Уже на гражданке я узнал много нового для себя об этой войне. И даже о гибели самого Рохлина всплывали такие подробности, о которых нам не было известно. В 1998-м, когда это произошло, я знал лишь то, что выдавали за официальную версию, – и ничего другого. Раньше Рохлин командовал 8-м гвардейским корпусом, и те, кто прошел первую чеченскую, говорили только хорошее о нем: о том, что он берег солдат и сохранил сотни жизней таких пацанов, как я. Конечно, тогда я мало что смыслил в политике и не знал многого – например, о том, что генерал обвинял тогдашнего президента в государственной измене и в развале армии (ни больше ни меньше). Хотя этот развал я мог почувствовать сам в то время, когда мы были замурованы в бэтээре. С тех пор я не езжу в метро и не захожу в лифт. Это осталось со мной на всю жизнь. И если мне все-таки приходится войти туда, то пережитые ощущения снова возвращаются, будоража мою психику и мне стоит большого труда не проявлять свои эмоции на людях, иначе я бы выглядел довольно неприглядно и вполне мог бы сойти за человека не вполне адекватного. Возможно, так оно было на самом деле, ведь в первое время после возвращения оттуда я вздрагивал от новогодних хлопушек, тогда как в горах, когда долбила артиллерия, если это было далеко от нас, я спокойно засыпал под эту канонаду, к такому на войне привыкаешь… А в мирной жизни любой похожий звук – ненормальный и настораживает…
Однако самым странным на гражданке для меня было то, что люди улыбаются. Думаешь: чему они радуются? Наверное, это происходит потому, что ты сам несешь в себе столько горя внутри, ты наполнен им под завязку, и ничего другого не помещается в тебя больше. Ты многого не понимаешь здесь, пока не приживешься… И пока твои воспоминания не оставят тебя в покое. Призраки прошлого…
Из моего батальона, выходившего из окружения, больше половины было убито и ранено… Это я тогда и получил свою пулю… Но был даже рад, как ни странно, не из трусости, нет, моя радость была оттого, что я остался жив, несмотря на сильную боль, когда нас с Костей везли чинить в Питер. Моя война закончилась и та часть жизни, в которой я присутствовал скорее как статист, потому что от меня там ничего не зависело. Приказ, выполнение приказа… И Бог в помощь…
Мне казалось, что я прибыл на Землю с другой планеты только в тот момент, когда самолет совершил посадку. Я наконец был просто человеком, а не тем странным существом – приложением к автомату, потому что без меня он стрелять не мог. Теперь мне можно было думать о чем угодно, а не только о том, как выжить. Можно было представлять и мечтать, как я буду жить дальше и что стану делать после того, как выйду из госпиталя.
Именно в то время мне и пришла мысль, что всё происходившее там было не со мной, потому что я был тогда другим, а это равносильно тому, что меня не было, а кто-то другой, похожий только внешне на меня, находился на передовой, замирал в засаде и стрелял, стрелял, стрелял… Врачи назвали бы подобное состояние «замещением», это когда психика, чтобы пережить сильный стресс, пытается загнать его поглубже в неизведанное темное подсознание. Но не важно, каким словом назвать, главное то, что ты при этом чувствуешь. А чувствовал я впереди новую жизнь. Я, заштопанный в госпитале, спасенный врачами и Господом Богом, как новенький, готов был войти в эту манящую, слегка приоткрытую дверь, хотя временами меня накрывал уже ставший привычкой страх, как будто где-то рядом разорвался снаряд, меня накрывало взрывной волной памяти, и картины одна страшнее другой проносились передо мной, взрывая мозг: вот рассыпающийся на глазах высотный дом, сложившийся в один момент, словно он был сделанный из картона, и женский крик, одинаковый на всех языках, и чужая речь – незнакомые слова, даже не чеченские. Кто все эти люди? Зачем они здесь? И зачем здесь я? Земля плыла под ногами, от нее шел пар, или это она так дышала… Она была живая, я точно это знал, когда чувствовал ее через грубую ткань армейской рубахи: она была живая, значит и я еще живой, если способен чувствовать… Да, пока ты способен чувствовать – ты живой. Это же так понятно, так просто. Я запомнил. И запах крови, перемешанный с запахом земли, тоже запомнил. Я старался остановить в себе этот поток из прошлого: хватал сигарету и начинал судорожно курить, как будто задыхался без нее, вдыхал этот едкий дым до глубины легких, до глубины сознания своего. Потом это проходило, и я опять становился похожим на молодого парня, такого же, как другие парни моего возраста. Но оказалось, что не так это просто – перепрыгнуть из одного мира в другой, чтобы тебя не задело. А задевало многое: здесь были какие-то правила игры, о которых я не знал. Что-то произошло здесь без меня, пока я там воевал, защищал, выживал. Меня как будто не ждали. А куда я мог пойти со своим багажом стрелка? Или в бандиты, или в охранники. Но мне было противно даже думать о стрельбе, о борьбе, о мордобоях и других прелестях подобного разлива. Я уже напился всего этого, упился, чуть ли не до смерти. Мне хотелось бы поступить в институт, однако для этого нужно было подготовиться как следует, где-нибудь снять жилье, так как я не был местным, и элементарно чем-то питаться. Все это вместе означало – деньги. Мама с папой жили в Новгороде. Можно было, конечно, вернуться к ним, но слухи оттуда доходили о том, что работы там не найти, если не считать того, что я для себя исключал: вариант человека с ружьем. Помыкавшись так некоторое время, я сел на хвост Костику, потому что он-то был местным и у него имелась квартира, правда родительская, в которой жили его родители и он сам. На время они согласились приютить меня. В одной комнате с Костей мы строили планы на будущее. Ему было проще и понятнее – он собирался поступать в Политех. Я же искал работу, чтобы как-то выживать в этом городе: красивом, но неродном. Перебивался то в одном, то в другом месте. Пробовал что-то мутить в интернете, только там таких сообразительных было много, а пользы мало. А все работодатели брали меня на время и, когда время истекало, выгоняли; видимо, они не хотели оформлять на постоянную работу из каких-то своих интересов, а может, потому, что у меня не было прописки, – я не вникал особо… Просто уходил и шел дальше, надеясь на то, что когда-нибудь мне повезет.
В один из мутных питерских вечеров, болтаясь по Невскому, я зашел в это самое кафе, сел на это самое место и, пошарив в карманах, нашел необходимую сумму, чтобы заказать себе чашку кофе. Народу в кафе было почему-то много. Что им всем сразу приспичило выпить кофе? Тогда я еще не знал, что в центре так всегда, особенно в выходной день и в таких приметных местах на Невском. Теперь я уже не помню – может, это и был выходной день, еще бы число знать… Но не знаю. Был обычный день, какие проходили перед моими глазами, как скорые поезда… Я привык пропускать их взглядом и не считать вагоны: все равно бы не успел… У меня была мысль, и я ее думал: куда пойду завтра искать работу.
Неожиданно к моему столику подошла женщина, уже с чашкой кофе в руке, что удивило, но не расстроило меня, так как женщина была красивой. И еще что-то необыкновенное было в ней, что определить вот так с ходу невозможно. Она спросила:
– Разрешите мне за вашим столиком выпить кофе?
– Еще бы, – брякнул я.
И она улыбнулась, от чего лицо ее стало озорным, словно у девчонки, хотя было видно, что она не моя ровесница и даже совсем нет… Вообще, я путался в определении возраста женщин. Ну, где-то от тридцати до сорока, решил я для себя, разглядывая ее. Она молча пила кофе и не смотрела на меня совсем. Потом встала и пошла к выходу. А я как сомнамбула пошел за ней, будто привязанный на поводке щенок, не думая, зачем и куда я иду. Мне было всё равно. Я просто чувствовал, что не могу оторваться от нее, не могу потерять эту женщину из вида, из жизни. Никогда я так и не смог понять, почему пошел за ней. Я не приставал с разговором, просто шел – и всё. Начал накрапывать дождь, она достала из сумочки зонт и раскрыла его над собой, тем самым определяя дистанцию между нами, потому что я неукоснительно приближался к ней и это получалось само собой, но, когда она остановилась на секунду и ее зонт вдруг распустился, я чуть не налетел на нее. Мне показалось, что женщина этого даже не заметила, как будто я был бестелесным духом невидимым. Потом мы вошли в темную подворотню с привычным для таких мест запахом цветущих стен, то есть плесени, сырости и кошачьего духа, не в смысле духов, конечно… Пройдя в глубину двора, я заметил, что дальше всё было уже гораздо краше, как это и бывает в Питере. Дверь парадного имела парадный вид. Так вот почему здесь говорят парадное, а не подъезд, – промелькнуло в голове и на этом замкнуло меня, потому что она вдруг обернулась (значит, я существовал в реальности, а не блуждал в каких-то мирах за этой нереальной женщиной). И как будто старому знакомому, она сказала мне:
– Ну вот я и дома. Спасибо, что проводили, а то страшновато вечером одной идти…
Я смотрел на нее и молчал, как полный идиот, опомнившись только в тот момент, когда за ней захлопнулась дверь. Перед глазами был кодовый замок, но я не знал волшебного слова, чтобы его открыть, да и где – в какой квартире искать ее. Я не знал ничего, даже имени незнакомки. Однако почему она не испугалась того, что я плелся за ней неотступно от самого кафе, – а вдруг я вор или насильник? Кто поймет этих женщин… Утешало только одно: мне был известен дом и подъезд, остальное – дело техники и фантазии. С фантазией у меня было всё в порядке: я уже видел ее в своих объятиях, даже не останавливая разыгравшееся буйство подобных картин, рисуемых моим воображением. Было так приятно думать о ней весь вечер, а потом и ночью, лежа в комнате Костика. Я улыбался в темноте, как Чеширский кот: я весь был одной улыбкой. Непонятно, по какой причине, я чувствовал себя в тот момент счастливым. Завораживающее влияние этой женщины на меня носило какой-то мистический характер, словно меня опоили приворотным зельем вместо кофе. Ох, уж этот мне подозрительный официант, улыбающийся странной улыбкой, – конечно, он сговорился с ней… Это был уже мой бред, переходящий в сон. Но я тогда на самом деле не понимал, что со мной случилось. И уже годы спустя после расставания с ней я точно знал, что подобного в моей жизни не было и, думаю, никогда не будет.
Сейчас в этом кафе, увидев Анну, я понял окончательно: эта женщина имела такую власть надо мной, что, позови она меня, я бы снова пошел за ней, как в первый день нашей встречи. Я вижу себя с такой ясностью, как будто смотрю свою жизнь, записанную на пленку, на большом экране. Думаю, что эта пленка существует на самом деле – эта запись в моем мозгу или в моих клетках, в моих нервных окончаниях, в тайниках моего подсознания, не знаю где, но обязательно существует.
Вот я стою у той самой двери парадного, за которой исчезла она, стою в ожидании того, что незнакомка выйдет из нее или подойдет к ней с улицы, возвращаясь к себе домой. Прошло несколько дней после этой странной встречи, но отчаянное желание ее увидеть попирало всякую разумность: у меня была только одна цель – один смысл существования – одна навязчивая идея – увидеть ее. И я дождался того, что однажды вечером она появилась в сияющем проеме подворотни – в арке, казавшейся освещенной в тот момент ее присутствием – ее светом. Наверное, я схожу с ума, – промелькнуло у меня в голове в тот момент, но это уже не имело никакого значения, потому что она подошла ко мне, узнала меня и сказала, улыбаясь:
– Между прочим, я замужем и моему супругу вряд ли понравится видеть такую стражу у двери подъезда, если он посмотрит в окно и заметит нас вместе.
– Но как я еще мог увидеть вас? – спросил я, опустив голову, как провинившийся школьник.
– И чего же вы хотите от меня услышать? Я ведь вам уже всё сказала.
– Я хочу видеть вас – хотя бы иногда.
– И всё?
В ее вопросе мне послышалась, нет, не насмешка, а будто ироничный вызов. Что я мог ответить ей? Я боялся сказать что-нибудь не так, боялся обидеть ее, разочаровать. Больше всего мне не хотелось, чтобы она прогнала меня, запретив преследовать ее. Я молча смотрел и ждал, непонятно чего. И вдруг она спросила меня:
– Вы, наверное, приехали из другого города?
– Да, я приехал сюда…
И дальше инстинктивно почувствовал, что не надо ей говорить, откуда я приехал – из какого страшного мира в этот чудесный город, в котором увидел ее. Она отошла от двери и пошла вдоль дома. Я последовал за ней. Молча мы вышли на улицу и оказались на тротуаре, мимо которого проносились машины, а мы шли, не замечая ни прохожих, идущих навстречу, ни проезжающих машин. Мы шли через этот город, как будто сквозь него. Дойдя до перехода, она остановилась и спросила меня, почему я иду за ней.
– Не знаю, – ответил я. – Просто мне хочется идти за вами. Мне хорошо, когда вы рядом.
– Скажите мне: вы были там?
Вопрос был настолько неожиданным, что я вдруг остановился. Я мгновенно понял, что она имеет в виду, но ответил не сразу:
– Да, был… Вышел из госпиталя и теперь пытаюсь жить здесь. Пока не очень получается…
– Я понимаю. Если вам нужна моя помощь…
– Нет, нет, – поспешил сказать я. – Мне ничего не нужно.
– Зря вы так…
– Нет… Не подумайте, я уже всё решил: если не получится, поеду к родителям в Новгород.
Мне почему-то было легко с ней, как будто я давно знаю ее и могу рассказать о себе всё, что захочу. Может, это происходило оттого, что она была старше меня или в ней самой было что-то такое особенное: открытость, простота, искренность или женская мягкость, выраженная в ее голосе, что вызывало на откровенность. Я не знал, но слушал этот ласкающий голос. А она продолжала говорить:
– Просто я сдаю квартиру, которая осталась от мамы. Сейчас там никто не живет, пока был ремонт. Правда, еще не убрано до конца, но для вас ведь это не так важно, мне кажется…
Я засмеялся. Она удивленно посмотрела на меня:
– Что-то не так?
– Да нет, я вспомнил как говорила моя бабушка: «Дяденька, дяденька, дайте мне покушать, а то переночевать негде».
Она улыбнулась:
– Понимаю, у вас много проблем. В большом городе человеку всегда одиноко.
– Как говорил один философ: человеческая душа вообще одинока здесь на Земле и от этого страдает…
– Ну, у нас с вами, к сожалению или к счастью, нет другой планеты, кроме этой, поэтому нужно постараться жить и по возможности не страдать… Я поэтому и предложила вам помощь. Может быть, вы еще не нашли работу?
– Почему же? У меня есть работа, временная пока, но я не думаю, что могу сейчас позволить себе снимать квартиру. Я живу у друга, вернее, у его родителей, в общем – вместе с ними. Всё нормально.
Дальше разговор как-то остановился, повис в воздухе, как воздушный шар. И мне, и ей стало будто неловко. Каждый думал, что он может быть неправильно понят другим. Потом она сказала, что ей уже пора домой, но добавила, что, если я надумаю что-то, ее предложение остается в силе. И потом сказала каким-то упавшим голосом:
– Знаете, у моей знакомой, в общем, я работаю с ней, – так вот, у этой женщины сын погиб там, откуда вы приехали. Я сразу это поняла, когда вас увидела.
– А что – это так заметно? – удивился я.
– Мне заметно. Не знаю, как другим…
Мы попрощались и пошли каждый в свою сторону.
Целую неделю я жил, как ежик в тумане, из которого не мог выбраться и брел куда-то, не зная, что меня там ожидает. Я подавлял в себе порыв бежать к ней. Меня останавливала только одна мысль, возникшая после разговора с Анной: она сочувствует мне. Да, я теперь знал ее имя, мог произносить его шепотом и громко во весь голос. Но сам себе говорил: «Дурак ты, Антоша, она просто пожалела тебя, как приблудного песика или котенка. Добрая женщина… А ты вообразил себе, что можешь вызвать в ней какой-то интерес, кроме сострадания…» Я злился на свою тупость и самоуверенность, ведь если на меня западали девчонки, это совсем на значит, что я неотразим для такой женщины, как Анна.
Я еще сам не понимал, что именно заставило меня пойти за ней в тот вечер. Незнакомка. Тайна. Судьба. Карма. Но это точно не было похоже на то, что ощущал я при встрече с симпатичной девушкой, в которой привлекало меня что-то конкретное: то попка, то грудь, то ножки, когда я шел сзади, а если видел сразу лицо, то – глаза. Какие глаза бывают у женщин: глубокие и таинственные, как будто бездонные: упасть и утонуть… Но обычно я просто, по природе самца, оглядывал их поверхностно и, присвистнув вослед, шел дальше, но бывало, что и приставал: знакомился, выпрашивал телефончик, иногда и не звонил даже, потому что встречалась другая. Не могу сказать, что я прямо утопал в любовных утехах. Казанова, блин. Нет, у меня не было на это времени. Всё оставалось чаще на уровне желаний… Но по какой-то дурной привычке, инстинкту, хрен знает чего (вот он точно знает), по инерции, скорее всего, я продолжал рассматривать проходящих мимо девчонок.
К Анне я не мог относиться так же, меня охватывала какая-то несвойственная мне робость, и я впадал в молчаливый ступор при виде ее. А после того, как решил больше не видеться с ней, понимая, что реальность немного отличается от моих фантазий, меня стала одолевать непреодолимая тоска о том, что мир устроен именно так, а не иначе. И что эта женщина – не для меня. И все-таки: то ли возникшая злость на свою несостоятельность и убогость, то ли что-то другое заставило меня поднять свой зад с дивана, к которому я прилип на несколько дней, присосавшись к бутылке (у меня ведь случилось горе, а как же…). Но в какой-то момент я вдруг явственно представил себе другую картину и вспомнил, что горе – это когда с тобой рядом падает парень, с которым десять минут назад ты курил вон за тем развалившимся домом, и мы даже смеялись с ним, не помню над чем. И вот теперь его нет. То есть нет совсем – нигде и никогда больше. Эта мысль протрезвила мое сознание, уплывшее и заплывшее жалостью к самому себе. Меня встряхнуло так, что собрало все мои силы, мою энергию, сконцентрировало всего, как на передовой. И по странной случайности через два дня я нашел работу в одном учреждении, где нужен был компьютерщик, а я же был еще тот хакер, если без скромности… Не зря же хотел поступать в Политех. Эта мысль иногда еще приходила ко мне, но, постояв немного, уходила или я задвигал ее в дальний угол. Главное – теперь я мог наконец свалить из квартиры Костика, чтобы его родители вздохнули свободно и больше не мучились чувством вины по отношению к другу их сына, сослуживцу к тому же… Они хорошие люди, и хватит уже этим пользоваться. Теперь у меня должно было всё наладиться.
Конечно, я хотел найти повод увидеть Анну, переболев своими терзаниями и сомнениями… И несмотря на все мои логические раскладки по поводу бесполезности усилий в этом направлении и прочих комплексов, я все равно надеялся, что мне повезет. Может быть, потому, что теперь уже не чувствовал себя таким никчемным. А может быть, я просто наглый тип и только прикрываюсь девичьей стыдливостью? Как бы там ни было, желание видеть ее пересилило прежние философские наработки, приводящие встречу с ней к нулю. А мне не нравится эта цифра – эта дырка от бублика, я предпочитаю цифру 8, потому что если ее положить на бок, то получается знак бесконечности, именно так она изображается в умных книжках. Честно говоря, я давно не читал умных книг, как-то не до того было в последние годы моей еще юной жизни. Поэтому мои мысли находились в несколько размытом состоянии, будто по стеклу прошелся дождь: всё виделось таким образом – через него, сквозь него…
Но я давно уже вышел из того мира, в котором был провинциальный мальчик, окончивший школу и заваливший вступительные экзамены в институт. После чего отец еще больше стал наседать на меня, чтобы я поступал в медицинский. Он сам был хирургом, и дед мой был хирургом, поэтому мне предстоял династический брак с этой профессией, но я всячески изворачивался, чтобы в него не вступать.
– Тогда ты отправишься в армию, – сказал мне отец. – А вот если поступишь в медицинский, то там есть военная кафедра.
Да, родители очень не хотели, чтобы я шел в армию, зная, какой творится в стране бардак, и понимая, что там может оказаться и того хуже. Я тоже не хотел этого, воспринимая такой вариант как лишение меня свободы, к которой я так привык, к тому же, я воспринимал это как потерю двух лет моей юной жизни. Никакие другие чувства, вроде долга, патриотизма, тогда не рассматривались мной и не потому, что я был такой несознательной сволочью, а просто всё, что я наблюдал вокруг, с этими чувствами никак не вязалось.
Проболтавшись как-то год человеком без определенных занятий, я все-таки поступил в мед. Дело в том, что институт этот был практически рядом с моим домом, а я любил подольше поспать, поэтому решил, что это очень удобно: не нужно было трястись рано утром в автобусе, чтобы потом еще одну пару досыпать в аудитории. Я стал ходить на лекции примерно, а потом примерно ходить… И всё это продолжалось бы дальше, но анатомический театр был не тем местом, которое мне нравилось посещать. Не понимаю, почему это называется театром. Отец уверял меня в необходимости отличного знания анатомии, чтобы, когда я стану делать операции самостоятельно, у меня не было бы своего кладбища… Так говорится, что у каждого хирурга есть свое собственное кладбище: у кого-то маленькое, у кого-то большое. Такой вот черный юмор у медиков. Шутки, подобные этой, не прибавляли во мне оптимизма, а только давили на мою неокрепшую психику. Мне казалось, что резать трупы может стать для меня естественным и привычным делом во благо профессии и тогда может случиться так, что смерть пациентов не будет слишком угнетать, то есть угнетать настолько, чтобы мешать работе, но при этом я перестану ценить их жизнь. Я поделился этим открытием с отцом. Но он сказал, что спасенные пациенты возместят неудачи. Блин, оказывается, смерть человека на операционном столе – это врачебная неудача, так это называется. Может быть, со временем я бы как-то свыкся с этой мыслью и уделял бы больше времени учебе, чтобы избежать в будущем таких неудач, но… Я понимал, что врачи – не боги и они не могут спасти всех, однако брать на себя такую ответственность мне совсем не хотелось. Конечно, можно было стать просто врачом, выбрать нечто не столь рискованное, например терапию, или быть окулистом, или еще кем-то, но после первого курса я решил, что с меня достаточно.
Чего же хотел я? Вот-вот, и отец спрашивал об этом же:
– Чего ты сам хочешь? У тебя, наверное, есть какая-нибудь мечта?
Конечно, у меня была мечта: заработать много денег и купить байк. Но не думаю, что папа понял бы, о чем речь, скажи я ему такое. Он же был советским человеком, и для него мечта – это что-то большое и нематериальное. Я тогда не понимал многого, только какие-то проблески мысли о более высоких материях посещали мой разум и то не часто. Правда, я любил читать фантастику, а фильм «Солярис» посмотрел несколько раз и после каждого просмотра удивлялся, каким можно увидеть этот мир, если ты освободишь свое сознание от штампов и от порочного самомнения, что ты уже достаточно знаешь, по крайней мере, знаешь необходимое, то, что может пригодиться тебе в жизни. Может, и по этой причине мне временами становилось скучно от того, что все уже как будто бы предопределено. Именно тогда ко мне пришла идея с треугольником. Вначале совсем робко, а потом меня затянуло в него. Я получал настоящий кайф, думая об этом в тишине своей комнаты. Но мой экзистенциальный приход был нарушен и обрублен на корню. Меня призвали в армию. Произошло то, о чем пророчил мой отец некоторое время тому назад, и его пророчества дошли-таки до военкомата, потерявшего меня временно из своего поля зрения.
До этого момента мне казалось, что жизнь идет слишком медленно, поэтому я и медицину бросил, потому что было влом учиться шесть лет, а потом еще сколько, пока тебе доверят совершать что-нибудь полезное самостоятельно. Мне же хотелось делать что-то такое, чтобы сразу был виден результат, как в спорте. Я тогда занимался биатлоном, и там всё понятно: выполнил как надо – выложился до предела – победил. Самой крутой для меня была индивидуальная гонка (не спринт, не пасьют, а 20 километров пёхом на лыжах в мороз). Что такое этот самый биатлон? Лыжные гонки со стрельбой из винтовки, как будто ничего особенного, но меня заводило. Я чувствовал себя крутым парнем, когда проносился по снежной трассе, отрываясь от соперников. Несмотря на то что только в 1994 году этот вид спорта вошел в программу Олимпийских игр, на самом деле всё это началось гораздо раньше у северных народов, которые зимой охотились на лыжах, и об этом говорят наскальные изображения в Норвегии, появившиеся еще пять тысяч лет назад. Ну, и наши северные жители еще с древних времен таким образом добывали зверя.
Почему я запал именно на биатлон? Мне всегда нравилось обгонять, я потом на байке гонял так же, чтобы чувствовать ветер. Ну а в биатлоне заодно стрелять научился… Из мелкокалиберной пневматической винтовки 22-го калибра, с обоймой на пять патронов, которая весила больше трех с половиной килограммов. Когда зимой в мороз бежишь на лыжах, руки мерзнут, а ты вручную перезаряжаешь, еще то удовольствие… А всё равно тянуло что-то, – может быть, этот черный круг – мишень, он был вписан в другой, который побольше. При стрельбе стоя, засчитывались попадания в любую зону кружка, а если стреляешь лежа, то нужно попасть точно в черный круг диаметром в 45 миллиметров. Он мне ночами снился, как черный зрачок, то сужающийся то расширяющийся. Это когда набегаешься на лыжах, что ноги сводит, ну и мозги заодно, наверное…
Вначале бежишь, бежишь, бежишь, а потом стреляешь по мишеням, и на каждом огневом рубеже у тебя есть пять выстрелов, но если промажешь, то накручиваешь штрафные круги или штрафное время тебе впаяют. А если пробежишь лучшее время на дистанции, тогда – победитель. Ура! И всё честно и четко: сам сделал.
Но та жизнь неотвратимо уходила на задний план сцены: декорации менялись, и новые мне совсем не нравились. Я на войне первое время всё по правилам делал, как учили в спорте, по инерции, потому что врезалось в память, что винтовка может касаться только плеч, рук и щеки, а ладонь, которая придерживает винтовку, должна быть всегда поднята над поверхностью. Командир, когда это увидел, обалдел: «Это что за балет такой? – спросил. – Если будешь много думать, можешь не успеть первым выстрелить, ты же здесь не за очки, а за жизнь свою борьбу ведешь». Вразумил меня, короче.
Сначала я попал в учебку, и там, прознав, что я учился на врача, дали мне кликуху или, как говорили они шутя, позывной – «Хирург». И он так прикипел ко мне, что перекочевал по неведомым мне каналам дальше – туда, куда я загремел после; не знаю, за какие такие данные мне так «свезло», но спрашивать об этом было не положено. Вся моя жизнь теперь вмещалась в одно емкое слово «служба». Так я попал на войну, перешел на другой уровень, как в компьютерной игре. Правда, такое сравнение очень быстро отпало из башки. Игры закончились… И храбриться, изображать из себя крутого пацана с первым разрядом и с кубком, стоявшим дома на книжном шкафу, не пришлось нисколько. Здесь всем до задницы были мои кубки и медали, туда же пошли и мои философские наработки о треугольнике как всеобъемлющей конструкции…
Всё было просто до животной примитивности: ты – живое тело, составляющее часть других живых тел, являющихся одним целым, ведь когда одно тело выбывало, его заменяли другим. Такая вот конструкция. Мне она казалась неправильной, но мое мнение никого не интересовало. Я понял, как уязвим человек, как он мал на самом деле перед этим чудовищем – железным драконом, изрыгающим огонь, надвигающимся на тебя на своих скрипучих, скрежещущих, гремящих лапах, под которыми дрожала земля и ты сам вместе с ней дрожал, но не показывал вида. Главное – не поворачиваться к нему спиной: со спины не заметишь того, кто стреляет.
Потом ты научишься ощущать врага и спиной тоже, у тебя появятся крылья, чтобы преодолевать одним махом большие расстояния. А еще ты научишься становиться невидимым, прижимаясь к углу стены дома, за которой тебя ждут и ты это чувствуешь, непонятно каким местом, и не двигаешься, чтобы не обнаружить себя, и кажется, что даже не дышишь в этот момент. Ты научишься различать запахи по ветру. И поймешь, что у войны свой особый запах. Тебе очень пригодится твое животное прошлое, твои дикие инстинкты, подаренные природой и забытые тобой за ненадобностью в той жизни, где ты был человеком современного вида. Но не только тело будет спасать тебя здесь, но и дух, о котором ты вообще ничего не знал раньше. Для тебя это была некая абстракция, слово, изображающее нечто неопределенное на материальном уровне. А здесь – это твое спасение, оно то, что держит тебя, как будто ангел опускает свою ладонь на твою голову в том месте, где небольшое углубление, а в нем точка, через которую ты слышишь, что тебе делать сейчас. Интуиция? Бог? Разум, открывающийся в самый опасный момент полностью, а не на какие-то там проценты, которых оказывалось вполне достаточно в той жизни, где тебе было лень спуститься за сигаретами в киоск и ты выходил на площадку, где сосед Лёха курил у окна и можно было стрельнуть у него сигарету и переброситься несколькими словами о том, как всё стало хреново. Жизнь – боль.
Да что ты знал о боли? Вчера от разорвавшегося рядом снаряда Кольку оглушило и он, контуженный, встал зачем-то и пошел вперед. Я ору ему:
– Куда? Куда ты? Ложись!
А он идет дальше, ни черта не слышит, что я там ору ему. Идет, как сомнамбула… Потом вижу – не идет: упал и не двигается больше. Финиш. Пришел уже… Первым. Да, он был первым, кого я потерял на той войне, едва успев сдружиться с ним. Первым, который на моих глазах…
Сейчас, сидя в кафе этого красивого города, мне кажется, что всё это было так давно со мной. Жизнь на месте не стоит. И там в Грозном тоже всё уже по-другому, а я всё продолжаю говорить о своем… Значит, это во мне жизнь на месте стоит, прошлое сжалось, как ком в горле – стоит, не уходит. Гоню его – всё равно стоит, не двигается, глазами Кольки контуженого смотрит на меня, обезумевшими глазами, ближе подойдешь, посмотришь, а глаз нет – пустые глазницы…
У меня друг остался жить в Грозном. Лет семь назад позвал меня на свадьбу. Женился он на чеченке. Я ездил к нему. Как инопланетянин какой-то ходил там и мест тех не узнавал. Может, не было ничего? Приснилось. Привиделось… Друг с невестой веселые, смеются. Она танцует: руки, как крылья, пальцы изгибаются – красиво, будто плывет, земли не касаясь, парит над нею. А я лежал, прижавшись к этой земле – наполовину живой, наполовину мертвый, когда-то…