С тех пор прошло несколько лет, но мало что изменилось. Моя четырнадцатая осень выдалась жаркой. Пот лился в три ручья, покуда по мне карабкалась Оля по кличке Белуга. Белуга была нашей “высшей”, часто падала с вершин акробатических пирамид и от этого часто ревела. Она залезла на Катю и встала на руки. Потом сделала сальто и приземлилась. Тренер ее страховал, но глаза у нее все равно были на мокром месте. Белугу я ненавидела всем сердцем за то, что она по мне лазила, как будто я была деревом на ее даче.
Переодевшись в чистую футболку с рисунком гавайской пальмы, присланную тетей Галей из Америки, я отправилась домой.
На Сабанеевом мосту мне встретилась Алена, с которой я не разговаривала со времен того памятного дня во дворе, несмотря на то, что мы по-прежнему учились в одном классе. Алена в смущении опустила глаза, потому что рядом с ней шагал Митя Караулов и его престарелый бульдог.
– Привет, Комильфо! – как ни в чем не бывало поздоровался Митя.
И таки не бывало ни в чем, поскольку с Митей мы по-прежнему дружили – катались на великах по парку Шевченко, делились одним абрикосовым мороженым за пятьдесят две копейки, купленным в лотке на Бульваре, плавали в Лузановке до буйка и даже написали эпиграмму в школьную газету на моего папу, к тому времени превратившегося в завуча. Мое соавторство осталось инкогнито.
То есть дружили мы с Митей до того самого дня, в который я застукала его на Сабанеевом мосту с бульдогом и Аленой.
– Привет, – вежливо сказала я. – Пока.
И быстро пошла дальше, поскольку мое скоростное превращение в Белугу казалось неизбежным.
Дома я закрылась в чулане и не выходила из него до вечера, обнявшись с “Всадником без головы”. Через несколько часов мне все же пришлось покинуть чулан, чтобы попить, так как в чулане было не менее жарко, а может, даже и более, чем в тренировочном зале.
– Что опять? – спросил брат, оторвавшись от конспекта.
Брат к тому моменту повзрослел ровно на столько же лет, на сколько и я, и сдавал экзамены в МГУ, РГГУ и еще в какое-то ГУ, к папиному ужасу ни с того ни с сего решив стать гуманитарием.
– Ничего, – ответила я и гордо понесла стакан с виноградным соком в чулан.
– А ну стой! – вдруг скомандовал брат громко, и я от неожиданности подскочила и пролила сок на футболку с пальмой.
Брат заговаривал со мной очень редко, тем более в таком тоне, так что неудивительно, что я испоганила любимую пальму. Я посмотрела на него и увидела, что он, в принципе, очень даже не урод, если бы не идиотские очки на пол-лица, которые придавали ему вид черепахи, которая на солнышке лежит.
– Иди сюда, – позвал брат непреклонным тоном.
Я подошла к заваленному бумагами столу.
– Валяй, рассказывай.
– Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, грозный который…
– Не умничай. Что с тобой происходит?
– Ничего со мной не происходит.
Брат снял очки и посмотрел на меня так пристально, что я поняла, что вот уже целую вечность, а может, и всю жизнь не видела его глаз. Глаза брата убедили меня в его хороших намерениях.
– Ну?
– Ну и ничего. Мне просто все это надоело, и я хочу уехать в Америку.
– К Морису-мустангеру в прерии?
– Да хоть к Чингачгуку, какая разница.
– К Чингачгуку не получится, но я как раз хотел тебе рассказать, что в марте начинается набор кандидатов на образовательную программу в Израиле. Мне уже поздно, а ты подходишь по возрасту.
– Где? – удивилась я.
– Дура, – сказал брат.
– Почему? – снова удивилась я.
Брат уставился на меня, как на врага народа, и все положительные намерения из его взгляда стремительно исчезли.
– Тебе не стыдно? Витаешь в каких-то облаках и ничего не знаешь о том, что происходит под твоим носом. Ты хоть в курсе, что Советского Союза больше нет?
Такое событие не прошло мимо меня, поскольку в один прекрасный воскресный вечер я выяснила, что абрикосовое мороженое на Бульваре подорожало в три раза, а в понедельник нам объяснили причину такого скачка в цене мороженого на внеплановом уроке политинформации. Но даже и без политинформации можно было понять, что стряслось нечто из ряда вон выходящее, потому что на ушах стояли все, а некоторые, как, например, мой папа, даже и на бровях.
– Да, я в курсе, – сказала я.
– Она в курсе! Так пришло время быть в курсе и насчет того, что твоя мать – еврейка.
Это прозвучало как страшное ругательство, и я содрогнулась всем телом и даже села на стул рядом с братом. Обвинение моей мамы в еврействе смутило меня не на шутку.
– Не может быть! Нет! – вскричала я в ужасе.
– Тем не менее это так. А раз твоя мать еврейка, значит, и ты тоже. Смирись и получай удовольствие.
Я закрыла лицо руками и попыталась воскресить в памяти все, что мне было известно о евреях.
Я вспомнила, что у Вальтера Скотта женщины-еврейки были красивее мужчин-евреев, и подняла глаза на брата. Он был красивее меня раз в восемьсот. Над евреями всегда смеялись, их унижали, а в некоторых случаях, как утверждал Исаак из Йорка, даже рвали на куски всей толпой. Но надо мной никто никогда не смеялся вслух, а за глаза, кроме, как я была уверена, Белуги, никому не приходило в голову поржать, потому что я была очень серьезной. Разве что хоровик, когда я еще ходила во Дворец пионеров, потешался над третьими голосами. На куски меня тоже рвать никто не собирался, кроме бабушки, когда я надоедала ей в прошлом году, умоляя дать мне почитать “Анжелику”, запертую на замок в чемодане под кроватью, потому что, по мнению бабушки, маркиза ангелов не подходила мне по возрасту. С другой стороны, унижений от Алены и Мити я сегодня нахлебалась вдоволь.
Но все равно такого быть не могло, ни в коем случае. Брат явно решил меня разыграть.
Но он продолжал молчать и, кажется, видел насквозь шестеренки в моей голове, которые начали сбоить и скрипеть.
Из общих знаний и со двора мне было известно, что евреи – это такие жадные и мерзкие людишки, которые сидят на мешках империализма с деньгами, врут и манипулируют, пьют кровь младенцев, носят дурацкую одежду и длинный нос и мешают всем жить, поэтому от них лучше избавляться или обходить их стороной. Даже прекрасная Ребекка, лучшая представительница этого позорного народа, не удостоилась чести заполучить Айвенго, что же говорить о других еврейках. Ничего общего между ними и моей мамой, а также мной не было. Разве что длинный нос, дурацкая одежда и помехи в жизни других. Я пощупала свой нос.
Тут я вспомнила Бабеля. Брат был прав: я была дурой. Моя любовь к романтической литературе напрочь лишала меня возможности воспринимать другие произведения всерьез, и я читала их только потому, что этого требовала школьная программа, а после контрольных и сочинений они исчезали из моей головы, как будто никогда в ней и не побывали. Но Беню Крика забыть было невозможно.
– Беня Крик – еврей! – От внезапного прозрения я вскрикнула.
– И Беня, и Левка, и Мендель, и Двойра, – сказал брат, лишая меня последней надежды на отождествление с единственным достойным персонажем, принадлежавшим этой презренной нации.
– Двойра? Эта кошмарная уродина? Фу!
– В каждой почтенной семье – не без урода, – заявил брат, многозначительно подмигнув.
Я вдруг поняла, что ничего не знаю о маминой родне и, как ни странно, никогда прежде ею не интересовалась. В моем представлении моя семья ограничивалась бабушкиными одесскими корнями времен Потемкина Таврического, занесенными на юг из каких-то исчезнувших вместе с Австро-Венгрией польских княжеств, и дедушкиными херсонцами, которые и были херсонцами, а некоторые – очаковцами. Про маминых родителей я ничего не знала и всегда удовлетворялась хрестоматийным “их больше нет”. Ну нет так нет.
– Вот же! – не выдержал негодующий брат, читая мои мысли. – Тебе даже в голову не приходило поинтересоваться, спросить, полюбопытствовать. Игнорамус ты, Комильфо. Так знай, что твои бабушка, дедушка и родная тетя с детьми живут в Иерусалиме. Этот город теперь находится в еврейском государстве Израиль. Мамины родители уехали туда в семидесятых – настоящие диссиденты, не то что твой мустангер. А их родители, твои прародители, – жертвы Катастрофы.
– Какой катастрофы? Авто?
Тут брат схватился за голову:
– Их расстреляли в гетто, на Слободке!
– На Слободке есть гетто? Что такое гетто?
Моя голова решительно не справлялась с таким потоком информации.
– Комильфо, – серьезно сказал брат, – ты уже взрослый человек. Если ты хочешь уехать отсюда, что было бы неглупо, ознакомься со своими корнями. А потом запишись на экзамен для кандидатов в израильскую образовательную программу, сдай его и вали в еврейское государство.
– Сама? – испугалась я.
– Наши с места не сдвинутся, – вздохнул брат. – Папа не оставит бабушку и деда, бабушка и дед никогда не покинут свою любимую Одессу. А мама… Ну, сама понимаешь, что и мама без папы никуда не поедет. Она уже однажды отказалась ехать, тогда, в семидесятых, когда ее родители уезжали. Осталась с папой. Любовь до гроба.
Брат почему-то погрустнел.
– А ты?
– Я? – К грусти на лице брата прибавилось замешательство. – Я… я тоже когда-нибудь соберусь. Когда получу образование и стану самодостаточным человеком.
С тех пор я занялась своими корнями и тщательно их исследовала, читая в чулане “Испанскую балладу”. И мама согласилась рассказать мне о том, о чем никогда не заговаривала.
В субботу мы пошли в Городской сад, купили пломбир и сели на скамейку под памятником льва. В беседке оркестр играл аргентинское танго. Мама заговорила. Глаза у нее впервые на моей памяти тоже были на мокром месте, но сквозь слезы она улыбалась. Вспоминала своих родителей, незнакомую мне тетю Женю и даже показала фотографию десятилетней давности, на которой обнаружились мои двоюродные – мальчик со странным именем Асаф и девочка чуть постарше, с не менее удивительным именем Михаль.
Михаль оказалась очень похожей на меня, и сперва мне померещилось, что я смотрю на свой детский снимок, только цветной. Такие же темные глаза и значительные брови, длинный нос и обветренные губы. Только вместо моих прямых косм у Михаль была очень кудрявая шевелюра, все волосы в пружинах. Это потому, что ее отец – еврей из Йемена, объяснила мама.
– Почему ты никогда мне о них не рассказывала? – все же спросила я маму.
– Зачем теребить прошлое? – ответила мама вопросом на вопрос. – Нечего сожалеть о том, что было. Нужно ценить то, что есть. Я выбрала расстаться с ними и остаться с твоим папой. Я в ответе за свое решение и ни о чем не сожалею. Уехала бы я с ними, не было бы тебя и Кирилла. Говорить о заграничной родне и поддерживать с ними связь в наше время означает… означало подвергать опасности свою семью и себя саму. Я работаю в горсовете, я всегда была членом партии… Черт его знает, что за перемены настают. Все переворачивается с ног на голову. Короче говоря, что было, то прошло.
– Но это же твоя семья! – воскликнула я.
– Нам не дано выбирать, у кого родиться, но мы имеем право выбрать, с кем рожать.
Мама проводила взглядом беременную женщину, проходившую мимо со своим мужем. Мне показалось, что мама злится, и я не могла понять почему.
– Ты не хотела быть еврейкой?
Над маминой переносицей появилась складка.
– Это они не хотели, чтобы я выходила замуж за гоя.
– За кого?
– На еврейском языке “гои” – это любой другой народ, который не является еврейским. Для евреев все неевреи – гои. Чужаки и изгои.
– А я думала, что евреи – чужаки и изгои.
– Ну, это еще как посмотреть. Все зависит от того, кто и откуда смотрит.
– Так кто же тогда такая я, если оба моих родителя – чужаки в глазах друг друга?
– Сама выбирай, – сказала мама. – Ты уже взрослый человек.
Я задумалась. Странная у меня была мама. Выбор балета вместо акробатики она мне не доверяла, зато считала, что я в состоянии выбрать, к какому народу принадлежать.
Оркестр заиграл “Дунайские волны”. Патлатый гитарист на углу, протестуя, ударил по струнам и затянул “Звезду по имени Солнце”. В струях выстреливающего из огромной вазы фонтана звезда эта дробилась на тысячи маленьких алмазов. Художники мешали краски в палитрах и малевали портреты последних туристов. Дети чертили мелками классики на асфальте. Ученики мореходки группками шагали по Дерибасовской при полном параде, щеголяли тельняшками и отложными воротниками, кадрили загорелых старшеклассниц с выгоревшими начесами и разными серьгами в разных ушах. В кооперативных ларьках продавали керамических разноцветных обезьян – символы китайского уходящего года. В других ларьках продавались переливающиеся открытки с видами Одессы, импортная жвачка, ластики, отрывные календари с гороскопами, медали и ордена Великой Отечественной войны. В воздухе неуловимо пахло котлетами и колбасой.
– Я одесситка, – вдруг поняла я. – Это такой гой сам по себе.
Мама грустно усмехнулась и сказала:
– Одесса закончилась. Все закончилось, и непонятно, что будет дальше. Одесса – это состояние детства. И больше ничего.
В душной маленькой аудитории на бывшей улице Карла Либкнехта, в бывшем техникуме бывшей механизации бывшего сельского хозяйства, набилось так много кандидатов и их родителей, что я покрылась холодным потом – не было никаких шансов, что я пройду отбор в еврейское государство.
На экзамены записывали всех, а принимали вовсе даже не всех и по непонятным критериям. Экзаменаторы искали подростков, способных к самостоятельной жизни вдали от дома, но как эту самостоятельность продемонстрировать за несколько часов тестирования, мне было невдомек.
Я ведь даже яичницу не умела толком пожарить, потому что кухня всегда была оккупирована бабушкой; а в ненавистных спортивных лагерях на Лимане я вечно жалась к мастерам, которые по утрам снисходительно шефствовали надо мной, а по вечерам изгоняли. Но назло всем я решила ее проявить, самостоятельность эту.
“Назло” было ключевым словом во всех моих последующих решениях.
Раз от меня всю жизнь скрывали, что я еврейка, назло всем решила я перещеголять всех своим еврейством.
Брат снабдил меня номером телефона Еврейского Сообщества Сионистов – организации, чье название звучало как подпольное сборище масонов и вредителей.
Приятный женский голос очень обрадовался моему звонку и пригласил на встречу, можно даже прямо сегодня, зачем отходить от кассы. Поскольку уроки я уже доделала, как была в школьной форме, так и направилась на Воровского – бывшую и будущую Малую Арнаутскую.
В красивом просторном кабинете, совсем еще недавно принадлежавшем кроликоведческой конторе, висел белоголубой флаг с необычного вида звездой посередине. Под флагом сидела сама обладательница приятного голоса, которая представилась Маргаритой Федоровной Вакшток, но ее можно называть просто Магги, потому что в еврейском государстве не терпят… то есть не любят официоза и формалиоза… то есть формалистики… ведь все евреи братья и сестры, одна большая семья, десять потерянных колен, и только два выжили. Она рассказала мне о том, как рада, что советская… то есть бывшая советская еврейская молодежь проявляет неподдельный интерес к своему эритажу… то есть наследию.
– Я знаю, что такое эритаж, – сказала я, обижаясь.
– Ах! Интеллигентная советская еврейская молодежь! – довольно улыбнулась Маргарита Федоровна, то есть Магги. – Вы хотите сделать алию?
– Со мной можно на “ты”, – сказала я. – Евреи не любят официоза. Что такое алия?
– Алия на иврите значит поднимание… то есть поднятие… ну, в общем, когда идут вверх или наверх. Но это синоним слова “иммиграция”… то есть “эмиграция”. Но мы называем это репатриацией. Ты понимаешь, что это значит?
Со словами я ладила лучше, чем с людьми, так что я поняла.
– Наверное, это когда человек возвращается туда, где жили его отцы.
– Какая умная девочка! – обрадовалась Магги. – Как тебя зовут?
– Комильфо.
– Как-как? – Магги, вероятно, попыталась найти подвох в моем представлении.
– Ну, так. Все меня так зовут.
– А человеческое имя у тебя есть?
– Есть, – ответила я, несколько удивившись, ибо впервые за долгое время была вынуждена вспомнить свое человеческое имя. – Меня зовут Зоя.
Магги почему-то нахмурилась:
– А еврейское имя у тебя есть?
– Нет.
– Ладно. Придумаем что-нибудь.
Я разозлилась. Вот так всегда – стоит назвать свое имя, и всем обязательно необходимо придумать мне новое. Зачем его тогда вообще произносить?
– А фамилия у тебя есть?
– Есть. Прокофьева.
Магги достала из ящика стола какую-то анкету и приготовилась записывать.
– Зоя Прокофьева, у тебя все в семье евреи?
– Только мама.
– А папа?
– Папа одессит и гой.
Я думала, что Магги обрадуется моим еврейским знаниям, но она снова нахмурилась.
– Одессит – это не народопринадлежность… то есть не национальность. И тем более – гой. Как некрасиво ты говоришь о своем родном отце! Твои родители что, в разводе?
– Нет, вы что!
Слово “развод” звучало гораздо хуже, чем слово “еврей”.
– Кто твой папа по национальности?
Я пожала плечами:
– Не знаю точно. У него есть польские корни, венгерские, херсонские, буковинские…
– Украинец?
– Пускай будет.
– Мамы-еврейки достаточно. Тебе повезло, ты – Галаха.
Очень повезло, я аж подпрыгнула про себя от такого везения. Знать бы еще, кто такая Галаха. Но слово мне понравилось: напомнило имя рыцаря Круглого стола, который в итоге обскакал всех остальных рыцарей и получил чашу Грааль.
– Ты еврейка с правильной стороны. Если бы евреем был только папа, ты была бы незаконной еврейкой… то есть не иудейкой… то есть по религиозному закону еврейкой ты бы не была, но все равно прошла бы по закону о возвращении.
– Куда прошла?
– В Израиль. Все отпрыски евреев до третьего поколения имеют право репатриации. Ты же хочешь репатриироваться в Израиль?
Я не хотела репатриироваться в Израиль, моя единственная патрия была Одессой, поэтому репатрии у меня быть не могло. Уехать я мечтала в Америку, а с Магги я разговаривала, потому что хотела сделать всем назло. Но эти факты я скрыла от Магги и сказала “да”.
– А что твои родители, Зоя? Они не хотят репатриироваться в Израиль? Почему они не пришли вместе с тобой?
– Не хотят, – призналась я.
– Почему?
Я вздохнула, не имея ни малейшего желания объяснять про большую любовь друг к другу и к Одессе, про бабушку и деда, про сваливших родичей – чужаков, да и вообще, какое ее дело?
– Маргарита Федоровна, – сказала я, начиная злиться, – вы меня запишете на эту вашу программу? Да или нет?
– На какую программу ты бы хотела записаться?
– Ну, на ту, по которой дети едут учиться без родителей в ваше еврейское государство.
– Не в “ваше”, Зоя, а в “наше”. Все евреи – братья, – напомнила Магги. – Ты имеешь в виду программу “НОА”?
Я не знала, какую программу я имела в виду, но слово прозвучало как название межпланетного корабля из голливудских фильмов, которые прокручивали в видеосалоне, открывшемся пару лет назад в подвале третьего двора нашего дома. Я вспомнила Диснейленд, и гнев немного меня отпустил.
– Пускай будет “НОА”.
– Ноар Осе Алия, – сказала Магги на тарабарщине, но я уже знала, что такое алия – слово из “Тысячи и одной ночи”. – Молодежь делает алию, – расшифровала Магги, – то есть репатриацию… то есть молодежь едет на родину отцов… то есть праотцев.
– Да, – сказала я, – я всегда мечтала посетить родину моих праотцев. Запишите меня на “НОУ”.
– Замечательно, – просияла Магги. – Мой сыночек тоже на эту программу поступает. Я уверена, вы оба пройдете на ура.
Магги меня записала и сообщила дату экзамена. Я спросила, как готовиться к этому экзамену, на что получила ответ, что ничего не надо готовить, только принести себя и моих родителей.
– Обязательно родителей?
– Конечно обязательно! Ты же не можешь прийти на экзамен и уехать в Израиль без их согласия, Зоя Прокофьева.
Так и было. Я не могла никуда поступить без их согласия.
– Ты с ума сошла?! – кричал папа. – Я так и знал, что этим все кончится!
– Чем “этим”, Олег? – спрашивала мама. – Ничего не кончилось, все только начинается, и не надо сцен у фонтана.
– Кто задурил ребенку голову? – вопрошал папа. – Отвечайте! Ты? Или ты?
Он обвел взглядом сперва деда, а потом бабушку.
Все собравшиеся за обеденным столом потупили взоры. Папа энергично отодвинул тарелку куриного бульона и налил себе коньяк. Папа пил коньяк очень редко: в экстремальных случаях и на праздники. Сегодня был не праздник.
– Так. – Папа встал и опрокинул в себя рюмку. – Никто никуда не едет. Это ясно?
– Я еду в Израиль, – продолжила я гнуть свою линию и взгляда не потупила.
– Я спрашиваю: кто задурил тебе голову?
– Никто мне ее не дурил, – соврала я, не желая выдавать брата.
– Я задурил ей голову, – неожиданно признался Кирилл и распрямил плечи.
– Этого еще не хватало. – Папа сел. – Неужели ты ей рассказал про евреев?
– Я.
– Зачем?
– Потому что человек должен знать, откуда он родом.
– Этот человек родом из Одессы! – Папа ударил кулаком по столу. – Разве этого мало?
– Мало, – сказал Кирилл. – Я поступил в МГУ и уезжаю в Москву.
– Хорошо, – сказал папа. – Я не могу воспрепятствовать тебе угробить свою жизнь и математический гений на пасквилянтство, ты уже взрослый бугай, но ребенок остается в Одессе.
– Она уже не ребенок, – возразила мама.
– Ей четырнадцать лет!
– Когда я репатриируюсь в Израиль, мне будет пятнадцать, – заметила я.
– Репатриируется она! Где ты набралась таких слов? Твоя родина здесь!
– У человека может быть несколько родин, – вдруг сказал дед. – Для меня Одесса не меньше родина, чем Херсон.
– Что ты сравниваешь Одессу с Херсоном! – возмутилась бабушка. – Ты бы еще сравнил Лос-Анджелес с Очаковом. Комильфо, золотко, зачем тебе тот Израиль? Что ты там потеряла? Там одни евреи. Езжай лучше в Америку, к тете Гале.
– Она никуда не поедет! – снова вскричал папа. – Это предательство! Измена! Отказ от семейных ценностей! Мы все выросли здесь! Нас вскормили земли таврические!
– Олег, Олег, – брезгливо скорчилась мама, – что за дешевая драма.
Папа метнул в маму страшную молнию.
– Это не драма, а цирк! Всю жизнь молчала, так молчала бы и дальше. Зачем ты ей рассказала, Лизавета? Кому это надо было? Твои безответственные родители… эти сионисты, бросившие тебя на произвол судьбы… Ты хочешь, чтобы твоя дочь уподобилась меркантильным жид…
Тут папа осекся и прикрыл рот салфеткой. Но было поздно. Кровь отлила от маминого лица, и она сама стала похожа на салфетку.
– Как ты смеешь, – сквозь зубы процедила мама. – Ты обещал никогда… ты обещал…
– Ты тоже клялась молчать, – тихо сказал папа. – Ты обещала их забыть.
– Я и забыла их. Ради тебя, Олег. Я десять лет им не писала.
– Ради меня? – еле слышно произнес папа. – Я думал, ты была комсомолкой. Я думал, ты верила в коммунистическое будущее нашей великой страны.
Мамино лицо покрылось белыми пятнами. Я никогда не видела родителей в таком состоянии. Лучше бы они кричали. Мне представилось, что после обеда они побегут в загс разводиться.
– Идиоты, – сказала бабушка, дожевав кусок котлеты. – Наша великая страна уже давно приказала долго жить в белых тапочках. Вспомнили, тоже мне, коммунистическое будущее. Ноги надо уносить. У кого еще есть ноги, которые могут бежать.
– Дорогая, – дед погладил бабушку по руке, – ты, несомненно, права, и хоть я никогда не покинул бы Одессу и тебе бы не позволил, наша внучка должна строить свое будущее там, где оно есть.
– Будущее?! – воскликнул папа, к моей радости приходя в себя. – Ты же читаешь газеты! Ты хочешь, чтобы твоя внучка жила в секторе Газа? Под угрозой для жизни? В зоне постоянной войны?
– Какой войны? – удивилась я.
– Дура, – заявил брат. – Я же тебе сказал ознакомиться с корнями. Тебя не примут на программу, если ты ничего не знаешь о той стране, куда собралась ехать.
– Там война? – спросила я, потому что, судя по Исааку из Йорка и по дону Иегуде из Толедо, евреи не умели воевать. – Кто с кем воюет?
– Твои драгоценные сионисты с палестинцами, – сказал папа. – Резня там. Похуже Афгана.
Но я не испугалась, потому что мне тут же представились крестоносцы, сарацины и куча приключений. Я даже воодушевилась, и к “назло” прибавилось желание подвига.
– Я еду в Израиль, – повторила я, пораскинув мозгами. – Я так понимаю, что все за, кроме папы.
– Все за, – подтвердил брат. – Па, кончай ломаться и корчить из себя заботливого родителя. Когда ты вообще в последний раз разговаривал с Комильфо?
В самом деле – когда?
– В школе, – признался пристыженный папа. – На уроке математики. Зоя, я плохо к тебе отношусь?
Кажется, впервые в жизни он назвал меня по имени. И посмотрел на меня с таким потерянным видом, что мне стало его жаль.
– Ты всегда предпочитал мне Кирилла, но я на тебя не сержусь, – ответила я почти честно. – Дело вообще не в вас. Просто я чахну здесь. Только в чулане мне комфортно. Какая-то я тут чужая, как гой.
Бабушка перекрестилась, что случалось с ней так же редко, как с папой – коньяк. Папа посмотрел на меня очень внимательно, будто впервые увидев. И я его будто впервые увидела. Этого бородатого крупного мужчину средних лет, с лучистыми морщинками вокруг светлых глаз. В его рыжеватых волосах проступила седина.
Странное то было ощущение, словно папа вдруг стал человеком вместо памятника самому себе.
– Зоя, – сказал папа, с не присущей ему мягкостью, – неужели ты не понимаешь? Ты же столько книг прочла. Чуждость – это фактор души. Он внутри, а не снаружи.
– Она еще ребенок, – сказала непоследовательная мама, – это очень сложно понять в таком возрасте. Я когда-то пыталась ей объяснить…
– Курочка, – прервал маму дед, сплевывая, потому что перепутал коньяк с томатным соком, – не слушай папку и мамку, они всегда любили перемудрить. На этом и спелись.
– Она читает только приключенческую литературу для юношества, – снова решил вступиться за меня брат. – Там нет никакой психологии, одни скачки.
– Ты не прав, Кирилл, – возразила бабушка. – Сразу видно, что я тобой не занималась, потому что слишком много работала в то время. Эх… вернуть бы его назад. В скачках вся психология…
– Подождите, – пресек папа литературный диспут, не сводя с меня глаз. – Зоя, ты отдаешь себе отчет в своем решении?
Я смутилась.
– Нет, Зоя, ты мне скажи, раз ты взрослый человек. Ты понимаешь, что значит оставить в четырнадцатилетием возрасте свою семью и уехать на чужбину? В чужую страну, где говорят на чужом языке, где ты одна-одинешенька, где нет бабушки, которая жарит тебе картошку, и папы, который выгораживает тебя перед коллегами, когда ты вместо Чехова опять начиталась Дюмы.
Я даже не обиделась на папу за Дюму, потому что он заставил меня серьезно задуматься над важным вопросом: что, собственно, я пыталась доказать и, главное, кому?
Но отступать было поздно, потому что ни один уважающий себя рыцарь, лишенный наследства, не возвращается назад, однажды ступив на полную приключений тропу. Во имя всех мною прочитанных книг я не могла отступиться от задуманного. А также во имя Василисы, которую отправили на колбасу. Меня тоже отправят на колбасу, если я останусь здесь. Я это прекрасно понимала – с моим неумением ладить с людьми, с моей замкнутостью и неразговорчивостью мне не выжить в этом меняющемся мире, от которого даже Одессы практически не осталось. А Митя Караулов, единственный человек, с которым я находила если не общий язык, так по крайней мере общие скачки на велосипедах, все равно предпочел мне Алену Зимову. Так что да, заверила я папу, я отдаю себе отчет.
– Ладно, – сказал папа и опрокинул еще одну рюмку коньяку с таким видом, будто сидел на поминках, – хорошо. Я пойду с тобой на экзамен. В конце концов, Одесса от тебя никуда не денется. И мы все тоже. Никуда нам друг от друга не деться. Все равно ты вернешься. Нет на свете человека, который сумел бы покинуть родину насовсем. Ты уходишь, а она идет за тобой по пятам, как твоя собственная старость. Даже твои родители, Лизавета, – обернулся он к маме, – честное слово, если бы тебе довелось с ними поговорить, я уверен, они сказали бы то же самое.
– В чем проблема с ними поговорить? – нарушил брат торжественность момента. – Алё, товарищи, Совок се финн. Капут. Крышка. Будьте здоровы и счастливы. Трубку поднимите, и шалом.
– Шалом? – не поняла я.
– Мир и здрасьте. На иврите. В Израиль она собралась.