Мало-помалу на всех участках «котла» разговоры о подходившем Манштейне прекратились. У нас в штабах больше уже не было новых известий о том, как развивается операция по освобождению окруженной армии, которые мы могли сообщить в части. Да это и не поощрялось, а потом и вовсе было запрещено. Об общей обстановке на фронте мы и сами теперь знали мало. Наши тягостные будни со всеми их страданиями, лишениями, хлопотами и опасностями напоминали о себе каждую минуту и требовали предельного напряжения сил. Разумеется, некоторые горячие головы на передовой долго еще судачили о самых невероятных планах выхода нашей армии из кольца. Но разговоры эти, понятное дело, были порождены своеобразным «оптимизмом отчаяния», цеплявшимся за любую соломинку и принимавшим желаемое за действительное. Впрочем, иногда это было лишь плодом болезненного воображения. Так, возникали иногда дикие слухи: находились люди, уверявшие, что они явственно слышали из-за русских позиций с той стороны Дона нарастающий гром нашей артиллерии и далекий лязг и скрежет гусениц спешивших нам на выручку танков.
Что касается нас, то в своем узком кругу мы уже не питали никаких иллюзий и считали наше положение совершенно безнадежным. Фронт отодвинулся далеко на запад, и ни о какой операции по выводу нас из кольца сейчас не приходилось и думать. Окруженная на берегах Волги и в пустынных придонских степях, армия была теперь предоставлена самой себе. В самом деле, фронт, в котором русские пробили тем временем новые бреши, отстоял от нас теперь на сотни километров; снабжение по воздуху, и без того совершенно недостаточное, в результате последних событий значительно ухудшилось, суровая русская зима была в самом разгаре. Мы задавались вопросом: удастся ли нам продержаться хотя бы еще несколько недель? И отвечали сами себе: навряд ли! Голод, холод и болезни подтачивали последние силы армии – смерть собирала обильную жатву не только на передовой у огнедышащего стального кольца. Для операции по прорыву кольца окружения изнутри теперь уже не было сколько-нибудь благоприятных предпосылок. При попытке прорыва наша армия из-за нехватки горючего (не говоря уже о других причинах) могла бы продвинуться лишь на несколько километров и потом безнадежно застряла бы в снегах. А как поступить в случае эвакуации Сталинграда с сонмом раненых, больных и истощенных, число которых росло с каждым днем? Да и вообще входил ли в планы главного командования сухопутных сил уход с берегов Волги? Поступавшие до этих пор приказы свидетельствовали об обратном. Я вновь и вновь вспоминал фанатичные заявления Гитлера о немецких солдатах, о Волге и Сталинграде, и мороз пробегал у меня по коже. Быть может, он только того и хотел теперь, чтобы мы сражались до конца, до последнего патрона, не отходя ни на шаг назад. Призрак неотвратимой катастрофы поднимался на сумрачном горизонте.
В такой-то атмосфере отчаяния и окончательного крушения всех надежд и пришло Рождество. Для многих десятков тысяч несчастных людей, испытывавших в «котле» неимоверные страдания и долгие годы не видевших своих родных и близких, оно, бесспорно, было самым печальным Рождеством в их жизни. Наступил Сочельник. Все физические и душевные раны, на которые обрекла нас злая судьба в эту ночь, болели и жгли сильнее, чем обычно. Настроение было подавленное. Почти ничто не напоминало о привычном блеске и очаровании милого сердцу старого праздника. Не пришла и почта, которую мы в этот день ждали с удвоенным нетерпением, – и это было особенно тяжело. Никто не мог сказать, когда мы получим теперь весточку от родных и близких и получим ли вообще.
Письма не поступали уже неделями, а их отсутствие на Рождество я переживал особенно мучительно, памятуя о том, что наши перспективы становились все мрачней и мрачней. За все это время лишь один раз транспортный самолет доставил относительно большую почту. Тогда мы получили письма, написанные в начале ноября. Позже, в дни предрождественского поста кто-то из вернувшихся в «котел» отпускников нежданно-негаданно, к моей величайшей радости, занес в мою землянку маленькую празднично разукрашенную (как видно, заранее) коробку – посылку от матери. В ней было домашнее печенье, пахнувшее мятой и ванилью. По всей вероятности, это была единственная посылка с рождественским печеньем, дошедшая в «котел» – в далекие донские степи. Теперь же почты, судя по всему, ждать больше не приходилось. Казалось, оборвались последние нити, связывавшие нас с родиной и семьями. Солдатская дружба, сколь бы крепка она ни была, не могла больше заглушить растущего чувства полного и беспросветного одиночества.
Рождество мы отпраздновали в кругу офицеров оперативного и разведывательного отделов штаба корпуса, которые к тому времени переселились в одну из степных балок, неподалеку от Питомника. По приказанию командира корпуса в балке был возведен целый поселок из блиндажей и землянок. Вдали от постоянной суеты аэродрома, надежно укрытые от воздушных налетов, мы могли здесь спокойно работать. И все же первое посещение этого городка, на поспешное сооружение которого была брошена целая саперная часть, вызвало у меня тягостные мысли. В нашем положении, когда никто не был уверен в завтрашнем дне, а солдаты на передовых были лишены не только материалов для оборонительных сооружений и укрытий, но и всего насущно необходимого, новая штаб-квартира казалась мне ненужной и непозволительной роскошью. Да и вообще, спрашивал я себя, суждено ли нам обосноваться здесь надолго?
Командир корпуса обратился к нам с кратким приветственным словом. Только что пожалованная ему высокая награда – «Дубовые листья к Рыцарскому кресту», – казалось, не больно-то радовала его. Во всяком случае, об этом старались не говорить. Праздник получился невеселый. Хорошее настроение не приходило. Не помогло и рождественское убранство генеральского блиндажа – пожелтевшие сосновые ветви, привезенные со сталинградской окраины, мягкое пламя свечей и серебряные гирлянды, старательно склеенные из бумажной фольги (ее было достаточно в коробках из-под сигарет). Даже долгожданные дополнительные рационы табака, хлеба и конины не радовали нас. Былые рождественские праздники казались бесконечно далекими от нас в ту ночь. Призрачные воспоминания о них возникали как видения какого-то давно исчезнувшего мира, которые не могли заслонить от нас грозную действительность. Мы тихо спели с детства знакомые рождественские песни, и стало еще грустнее. Никто из нас ни на минуту не в силах был забыть хлопоты и опасности сегодняшнего дня, и веселье наше было деланым и вымученным. Все мы знали об истинном положении дел, и в этот рождественский вечер лишения и физические страдания, на которые мы были обречены, отступили перед терзаниями душевными – смутной тревогой, чувством неопределенности и страха.
На далекой родине в эти часы служили рождественскую мессу. Я вышел из блиндажа в холодную мглу; мне захотелось побыть одному, собраться с мыслями. Лютая метель гуляла по степи, которая в ту ночь казалась особенно унылой и жуткой. Я сделал несколько шагов, и мрак поглотил меня. Но чувство беспросветного одиночества слабело во мне, по мере того как мне удавалось по-новому осмыслить значение рождественского праздника для наших нынешних безрадостных будней и ощутить всем сердцем неразрывную духовную связь со своими близкими. В этот миг я почти физически почувствовал, как летят ко мне издалека сквозь вьюжную зимнюю ночь бесчисленные добрые пожелания моих родных, с тоской и надеждой ожидающих моего возвращения. В этот миг в такой далекой от меня родной силезской деревушке мой отец-священник, наверное, уже стоял у алтаря, освещенный дрожащим пламенем свечей на рождественских елках, и обращался к прихожанам с нестареющими вечными словами проповеди мира и любви к ближнему. Я мысленно увидел и себя самого, стоящего в сельской церкви, и мне казалось, что я слышу слова рождественской проповеди и праздничную литургию. Из бескрайней мглы доносился до меня торжественный звон колоколов, проникавший мне в душу. Я явственно слышал голос отца, читавшего вслух молитвенник, как он всегда делал это в рождественский вечер. Но сегодня он еще более проникновенно и задушевно, чем раньше, говорил о непреходящем смысле рождественской благодати. И я вдруг с облегчением подумал о том, что и мне уготовано место под вечной рождественской елкой на небесах. Мрачные тучи скрывали ее сейчас от нас, но я твердо знал, что ее немеркнущий свет будет согревать нас, как и наших близких, во веки веков.
Вопреки всем несчастьям и страданиям в этом царстве ненависти и смерти это Рождество в Сталинградском «котле», которое для десятков тысяч моих товарищей было последним, осталось для меня праздником мира, света и любви.
Как это ни странно, именно постоянная близость смерти и мучительная неопределенность, разъедавшие душу, были причиной того, что этот праздник – Рождество в «котле» – засиял каким-то необычным светом, горевшим не на елках, а в глубине сердец. Традиционно праздничного настроения не было ни у кого, но подлинный глубокий смысл Рождества согрел нас и рассеял окружавший нас мрак. Для отчаявшихся одиноких людей в окопах и стрелковых ячейках, в блиндажах, на перевязочных пунктах и госпитальных койках это чувство было лучшим праздничным подарком.
Волнующим свидетельством этого восприятия мира была и остается так называемая «Рождественская Мадонна Сталинграда», украшающая ныне, согласно последней воле умершего в плену художника, одну из гессенских католических церквей. Многих из нас она той же рождественской ночью озарила светом истинной веры.
Наступил Новый год. Стояли трескучие морозы. Нигде нельзя было укрыться от ледяного дыхания зимы. Пронизывающий ветер проникал в нашу землянку через щели в окнах и в дверях, ноги буквально примерзали к полу. Сводки потерь, поступавшие из дивизий нашего корпуса, ежедневно подытоживали страшную работу смерти. Число умерших от голода, холода и болезней постоянно росло.
Тем временем русские возобновили яростные атаки на некоторых участках кольца. Как могли мы теперь активно обороняться? Что могли противопоставить ударным частям русских с их многочисленными танками, реактивными установками, орудиями и минометами, их досыта накормленным солдатам в теплом зимнем обмундировании? Небольшое количество тяжелого вооружения при строго ограниченном расходе столь дефицитных боеприпасов и истощенных, измученных людей, которых косил голод и начавшиеся эпидемии, не говоря уже о невосполнимых потерях после каждого боя. Какой прок был в том, что наша разведка все еще своевременно узнавала о готовящихся атаках или танковых ударах противника на отдельных участках фронта и тотчас же информировала об этом наши части? Да, нам нередко удавалось сообщать на передовую точные данные о месте и времени предстоящей атаки противника и о том, какими силами он будет наступать на данном участке. Наблюдения за противником и составления разведсводок в штабе корпуса, которые доводились до сведения фронтовых частей вплоть до полков и батальонов, по-прежнему велись, что называется, без сучка без задоринки. Перехватчики не раз передавали нам радиограммы противника, которые мы расшифровывали почти полностью. Так, например, если в них говорилось о шести или восьми «коробках» – так по русскому коду именовались танки, которым надлежит в такое-то время сосредоточиться у такой-то высоты, в таком-то квадрате, то, нанеся обстановку на карту, мы без труда догадывались, что предстоит на этом участке, и тотчас же передавали соответствующее уведомление в нижестоящий штаб. Можно себе представить, как горько нам было слышать в ответ в подобных случаях, что ни резервов, ни каких-либо других возможностей усилить оборону на данном участке нет и что, таким образом, остается лишь предупредить обороняющую его часть.
Как долго еще смогут стенки «котла» выдерживать нарастающее внешнее давление? От нас не укрылось, что русские, судя по всему, сосредоточивают на участке нашего корпуса силы для решающего удара. Общее наступление противника, которое неминуемо должно будет раздавить нас, – эта перспектива все ясней проступала на нашем беспросветном горизонте.
Целый ряд событий, происшедших в конце декабря и в первые дни Нового года, подтверждали неотвратимость близкой гибели, которую я давно уже предчувствовал. В штабе нашего корпуса в балке под Питомником состоялось важное совещание начальников оперативных отделов дивизий, в котором принял участие и сам командующий армией Паулюс, прибывший вместе со своим начальником штаба. Сосредоточенное, замкнутое лицо командующего с крутым лбом ученого, вся его высокая фигура, казалось, несли на себе печать тревоги и тяжелой ответственности, выпавшей на его долю. В тот день я последний раз видел командующего в «котле». Если мне не изменяет память, в наш корпус он больше не приезжал. Вскоре я узнал о результатах этого совещания, а многозначительные разговоры, которые вели между собой начальники оперотделов наших дивизий, подтверждали исключительное значение изданных тем временем приказов. Речь шла о мобилизации последних оборонительных ресурсов 6-й армии. Окруженным соединениям надлежало держаться любой ценой и сражаться до последней возможности. С этой целью намечалось в предельно сжатые сроки сформировать так называемые «крепостные батальоны». Командирам частей предписывалось выявить в своих тылах всех людей, способных носить оружие, без которых можно было обойтись, свести их в пехотные подразделения и незамедлительно бросить в бой.
Во всех дивизиях и отдельных подразделениях стали, уже в который раз, беспощадно прочесывать частым гребнем авиачасти, батальоны аэродромного обслуживания и зенитные батареи, вычесывать артиллеристов, оставшихся без орудий, мотострелков, лишившихся своих бронетранспортеров, «лишних» саперов, обозников, штабных писарей, интендантов и т. д. Приказ по существу был равнозначен почти полной ликвидации всех тыловых служб. Это достаточно ясно свидетельствовало о том, что лишенной подвижности окруженной армии предстояло удерживать занимаемые позиции до последнего патрона и последнего солдата.
В новогодний вечер, часа за два до полуночи, затихший фронт словно ожил: кругом все гремело, грохотало, трещало. Я выбежал из землянки и застыл в изумлении: жуткое и одновременно захватывающее зрелище предстало перед моим взором. Русские решили на свой лад отпраздновать Новый год и сделать нас свидетелями своего торжества. Противник открыл огонь из всех стволов, по всему фронту «котла», сопровождая этот адский концерт фантастическим фейерверком. Трассирующие пули и снаряды охватили все небо над нами гигантским кругом, воспроизводившим очертания нашего «котла». Таким образом, русские наглядно продемонстрировали свое подавляющее превосходство и, предчувствуя свой грядущий триумф, зримо показали нам стены тюрьмы, из которой мы уже не могли вырваться. Мы как бы воочию увидели протянувшиеся в небо огненные прутья огромной круглой клетки, в которую нас заперли и в которой должна была погибнуть вся наша армия.
В день Нового года командир корпуса зачитал в узком кругу своих штабных офицеров личную радиограмму Гитлера командующему 6-й армией. Содержание радиограммы не передавалось вниз по инстанциям и не подлежало обсуждению. Я не запомнил ее дословно, но хорошо помню, что сражение, которое мы вели, было названо там одним из самых славных подвигов в истории германского оружия. Эта фраза тогда глубоко потрясла и ошеломила нас. Создавалось впечатление, что там, наверху, нас уже списали в расход и единственной нашей задачей оставалось до конца выполнить «историческую миссию», иными словами – погибнуть. Обещания скорого освобождения мы восприняли как несбыточные посулы, чтобы не сказать как сознательный обман. Однако части на передовой были проинформированы об обнадеживающей новогодней радиограмме, поступившей в «котел» за подписью верховного главнокомандующего, в которой он еще раз подтвердил свое клятвенное обещание 6-й армии «сделать все для ее освобождения из кольца».
Новый год начался трескучими морозами, которые еще более усугубили многообразные страдания и лишения окруженных. Дневной паек хлеба был снижен до 50 граммов на человека. Лютая стужа, муки голода, эпидемии и смертоносный огонь противника, казалось, заключили боевой союз друг с другом. Дизентерия и тиф напрочно поселились в «котле», вши заедали нас, смерть гуляла вдоль и поперек. Ее штаб-квартирой сделались многочисленные перевязочные пункты и полевые госпитали – эти последние пристанища обреченных, где стоял стон и зубовный скрежет. Число раненых и больных угрожающе росло. Но и на передовой смерть чувствовала себя вольготно. За истекшие 50 дней сражения в «котле» она собрала обильную жатву – окруженная армия таяла. Мы потеряли за эти дни примерно треть личного состава. Перед прорывом русских, в канун окружения, армия насчитывала более 300 тысяч человек, теперь у нас оставалось около 200 тысяч. Само по себе это было и немало. Но на поверку за этой цифрой оказывалось лишь немного здоровых, полноценных солдат. Многие, очень многие среди этих измученных людей, сражавшихся из последних сил и не терявших последней надежды, были уже отмечены печатью смерти.
Генерал Хубе, командир соседнего танкового корпуса, тем временем вылетал в ставку и лично докладывал Гитлеру об отчаянном положении окруженной армии и прежде всего о катастрофе со снабжением по воздуху. Старый танкист слыл у нас человеком неробкого десятка, открытым и прямым. «Такой уж не постесняется сказать и высшему начальству правду в глаза! Он при случае и кулаком по столу стукнет! Как знать, быть может, ему удалось добиться в ставке принятия срочных мер по спасению нашей армии. Должно же в конце концов что-то произойти», – так говорили у нас в те дни. С нетерпением и пробудившейся слабой надеждой мы ожидали возвращения Хубе в «котел». Но вот он прилетел назад, и вскоре о плачевных результатах его поездки заговорили во всех наших штабах. Ничего, решительно ничего он не привез. Луч надежды погас. Правда, ему обещали увеличить снабжение по воздуху. Но это было слабым утешением, тем более что начиная с Рождества оно катастрофически сократилось: ежедневно в «котле» приземлялось теперь всего 30–40 самолетов. Зато известие о том, что до весны ни на какие операции по нашему освобождению из кольца нечего рассчитывать, буквально ошеломило нас. Стало быть, не оставалось ничего другого, как держаться и ждать ужасного конца. Неужели же больше не было никакого выхода? Недвусмысленным ответом на этот вопрос были слова и поступки самого Хубе, только что вернувшегося из ставки фюрера. Танковый генерал стал поговаривать о том, что нужно воздвигнуть «последний бастион». Генерал приказал вырыть ему личный окоп на передовой в расположении одной из частей его корпуса и заявил, что в этом окопе он будет сражаться бок о бок со своими солдатами до тех пор, пока всех их не убьют в рукопашном бою. Впрочем, что касается его самого, то до этого дело не дошло. Вскоре Хубе по приказу ставки вновь вывезли из «котла», на сей раз окончательно. В тылу он получил ряд новых ответственных заданий, в частности ему было поручено реорганизовать снабжение окруженной 6-й армии по воздуху.
Пошла вторая неделя января. В те дни произошло новое неожиданное событие, выбившее всех нас из колеи. В один прекрасный день среди «разведывательных данных», громоздившихся на моем столе, – всех этих карт, донесений, трофейных документов, пропагандистских воззваний противника – я обнаружил печатную листовку, составленную на отличном немецком языке. Она-то и вывела нас из равновесия. На передовой такие листовки в тот день собирали сотнями. Ветер гнал их по заснеженной степи, и они кружились над сугробами, цепляясь тут и там за обледенелые стебли прошлогодней травы. По-видимому, советские легкие самолеты – «швейные машинки», как мы их называли, – обычно нудно стрекотавшие над нашими головами и швырявшие лишь небольшие «беспокоящие» фугаски, прошедшей ночью сбросили тысячи листовок на наши позиции.
Это было предложение капитулировать, которое Советское Верховное командование направило нашей окруженной армии. Авторы документов обращались к командующему армией Паулюсу, произведенному тем временем в генерал-полковники, и ко всем немецким офицерам и солдатам, сражающимся в районе Сталинграда. Обращение было подписано генерал-полковником артиллерии Вороновым, представителем Верховного командования Красной армии на берегах Волги, и командующим Донским фронтом генерал-лейтенантом Рокоссовским, которому, судя по всему, были подчинены теперь все окружавшие нас соединения противника. Предложение капитуляции открывалось сжатым, конкретным и, надо сказать, совершенно правильным анализом нашего положения. При этом особо подчеркивалось, что снабжение наших страдающих от голода, холода и болезней частей потерпело полную катастрофу, что у нас нет зимнего обмундирования и что мы находимся в совершенно антисанитарных условиях. Далее говорилось о том, что реальных возможностей прорвать кольцо окружения у нас нет и что дальнейшее сопротивление в подобном безнадежном положении бессмысленно. Исходя из этого Верховное командование Красной армии предлагало нам во избежание дальнейшего бессмысленного кровопролития капитулировать на определенных условиях. Условия эти сводились главным образом к требованию прекратить сопротивление и отдать себя во власть Советского командования, передав ему все вооружение, снаряжение и прочее военное имущество. В случае капитуляции всем солдатам и офицерам было обещано сохранить жизнь, гарантировать личную безопасность, немедленно обеспечить их нормальным питанием, а раненым и больным – тотчас же предоставить медицинскую помощь. Для принятия этих условий был назначен предельный срок – 9 января 1943 года, 10 часов по московскому времени. Был точно указан пункт на отсечных позициях на северном участке кольца, где наш парламентарий с белым флагом должен был вручить представителям Советского командования ответ на его предложения в письменной форме. В заключение авторы документа доводили до сведения командующего окруженной немецкой армией, что в случае отклонения этого предложения сухопутные и воздушные силы Красной армии вынуждены будут начать операции по уничтожению «котла» и что ответственность за это ляжет на него, генерал-полковника Паулюса.
Нечего и говорить, что русские предложения породили у нас полное смятение. Вопрос, разумеется, был слишком скользкий, и на эту тему у нас говорили лишь с предельной осторожностью. Но в узком кругу, между собой некоторые высказывались достаточно откровенно и все более открыто критиковали приказы и мероприятия ставки Гитлера.
Что будет с нами, если мы сложим оружие? Мы вообще не верили русским и отнеслись к их обещаниям с крайним предубеждением. Да и окажутся ли они вообще в состоянии обеспечить продовольствием и медицинским обслуживанием такое огромное количество пленных? Не уместнее ли было предположить, что после нашей капитуляции русские дадут волю ненависти и жажде мести – чувствам, которые сознательно разжигались в Красной армии, как свидетельствовало об этом множество трофейных документов, и прежде всего листовки, составленные Ильей Эренбургом? В моих бумагах была уже целая коллекция его самых свежих листовок, в которых неизменно шла речь о том, что «фашистских зверей и извергов надо уничтожать как бешеных собак». Сдержат ли русские свое слово и не расправятся ли они с пленными, перебив в первую очередь всех офицеров? В лучшем же случае всем нам, очевидно, предстояли каторжные работы в Сибири. Беспощадная и бесчеловечная война велась на востоке, и поэтому в случае капитуляции мы могли ожидать самого худшего, тем более что невиданные ожесточенные сталинградские бои неминуемо должны были еще более озлобить противника[31].
Некоторые пункты русских предложений вызывали у нас невольную улыбку. Так, всем сдавшимся солдатам торжественно гарантировались не только жизнь и безопасность, но и право вернуться после войны в Германию «или любую другую страну по собственному выбору». Капитулирующие сохраняли свою военную форму со всеми знаками отличия и орденами, ценные вещи, а офицеры – и холодное оружие – «шпаги», как буквально говорилось в немецком тексте обращения.
Вплоть до окончательной капитуляции нашей армии мы задавали себе все эти вопросы, порожденные страхом, сомнением и недоверием. Однако наряду с этим мы вновь и вновь спрашивали себя: не слишком ли мы поддаемся воздействию нашей собственной пропаганды, полагая, что в случае капитуляции нас ожидало лишь самое худшее? Быть может, русские все же сохранят пленным жизнь и даже обойдутся с ними более или менее сносно. Ведь кое-что говорило в пользу такого предположения – незадолго до этого мы уже узнали немало любопытных вещей от наших побывавших в русском плену солдат, которых противник в пропагандистских целях отпустил назад в «котел», снабдив хлебом и салом на дорогу. К тому же многие сведения о противнике, поступавшие к нам сверху, явно оснащались жуткими подробностями, чтобы в зародыше подавить у солдат самую мысль о капитуляции или переходе на сторону русских.
Быть может, предложение русских прекратить сопротивление открывало единственный выход из нашего безнадежного положения? В конце концов, что тут позорного, если после долгой и доблестной борьбы погибающая армия, лишенная продовольствия и боеприпасов, складывает оружие? Даже старый Блюхер капитулировал однажды в подобных условиях, не видя в этом ничего для себя зазорного![32]
С другой стороны, мне было достоверно известно, что наше сопротивление еще приковывало к «котлу» несколько полноценных русских армий, в том числе ударные и крупные артиллерийские соединения. В случае нашей капитуляции Советское командование получало возможность немедленно бросить эти соединения в бой на других участках фронта, занимаемых группой армий «Дон», положение которой было и без того достаточно серьезным. Позволительно ли было в таких условиях вообще думать о капитуляции? Совместимо ли с нашей воинской честью? Без сомнения, долго мы не продержимся. Но, быть может, сопротивляясь еще какое-то время, наша армия выполняет важную стратегическую задачу, которой мы не можем понять, ибо слабо представляем себе общую обстановку на фронте? Ведь доходили же до нас слухи об отступлении наших армий с Кавказа. Быть может, стратегическая и оперативная необходимость и иные соображения высшего порядка властно требовали, чтобы мы продолжали безнадежную для нас борьбу? Капитуляция избавляла нас от почти неминуемой гибели в последнем безнадежном бою, но оправдывало ли это саму капитуляцию? Не противоречил ли подобный шаг нашим воинским традициям с их раз и навсегда установленными понятиями чести и долга? В те дни мысли о всех этих дьявольских проблемах войны преследовали меня неотступно. Можно себе представить, как терзали они людей, на чьих плечах лежало бремя ответственности за нашу судьбу.
В своих мучительных раздумьях я не находил выхода из противоречий, но постепенно одно мне становилось ясно: все мои представления о гуманности и морали восставали против того, чтобы люди, испытывающие неимоверные страдания, были бы принесены в жертву чисто военным и стратегическим соображениям. Справедливость такой точки зрения подтверждалась, в частности, и моими недавними наблюдениями и событиями последних дней, участником которых мне довелось быть. Об этом же свидетельствовали донесения, поступавшие из нашего корпуса. На других участках кольца дела обстояли не лучше; я был уверен, что достаточно было размножить эти донесения в соответствующем количестве экземпляров, чтобы получить полную картину отчаянного положения всей 6-й армии. Огромные человеческие жертвы, непоправимый ущерб, наносимый человеческому достоинству окруженных, не могли быть более оправданы никакими военно-стратегическими соображениями; в подобной обстановке они были безнравственны, аморальны. В глубине души я надеялся, что наше командование постарается выиграть время, вступив с русскими в переговоры, в ходе которых попытается получить более надежные гарантии помощи нашим больным и раненым или по крайней мере попытается выговорить лучшие условия капитуляции.
Однако командование армии разрешило все сомнения, доведя до нашего сведения свою точку зрения по этому поводу. Вскоре из штаба армии был спущен целый ряд приказов, предписаний и разъяснений. Как выяснилось, о капитуляции не могло быть и речи. Командующий армией проинформировал о русском ультиматуме ставку, попросив при этом предоставить ему свободу действий. Ответ не заставил себя ждать: Гитлер лично запретил нашей армии капитулировать. 9 января Паулюс в письменной форме отклонил предложение Советского командования. Нам было запрещено в дальнейшем передавать в части какую бы то ни было информацию по этому вопросу, за исключением приказа открывать без предупреждения огонь по русским парламентерам, если они приблизятся к нашим позициям. Именно это последнее распоряжение штаба армии, переданное нам по радио, не оставляло никаких сомнений относительно намерений нашего командования. У нас в штабе оно вызвало общее недовольство, ибо противоречило в наших глазах общепринятым нормам международного права. Никто не решился, однако, открыто выразить свое возмущение и критиковать его вслух.
Итак, русское предложение капитулировать, хотя и было официально принято к сведению, но высокомерно отвергнуто (к тому же в самой вызывающей форме) как нечто несовместимое с воинской честью и абсолютно для нас неприемлемое. Командование и не помышляло вступать в переговоры с русскими. В специальном приказе по армии, отданном вскоре после этого, солдат призывали не поддаваться уловкам вражеской пропаганды, направленной на подрыв нашего боевого духа, и сражаться, непоколебимо веря в обещанное освобождение из окружения.
В этой связи мне вновь пришли на память высокопарные слова Гитлера о непобедимости немецких солдат, для которых нет ничего невозможного. Еще бы, даже мысль о капитуляции была не совместима с престижем фюрера как верховного главнокомандующего. Ведь незадолго до того, как мы попали в окружение, он торжественно клялся (теперь эта клятва звучала кощунством): «Смею заверить вас – и я вновь повторяю это в сознании своей ответственности перед богом и историй, – что мы не уйдем, никогда не уйдем из Сталинграда!» Теперь судьба наша и впрямь была неразрывно связана с донскими степями. Здесь она и должна была решиться. Нам еще предстояли дни и недели, полные ужаса, и тревожное предчувствие неминуемого страшного конца в эти морозные январские дни свинцовым грузом ложилось на сердце.