отвечал, что на Грабене большие собаки, а он их боится и не имеет палки. На Грабене же не было собак, и я полагаю, что гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам. На другой день я еще просила его прочесть из «Мертвых душ», но он решительно отказал и просил даже его не просить никогда об этом.

Из Бадена Гоголь ездил со мной и с моим братом на три дня в Страсбург. Там в кафедральной церкви он срисовывал карандашом на бумажке орнаменты над готическими колоннами, дивясь избирательности старинных мастеров, которые над каждой колонной делали отменные от других украшения. Я взглянула на его работу и удивилась, как он отчетливо и красиво срисовывал. «Как вы хорошо рисуете!» – сказала я. «А вы этого и не знали?» – отвечал Гоголь. Через несколько времени он принес мне нарисованную пером часть церкви очень искусно. Я любовалась его рисунком, но он сказал, что нарисует для меня что-нибудь лучше, а этот рисунок тотчас изорвал.

А. О. Смирнова. Записки, 313–314, и П. Кулиш, I, 209–210. Сводный текст.

К тебе с просьбой! с убедительной просьбой! Возьми из банка полторы тысячи и пришли их мне. Через полгода надеюсь тебе непременно возвратить их. Я посылаю в начале следующего года печатать мою крупную вещь, которая, думаю, вознаградит мои труды и заботы о ней. Пришли, пожалуйста, скорее; я совсем прожился. Я думал, что я успею гораздо раньше окончить мое сочинение, – не тут-то было! Я сижу теперь на водах, лечусь… Какое гадкое, какое ужасное время! Дождь, слякоть! Сердце мое тоскует по Риме и по моей Италии! И не дождусь, покамест пройдет месяц, который мне нужно убить на здешних водах.

Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 21/9 июля 1837 г., из Баден-Бадена. Письма, I, 452.

В половине августа мы оставили Баден-Баден, и Гоголь с другими русскими проводил нас до Карлсруэ, где ночевал с моим мужем в одной комнате и был болен всю ночь, жестоко страдая желудком и бессонницей.

А. О. Смирнова. Записки, 314.

Пароход доставил мне приятный сюрприз ехать вместо одного дня два. Дождь, верный спутник рейнского путешествия, усугубил приятность. Все пассажиры столпились в одну каюту, и немецкий запах сделался до такой степени густ, что можно было семьсот топоров повесить в воздухе. Круглые окна нашей каюты до такой степени визжали и обливались слезами, что тоска проходила меня насквозь от головы и до пяток. А мокрые зонтики, сальные сапоги и всеобщий насморк доныне мне грезятся. Наконец, я доехал до Франкфурта и вот уже три дня любуюсь гнуснейшею погодою, какая когда-либо была в мире… Во Франкфурте встретился я с (Ал. Ив.) Тургеневым, с которым мы провели полдни. Он, между прочим, сказал важную истину, что, живя за границею, тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уж тошнит от России.

Гоголь – Н. М. Смирнову (мужу А. О. Смирновой), 3 сент. 1837 г., из Франкфурта. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза-Ефрона, IX, 234.

Я не получил от тебя никакого ответа на письмо, писанное из Бадена. И опять повторяю тебе прежнюю просьбу. Если у тебя не случится теперь 1500 рублей, то продай мою библиотеку. Кажется, Одоевский хотел у меня купить. Предложи ему. Она мне стоила до 3000, но если можно за нее выручить половину, то слава богу. Мне бы не хотелось ее сбывать, но я в большой крайности. Я получил 1000 рублей от Плетнева назад тому две недели; уплатил некоторые долги и сделал себе платье все сызнова, потому что старое разлезлось в куски, – последний продукт моей отчизны. Холера, опустошающая теперь Рим, расстроила теперь все мои планы и предположения. Я уже так было устроился и распорядил дела свои, что мог жить в Риме, как у себя дома. Куда дешевле того, как жил в Петербурге. Теперь я таскаюсь бесприютно. В Швейцарии все вдвое дороже против римского. К тому же расположение моей болезни таково, что я не могу теперь забраться в совершенную глушь и против воли должен искать развлечение: я боюсь ипохондрии, которая гонится за мной по пятам. Смерть Пушкина, кажется, как будто отняла от всего, на что погляжу, половину того, что могло бы меня развлекать. Желудок мой гадок до невозможной степени и отказывается решительно варить, хотя я ем теперь очень умеренно. Геморроидальные мои запоры по выезде из Рима начались опять и, поверишь ли, что если не схожу на двор, то в продолжение всего дня чувствую, что на мозг мой как будто бы надвинулся какой-то колпак, который препятствует мне думать и туманит мои мысли. Воды мне ничего не помогли, и я вижу, что они ужасная дрянь; только чувствую себя хуже: легкость в карманах и тяжесть в желудке.

Я соскучился страшно без Рима. Там только я был совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям. Мутно и туманно все кажется после Италии. Прежние синие горы теперь кажутся серыми; все пахнет севером после нее. И как вспомню, что я должен буду прожить месяц, а может быть и более, вдали от нее (холера, по всем вероятностям, не оставит Рима раньше месяца), то, мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность.

Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 19 сент. 1837 г., из Женевы. Письма, I, 453.

Гоголь и Данилевский (в Женеве) жили вместе в Hotel de la Couronne, где часто видались, между прочим, с Мицкевичем, переселившимся тогда в Лозанну и приезжавшим часто в Женеву. (Мицкевич в 1839 году получил в Лозанне кафедру древних литератур.)

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, III, 201.

Я с большой радостью оставил, наконец, Женеву, где, впрочем, мне не было скучно, тем более, что я там имел счастливую встречу с Данилевским, и таким образом мы провели осень довольно приятно, до тех пор пока, наконец, все горы покрылись снегом. При всем том мысль увидеть Италию опять вновь произвела то, что я бросил Швейцарию, как узник бросает темницу. Я избрал на этот раз другую дорогу, сухим путем, чрез Альпы, самую живописную, какую только мне удавалось видеть… Встретивши на вершине Сенплона около 20 градусов морозу, мы начали спускаться вниз быстро. Меньше нежели в три часа спустились мы с тех гор, на которые подымались около суток, и климат к концу так изменился, что, вместо морозу, было около 12 градусов теплоты. Наконец, минувши знаменитое большое озеро (Лаго-Маджиоре), с его прекрасными островами, минувшими несколько городов совершенно итальянских, я прибыл в Милан… Я пробуду еще день в Милане и отправлюсь во Флоренцию, а оттуда в Рим. Не успел я выехать в Италию, уже чувствую себя лучше. Благословенный воздух ее уже дохнул.

Гоголь – матери, 24 окт. 1837 г., из Милана. Письма, I, 463. Ср. Кирпичников, Хронолог. канва, стр. 31, примеч. 6.

Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, а родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде, чем я родился на свет… Нужно вам знать, что я приехал совершенно один, что в Риме я не нашел никого из моих знакомых. Но я был так полон в это время, и мне казалось, что я в таком многолюдном обществе, что я припоминал только, чего бы не забыть, и тотчас же отправился делать визиты всем своим друзьям. Был у Колисея (развалины древнеримского цирка), и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно-мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства. Стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру (собор св. Петра) и ко всем другим, и мне казалось, они все сделались на этот раз гораздо более со мною разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы и считали меня за форестьера (иностранца).

Гоголь – М. П. Балабиной. Письма, I, 493.

Я получил данное мне великодушным нашим государем вспоможение. Благодарность сильна в груди моей, но излияние ее не достигнет к его престолу. Как некий бог, он сыплет полною рукою благодеяния и не желает слышать наших благодарностей; но, может быть, слово бедного поэта дойдет до потомства и прибавит умиленную черту к его царственным доблестям. Но до вас может достигнуть моя благодарность. Вы, все вы! Ваш исполненный любви взор бодрствует надо мною! Как будто дала мне судьба тернистый путь, и сжимающая нужда увила жизнь мою, чтобы я был свидетелем прекраснейших явлений на земле.

Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию! Она моя! Никто в мире ее не отнимет у меня. Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр, – все это мне снилось. Я проснулся опять на родине и пожалел только, что поэтическая часть этого сна, – вы, да три-четыре оставивших вечную радость воспоминания в душе моей, – не перешли в действительность. Еще одно безвозвратное… О, Пушкин, Пушкин! Какой прекрасный сон мне удалось видеть в жизни и как печально было мое пробуждение! Что бы за жизнь моя была после этого в Петербурге; но как будто с целью всемогущая рука промысла бросила меня под сверкающее небо Италии, чтобы я забыл о горе, о людях, о всем и весь впился в ее роскошные красы. Она заменила мне все. Я весел. Душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить труд мой. Жизни! Жизни! Еще бы жизни! Я ничего еще не сделал, что бы было достойно вашего трогательного расположения. Но, может быть, это, которое пишу ныне, будет достойно его.

Гоголь – В. А. Жуковскому, 30 октября 1837 г., из Рима. Письма, I, 458–460.

Я рад, что у тебя не отнял денег, которые, может быть, тебе нужны самому и которые я просил у тебя взаймы. Я получил от государя (спасибо ему!) почти неожиданно и теперь не нуждаюсь.

Гоголь – Н. Я. Прокоповичу. Письма, I, 456.

И. Ф. Золотарев жил с Гоголем в 1837 и 1838 гг. в Риме. Жили они на одной квартире и виделись постоянно в течение почти двух лет. Это была лучшая пора в жизни Гоголя. Он был полон жизни: веселый, разговорчивый, он был весь, так сказать, охвачен красотою римской природы и подавлен массою памятников искусства, которыми был окружен. До какой степени Гоголь был увлечен Римом, указывает эпизод, происшедший при самом приезде Золотарева в Рим. «Первое время, – рассказывал Золотарев, – от новости ли впечатлений, от переутомления дорогой, я совершенно лишился сна. Пожаловался я на это как-то Гоголю. Вместо сочувствия к моему тяжелому положению он пришел в восторг. «Как ты счастлив, Иван, – воскликнул он, – что не можешь спать!.. Твоя бессонница указывает на то, что у тебя артистическая натура, так как ты приехал в Рим, и он так поразил тебя, что ты не можешь спать от охвативших тебя впечатлений природы и искусства. И после этого ты еще не будешь себя считать счастливым!» Убеждать в действительной причине моей бессонницы великого энтузиаста, целые дни без отдыха проводившего в созерцании римской природы и памятников вечного города, я счел бесполезным». Однако уже в эти первые годы намечалось в Гоголе кое-что из тех черт, которые сделались господствующими в последний период его жизни. Во-первых, он был крайне религиозен, часто посещал церкви и любил видеть проявление религиозности в других. Во-вторых, на него находил иногда род столбняка какого-то; вдруг среди оживленного, веселого разговора замолчит, и слова от него не добьешься. Являлось у него это, по-видимому, беспричинно. Затем в нем проявлялась иногда странная застенчивость. Бывало, разговорится, и говорит весело, живо, остроумно. Вдруг входит какое-нибудь новое лицо. Гоголь сразу смолкает и, как улитка, прячется в свою раковину.

К числу особенностей Гоголя принадлежали, по словам Золотарева, его оригинальность в одежде и чрезвычайный аппетит. Оригинальность Гоголя в выборе костюмов доходила иногда до смешного. Аппетитом Гоголь обладал чрезвычайным. Он любил и много, и хорошо покушать. «Бывало, зайдем мы, – рассказывал Золотарев, – в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое». Из наиболее любимых Гоголем блюд было козье молоко, которое он варил сам особым способом, прибавляя туда рому (последний он возил с собой во флаконе). Эту стряпню он называл гоголь-моголем и часто, смеясь, говорил: «Гоголь любит гоголь-моголь».

 

Когда Гоголь начинал писать, то предварительно делался задумчив и крайне молчалив. Подолгу, молча, ходил он по комнате, и когда с ним заговаривали, то просил замолчать и не мешать ему. Затем он залезал в свою дырку: так называл он одну из трех комнат квартиры, в которой жил с Золотаревым, отличавшуюся весьма скромными размерами, где и проводил в работе почти безвыходно несколько дней.

Когда Пушкин был убит, Гоголь был глубоко поражен. Долгое время спустя после этого события он был молчалив и задумчив.

И. Ф. Золотарев по записи К. Ободовского. Ист. Вестн., 1893, I, стр. 36.

Никогда я не чувствовал себя так погруженным в такое спокойное блаженство. О, Рим, Рим! О, Италия! Чья рука вырвет меня отсюда? Что за небо! Что за дни! Лето – не лето, весна – не весна, но лучше и весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью – не напьюсь, гляжу – не нагляжусь. В душе небо и рай. У меня теперь в Риме мало знакомых, или, лучше, почти никого. Но никогда я не был так весел, так доволен жизнью.

Моя квартира вся на солнце: Strada Felice, № 126, ultimo piano (верхний этаж).

Гоголь – А. С. Данилевскому, 2 февр. 1838 г., из Рима. Письма, I, 468.

Улица Strada Felice уже переменила свое название и теперь называется Via Sistina. Чистая и веселая, в одном из лучших кварталов Рима, она вся переполнена магазинами старых картин, гравюр и фотографий… Номер дома, в котором жил Гоголь, остался тот же – 126. Надо предположить, что и внешний вид этого небольшого, старого дома, каких так много в Риме, тоже не изменился… Квартира Гоголя была в третьем этаже, который в то время был последним; теперь над ним уже надстроен новый. Надпись на мраморной доске, которую русская колония почтила весною 1902 года память писателя, гласит:

Il grande scrittore russo

Nicolo Gogol

in questa casa, dove abito 1838–1842,

penso e scrisse il suo capolavoro.

Aventino. По следам Гоголя в Риме. Москва. 1902, стр. 5, 6, 2.

(Старшая из сестер Гоголя, Марья Васильевна Трушковская, овдовевшая два года назад, собиралась снова выйти замуж.)

Если совет любящего ее брата имеет над нею какой-нибудь вес, то я бы сказал: не менять своего вдовьего состояния на супружество, если только это супружество не представит больших выгод. Вы сказали только, что жених с состоянием, но ни слова не сказали, как велико это состояние. Если это состояние немногим больше ее собственного, то это еще небольшая вещь. Она должна помнить, что от нее пойдут дети, а с ними тысяча забот и нужд, и чтоб она не вспоминала потом с завистью о своем прежнем бытье. Девушке восемнадцатилетней извинительно предпочесть всему наружность, доброе сердце, чувствительный характер и для него презреть богатство и средства для существования. Но вдове двадцати четырех лет, и притом без большого состояния, непростительно ограничиться только этим. Она еще молода. Партия ей всегда может представиться.

Гоголь – матери, 5 февр. 1838 г., из Рима. Письма, I, 474.

Возвращаемся с обеда у княгини (З. А.) Волконской и с прогулки на ее виллу в сообществе ее, а также одного из наилучших современных писателей и поэтов русских. Гоголя, который здесь поселился. В разговоре он нам очень понравился. У него благородное сердце, притом он молод; если со временем глубже на него повлиять, то, может быть, он не окажется глух к истине и всею душою обратится к ней. Княгиня питает эту надежду, в которой и мы сегодня несколько утвердились. Понятно, беседовали мы о славянских делах. Гоголь оказался совершенно без предрассудков, и даже, может быть, там в глубине очень чистая таится душа. Умеет по-польски, т. е. читает. Долго говорили о «Небожественной Комедии», о «Тадеуше» и пр. Забыл сказать, что княгиня Волконская нарочно пригласила нас на обед, чтобы устроить это знакомство, так как Гоголь, слышавши об нас, очень хотел этого; да и сама княгиня рада была удовлетворить его желание, ожидая от этого пользы для религии. Из этого, однако, очевидно, что было бы крайне полезно, если бы у нас имелся и Мицкевич, и «Небожественная Комедия» с «Иридионом», и Мохнацкий. Почему этот последний? Гоголь сказал нам, что читает Мерославского и что он ему нравится, если отбросить его страстность и склонность к преувеличениям. Сего ради мы ему – о Вротновском и Мохнацком. Последнего особенно ради языка и стиля. Это особенно увлекло Гоголя, ибо он хотел бы проникнуться силою польского языка.

Петр Семененко[31] – Богдану Яньскому, 17 марта 1838 г., из Рима. X. Pawel Smolikowski. Historya zgromadzenia zmartwychwstania panskiego (Ксендз Павел Смоликовский. История Общества воскресения господня.) Краков. 1893. Том II, стр. 90. (Польск.)

Познакомились с Гоголем, малороссом, даровитым великорусским писателем, который сразу выказал большую склонность к католицизму и к Польше, совершил даже благополучное путешествие в Париж, чтобы познакомиться с Мицкевичем и Богданом Залесским.

Иероним Кайсевич. Дневник. Smolikowski, II, 90. (Польск.)

Княгиню Зинаиду Александровну Волконскую воспевали Веневитинов, Жуковский, Пушкин; Мицкевич в чудных стихах описал ее гостиную. Она жила сначала в Москве (в конце двадцатых годов), где и встречалась с Веневитиновым и Мицкевичем. Позднее она приняла католичество (тайным образом, вероятно, еще когда жила в Москве). Потом переехала в Петербург. Когда известие о совращении ее в католицизм дошло до императора Николая Павловича, то он хотел ее вразумить и посылал ей с этой целью священника. Но с ней сделался нервный припадок, конвульсии. Государь позволил ей уехать из России, и она избрала местом жительства Италию, что, конечно, было в связи с переменой религии. В Риме ее скоро прозвали Beata. Она сначала очень полюбила Гоголя.

Княжна В. Н. Репнина по записи Шенрока. Материалы III, 190.

Гоголь недавно посетил нас, назавтра мы его. Мы беседовали у него на славянские темы. Что за чистая душа! Можно про него сказать, с господом: «Недалек ты от царствия божия!» Много говорили об общей литературе. Мы обстоятельнее высказались о том, о чем в той прогулке на виллу говорили друг с другом только намеками. Удивительное он нам сделал признание. В простоте сердца он признался, что польский язык ему кажется гораздо звучнее, чем русский. «Долго, – сказал он, – я в этом удостоверялся, старался быть совершенно беспристрастным – и в конце концов пришел к такому выводу». И прибавил: «Знаю, что повсюду смотрят иначе, особенно в России, тем не менее мне представляется правдою то, что я говорю». О Мицкевиче с величайшим уважением.

И. Кайсевич и П. Семененко – Богдану Яньскому, 7 апр. 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 104. (Польск.)

Ты спрашиваешь меня, куда я летом. Никуда, никуда, кроме Рима. Посох мой страннический уже не существует. Ты помнишь, что моя палка унеслася волнами Женевского озера. Я теперь сижу дома; никаких мучительных желаний, влекущих вдаль, нет, разве проездиться в Неаполь и во Фраскати или в Альбани… Я, наконец, совершенно начинаю понимать науку экономии. Прошедший месяц был для меня верх торжества: я успел возвести издержки во все продолжение его до 160 рублей нашими деньгами, включая в это число плату за квартиру, жалование учителю (итальянского языка), bon gout, кафе, grec и даже книги, купленные на аукционе. Дни чудные! На небе лучших нет.

31  Петр Семененко и Иероним Кайсевич – католические ксендзы, польские эмигранты, участвовавшие в восстании Польши 1830–1831 гг., один в качестве артиллериста, другой – уланского офицера. С подложными паспортами они осенью 1837 г. нелегально прибыли в Рим, чтобы учиться и вербовать приверженцев своему учителю Богдану Яньскому, другу Мицкевича, основавшему в Париже новый католический монашеский орден.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54 
Рейтинг@Mail.ru