bannerbannerbanner
Хронос

Вера Орловская
Хронос

Полная версия

Так вот, из моих секретных источников я знала, что это 19–й округ Парижа. Ну и славненько, денег на виллу всё равно у меня нет, так хоть название помпезное.

Но я уже успела заметить, что из себя представляет быт в округах Парижа, это булочные, продуктовые лавки, магазины одежды, школа, скверик с детской площадкой, местные жители с тележками для покупок, женщины с детьми, собаки с хозяевами, коты, идущие по своим делам с выражением большой занятости на морде.

Хорошо то, что здесь я могу слышать птиц, потому что жилище мое находится далеко от шумных улиц и сюда не доносится вся какофония звуков большого города, в которой растворяются все мысли, и ты просто сливаешься с ним воедино и живешь его жизнью, вернее, в его жизни, хотя упорно утверждаешь, что в своей, ну хорошо – в своей, в те полчаса, когда, вдыхая аромат кофе, смешанного с запахом выхлопных газов, идущих от проезжающих мимо машин, ты – истинный парижанин в этот момент, ибо кому ещё придет в голову почти на проезжей части поставить столики и пить кофе или есть улиток…

Во дворе дома, где я обитала, как–то днем я увидела улитку, живую:

– Тебя ещё не съели? – спросила я, но она даже не высунула голову. И тогда я подумала: а может, у нее нет головы и её самой тоже нет и это пустой домик, а мне просто показалось? Проверять я не стала, чтобы не расстраиваться. Но вполне возможно, что она выросла и поменяла домик. Где–то я читала, что есть такие прозрачные моллюски, которые на берегу моря собирают пустые домики улиток и носят их сами, чтобы быть менее уязвимыми для чаек.

Я ела улиток только однажды и только одну, о чем искренне сожалею (да, в тот самый раз, когда – луковый суп и шампанское). Правду говорят, что русские сентиментальны, но у меня это что–то другое: вроде как всемирное братство людей и животных. Я для себя делю мир на еду и на братьев, как–то так…

Не ешьте друг друга…

4

«О Франция! Ты страна Формы, равно как Россия страна Чувств!»3

Она по форме может быть совершенна, но никогда не перейдет границу этой формы. Из этого прекрасного кувшина не вырвется через узкое горлышко ни вино, ни вода. Ты можешь даже не знать, что именно заключено там, тебе и не нужно этого знать. Форма удобна и отдана на твое усмотрение без противоречий, без внезапного, чисто русского буйства, там внутри ничего не кипит, не переливается через край, не пытается освободиться от формы и вырваться наружу. Самое страшное, что тебя это устраивает: в ней нет никаких острых углов, она обтекаема и приятна для глаз, её можно потрогать рукой, ощутив все изгибы, и любоваться вблизи или издалека. Даже если внутри звенящая пустота, ты об этом не знаешь, потому что тебе удобнее этого не знать.

Бедный мой мальчик, когда–то тебе захочется разбить ее. И я предвижу твое удивление, но не в моих силах предупредить тебя, потому что великая сила формы – это её невозмутимая реальность существования: ни мечта, ни любовное страдание, ни слияние, ибо с формой нельзя слиться – она всегда самодостаточна и всегда отстранена, и по причине своей отстраненности она притягательна и удобна для того, кто устал преодолевать бурную и страстную текучесть жизни. Ты поверил в то, что в ней заключено всё, к чему ты стремился: потаённая твоя мечта и восхитительная иллюзия.

Можно было бы подумать, что я говорю о Франции или в обобщенном виде раскрываю значение слова «форма». Нет, это послание, которое я бы написала Матвею, если б мне представился такой случай, послание по поводу девушки, с которой он недавно познакомился, пытаясь залечить свое отчаяние, самолюбие, обиду и злобу, всю ту боль, что причинила ему Алиса, разрушившая его планы, связанные со свадьбой и счастливой жизнью с ней вдвоем.

Девушка со странным именем Ирада нашлась как–то сама собой, словно она незаметно кружила рядом и ждала удобного случая, когда можно положить свою прохладную ладонь на его разгоряченный лоб. Почему я употребила слово «кружила»? Я разделила её имя на две части и получилось что–то вроде этого: «ирий» и «ад». Ирий в скандинавской мифологии означает – «птичий рай», второе слово понятно без объяснений. Это соединение воедино двух противоположных значений удивило и потрясло мое воображение. Я подумала: «А если птица улетит, то что останется из этой формы имени?»

Матвей не озадачивался такими измышлениями и посчитал бы подобные разговоры глупостями. Ему нравилось новое ощущение, которое он испытывал рядом с этой девушкой: как будто она была нимфой Эхо, отзывающейся на всё, что говорил и чувствовал он и чего он желал. Матвей не имел никакого представления о том, что это всего лишь магическое свойство формы водит его по кругу и завораживает.

Конечно, мое письмо не дошло до его сознания или просто не дошло. Но моё дело – писать, чем я, собственно, и занимаюсь… Было бы глупо говорить, что писателю всё равно, «как слово наше отзовется», однако проверить на коротком участке времени, как правило, не удается. И я предпочитаю не думать об этом вовсе: просто живу и просто пишу…

Франция удивила меня не столько своими архитектурными шедеврами (к этому я была готова), сколько ощущением чего–то нового, особенного. Внешнее различие было гораздо меньше, чем то, что исходило от людей, которых я встречала. Они, как будто через себя самих давали мне возможность увидеть этот мир их глазами, и он показался мне интересным и открыл то, чего, возможно, недоставало для моей жизни и моего романа.

Мари, как я случайно заметила, пила утром пиво, закусывая сырыми шампиньонами, даже не удосуживаясь их помыть. Это совсем не означало, что она пьющая и необразованная. Напротив, Мари сказала мне, что тоже пишет книги. На полках я видела книжки по искусству, и на корешках некоторых из них читались имена известных писателей мирового значения. Книги были на французском и английском языках (на последнем она довольно бегло изъяснялась со своими жильцами–туристами). Я подумала, что география проживания её постояльцев была внушительна, как карта мира, которая висела у меня в комнате. Я не знаю, зачем она там находилась: то ли для общего развития, то ли для сокрытия каких–нибудь дыр или огрехов ремонта, или за ней был потаенный вход в параллельный мир. Кто разберет этих писателей… Только я не стала, подобно Буратино, совать свой нос туда, мне вполне хватало приключений.

На первый взгляд, Мари было от пятидесяти и старше, понять это было сложно из–за её полного пренебрежения к своей внешности. В черном спортивном костюме она проходила всё то время, пока я жила у нее. Ноль косметики, седеющие волосы без всякого желания это скрыть краской. Всё говорило о том, что её не тревожило ничуть, какое впечатление она производит на окружающих (достаточно было её собственного впечатления о себе самой). Я не говорю, хорошо ли это или плохо, оценочная сторона – не мой конек, но знакомые мне женщины не пойдут даже выносить мусор без того, чтобы не взглянуть в зеркало. Привычка ли это или комплекс, каждый считает по–своему.

Зато во дворе стоял крутой мотоцикл, на котором она иногда ездила. То, что мне известно о ней, хватило бы на небольшой рассказ, если бы я не умудрялась раскручивать спираль деталей в длинную линию жизни, когда появляется конкретный образ и становится настолько близок тебе, что ты перестаешь воспринимать его, как героя своего повествования: он выходит из него и живет своей жизнью.

«Четыре мужа – четыре сына», – сказала она мне по–французски, спросив при этом, понимаю ли я ее. Видимо, это было для неё важно в тот момент. Я понимала и даже видела всех её сыновей. Старший приезжал из Марселя, и он производил впечатление странное, на мой вкус, но это потому, что я никогда так близко не общалась с геем. Собственно, он этого и не скрывал, здесь так принято. Мать тоже, судя по всему, относилась к этому спокойно, по типу: «что выросло, то выросло». И в конце концов, это был её сын, человек родной для нее. Хотя чувствовалось, что между ними присутствует некая напряженность, но я ничего не знала о тонкостях отношений этих людей, чтобы делать какие–то выводы.

На нём был белый костюм, белая шляпа и какого–то немыслимого цвета шарфик на шее (в тридцатиградусную жару), мне этот шарф запомнился больше всего из цельного облика молодого человека. Я не стала мешать их разговору, ради приличия обменявшись несколькими словами, ушла к себе в комнату. Но из короткого общения с ним я узнала, что он бывал в Санкт–Петербурге: «Ах, театр в Санкт–Петербурге!» И еще несколько «ах» – не помню, по какому поводу, но это было приятно слышать, хотя чуть меньше патетики и меня бы расположило чуть больше к нему.

Трое остальных парней я застала в другой день, возвратившись как–то вечером из центра города, уставшая до невозможности. Эти сыновья были заметно моложе первого. Простые и дружелюбные, они улыбались, здоровались, извинялись, входя на кухню, где я делала салат для себя. У них, видимо, намечалось что–то вроде барбекю – то, что у нас называется шашлыком. Парни всё привезли с собой, и во дворе готовились это довести до нужной кондиции, чувствуя по запаху, исходящему оттуда. Потом вместе с матерью они сидели во дворе за столом: ели зажаренное мясо, пили красное вино и разговаривали. Тут же во дворе носился Игнасиос, повизгивая от удовольствия, он нарезал круги, что у собак называется радостью.

Я задернула шторы в комнате, чтобы не смущать их своим явным присутствием и не смущаться самой, но окно из–за жары было открыто, поэтому в этой вечерней полутьме я могла слышать их разговор. Меня поразило то, что говорили они о Вольтере, о Пикассо и о театре. Наши все темы в основном укладывались в однообразную позицию, если собираются вместе родственники: житье–бытье–нытье и дети–внуки. А это был разговор людей, которым интересно друг с другом не потому только, что они – семья, а потому, что каждый из них сам по себе интересен, каждый живет своей жизнью. Наверное, у них тоже куча проблем и они их как–то решают, но приятно, когда есть между людьми нечто большее, чем этот житейский пласт, чисто физический. Это редкость. Я, конечно, предполагаю, что в трудную минуту они способны и выслушать, и помочь, потому как родные люди все–таки… Но мне стало даже грустно оттого, что наших детей мы интересуем просто как родители и мало кто из них способен увидеть ценность других наших качеств. И друзья к нам приходят в трудную для них минуту, и это хорошо – значит, доверяют… Но получается, что у нас тогда вся жизнь – трудная минута, а когда от тебя ничего не нужно, человек, которого ты считала другом или даже близким человеком, просто сваливает с твоего горизонта, не прощаясь, по–английски. Это из пережитого…

 

Но лучше – из настоящего: может быть, кто–то из этих ребят являлся художником, мне так показалось из разговора, но не факт, наличие разнообразных интересов ещё не делает нас профессионалами. Они часто смеялись, и было понятно, что им хорошо всем вместе. Возможно, они не часто встречаются, но зато от души – когда действительно появляется необходимость увидеться, желание быть рядом.

Если говорить о внешнем, то одеты они были слишком просто, на мой вкус. Равнодушие к одежде здесь бросается в глаза и ломает все стереотипы наших представлений о том, что в Париже ходят люди, вышедшие с обложек модных журналов: это же Париж! По возвращении в Россию знакомые будут спрашивать меня: «Как одеты парижане? В чем они ходят?» Я буду ухмыляться и думать при этом: если бы вы увидели вот такого молодого человека, вероятнее всего, приняли бы его за бомжа, но лучше сказать – «за свободного художника», да, так лучше, тактично и толерантно. Это же относится и к молодым девушкам. Обычная парижанка в каком–нибудь сером платье и в очках, на ней может болтаться некий шарфик, сумка, да хоть веревка, но подчеркивающая цвет её ботинок или волос или просто её настроение… Не понять это не парижанину… Однако она притягивает взгляд. Чем? Ну не ботинками же на босу ногу, модными нынче? Я поняла чем: она сама по себе, без навязчивого желания всем нравиться, как это принято у нас. Цели выделиться, чтобы окружающие офигели, – нет. Вот какая есть, такую любите или не любите: и так хорошо – без вас.

Мотоциклисты на дорогах в большом количестве: мальчики, девочки, бабушки. Паркуют «коня», пьют кофе и едут дальше. Город звучит в их ритме. Среди архитектурных изысков бросается в глаза реальная простота во всём остальном. Это стиль. В поведении, в одежде, в разговоре, в движениях, в молчании на скамейке сада, где–нибудь подальше от толпы….

Такая простота была и в доме моей хозяйки: ничего сверхнового. Старая и даже старинная мебель вперемежку, фотографии на стене: видимо, родственник в форме военного Первой мировой войны, другие фотографии, картинки, репродукции неизвестных мне художников, порой жутковатые: дым курящего, затмевающий голову, или её нет вовсе – один дым вместо нее. Другая картинка: откусывание головы каким–то монстром (что–то с головой вообще запара, будто лишняя она), или это у Мари такая фишка художественного восприятия…

На стене грамоты, дипломы какие–то, уже пожелтевшие, видимо, из давних времен, данные когда–то предкам Мари. В целом в доме порядок, но не в том смысле стерильных операционных, а ближе к творческому: всё лежит там, где ему удобно лежать. По крайней мере мне здесь достаточно уютно.

Вообще с восприятием Парижа не так всё просто. Почему–то этот влекущий всех город имеет в воображении людей устойчивый шаблонный ряд: кафе, французский шансон, Эйфелева башня, Монмартр и ещё несколько благостных мест, которые должны выглядеть так, как мы видели на картинке или представляли себе. А когда к тебе на скамейку подсаживается тип, не очень похожий на француза, мягко говоря, с навороченным телефоном, но с таким амбре, как будто он не мылся несколько месяцев (а почему «как будто»? где ему мыться, если он беженец какой–нибудь?), то тебе хочется сразу встать и уйти, несмотря на всю твою толерантность, потому что переносить этот запах невозможно. Вот тут и заканчивается сказка.

Наверное, проще с другими французскими городами, о которых нет стойкого, как французский коньяк, представления.

Например, благоуханный Бордо, окруженный виноградниками. Кажется, здесь даже воздух пахнет вином, а само оно стоит дешевле воды. Лично меня впечатлил музей вина, где запыленные бутылки невесть какого времени, а вино дают дегустировать, после чего я отходила пару дней.

Но ещё сильней поразила одна бумага, написанная по–русски ещё с ятями, в которой говорилось, что вино из Бордо поставляется царскому двору – императору Российской империи. Что называется – не ожидала.

Мне захотелось увидеть настоящую Францию с настоящими французами, и я проехала немного по югу страны вначале со стороны границы с Испанией, а затем – Италии. Я не задерживалась нигде долго, это была почти обзорная экскурсия, но самостоятельная, без суеты и чужих интерпретаций: только живое впечатление, спонтанное и непредвзятое. Обычная прогулка, и более ничего.

5

Первое, что удивило меня в этой поездке, это то, что в городе Арль мой взгляд уперся в название улицы «Place Nina Berberova ecrivain russe (1901–1993)». Русская писательница, которая ассоциировалась у меня и, думаю, у многих с Серебряным веком нашей поэзии, и вдруг оказывается, что она умерла только в 1993 году, все это время она жила здесь, а для нас как будто ушла с тем веком, где блистали Гумилев и Ходасевич, Ахматова и Цветаева… Это так далеко и так близко на самом деле…

В этом городе я задержалась не только потому, что здесь проживала Нина Берберова. Арль мне был знаком по картинам Ван Гога, и хотелось взглянуть на подлинник в лице самой природы. Поэтому беглого туристического просмотра у меня не получилось бы всё равно.

Он притягивал своей творческой аурой, пусть и несколько потускневшей после конца девятнадцатого века, когда этот город был магнитом для художников и поэтов, но особенно для художников. Чем он их манил теперь, трудно сказать, но, прожив здесь несколько дней, я как будто начинала смотреть на него глазами Ван Гога того времени, когда он только приехал сюда и, очарованный тем, что увидел, писал своему брату: «Порой мне кажется, что кровь моя начинает более или менее циркулировать снова. В Париже я не чувствовал себя живым, и я не мог выносить этого больше».

Я, в отличие от него, не имела того негативного восприятия Парижа, напротив, меня он вдохновлял, но некую усталость ощущала, как, впрочем, от любого большого города.

Поэтому взгляд мой отдыхал на раскинувшихся полях и виноградниках, на разливающемся до горизонта море, блестящем на солнце лазурью. Эти пейзажи менялись небольшими домами – красочными, будто по ним прошелся своей кистью художник.

Арль – это Галлийский Рим, вино и Ван Гог, как точно кто–то сказал. Но о Риме позже. О вине же – только в теории, иначе можно надолго зависнуть в безмятежном расслаблении, наслаждаясь красотами Прованса и вдыхая аромат вечного кайфа, витающего в самом воздухе этого места.

Похоже, что так здесь было всегда. Сам город и местечко Овер–сюр–Уоз, что находилось вблизи него, давали приют художникам. Именно здесь Ван Гог написал свое великолепное «Пшеничное поле с воронами». И несмотря на то, что родиной его была Голландия, где он появился на свет в деревушке Грот–Зюндерт, что недалеко от бельгийской границы, творческой родиной его, конечно, стала Франция. Хотя вначале Париж не принял художника, не понял его картин и, вероятно, поэтому оставил в нем некую горечь и ответное неприятие. «Когда я увидел Париж в первый раз, меня охватила тоска, такая навязчивая и неистребимая, как больничный запах. От этой тоски я так и не избавился», – пишет он своему брату Тео, который поддерживал его всю жизнь материально, потому как деньги никогда не водились у Ван Гога. К сожалению, так обычно и бывает в этом мире, как будто эти вещи в нем несовместимы, за редким исключением, и потому история дает мало таких примеров.

Юг Франции – Прованс – Арль, расположенный на берегах реки Роны, очаровал его. Он мог часами, не ощущая времени бродить здесь, не чувствуя усталости и той тоски, которая посещала его в Париже, где приходилось заливать её зеленым абсентом в каком–нибудь замшелом ресторанчике на Монмартре, в кругу таких же ловцов удачи, но чаще отвергнутых и непонятых.

Ван Гог знал, как именно нужно писать, он чувствовал это, когда кисть оказывалась в его руках и дальше, как будто сама летала по холсту, а он только придерживал её немного. Художник приехал сюда, чтобы выплеснуть на холст все краски, которые будоражили его воображение. Он как будто уже видел свои будущие полотна, когда проходил через цветущие поля Прованса.

Но нужно было где–то жить и на что–то существовать. Брат Тео снял ему на первое время комнату в отеле «Carrel». Это был двухэтажный дом с небольшой террасой на крыше и с балконом на первом этаже.

Почему я пишу «был»? Потому что его разрушила Вторая мировая война. Но тогда до неё было ещё далеко и Ван Гог чувствовал себя прекрасно в этом отеле, правда, не слишком долго. Совсем скоро ему надоело место, где в ресторане подавали не ту еду и не то вино, как он считал, но основной причиной явилась личная неприязнь к хозяину отеля, который якобы обсчитывал художника. Не слишком переживая по этому поводу, он снял комнату в «Café de la Gare” на площади Ламартин.

Картины Ван Гога запечатлели и этот дом, где он проведет три ночи и напишет там свой шедевр «Ночь в кафе».

Из писем Ван Гога: «В "Ночном кафе" я попытался изобразить место, где человек губит себя, сходит с ума или становится преступником. Я хотел выразить пагубную страсть, движущую людьми, с помощью красного и зеленого цвета».

Да, художник любое состояние видит в цвете, чего не дано обычным людям. Но любой дар требует чего–то взамен, и о том, чем платил Ван Гог, мог бы рассказать только он сам. Однако мир изощрен, но не злонамерен, а смысл жизни может лежать за её пределами. По отношению к художнику это определение вполне подходит.

Но опять Ван Гогу не сидится на месте и он поселяется в так называемом Желтом доме: в четырех комнатах в правом крыле.

Из писем Ван Гога: «Хочу, чтобы это был настоящий дом для художника, но чтобы никаких ценностей в нем не было, совершенно никаких ценностей – даже наоборот, но чтобы всё от стула до картины имело бы особый характер».

В желтом цвете он видел особую магию, понятную только ему одному, о чем и говорит своему брату Тео в письме: «В этом такая мощь – желтые дома, освещенные солнцем. Дом слева – розовый с зелеными ставнями, стоящий в тени дерева, а там – ресторан, куда я каждый день хожу есть… Мой приятель – почтальон – живет в конце улицы, слева, между двумя железнодорожными мостами».

Даже не зная, можно определить, что это письмо художника, несмотря на то, что на юге Франции действительно всё очень красочно и весело, чему способствует и цвет домов, конечно. Но Ван Гог словно сам был создан из красок: они текли в его жилах вместо крови.

Из писем Ван Гога: «Вся штука здесь в колорите, упрощая который, я придаю предметам больше стиля, с тем чтобы они наводили на мысль об отдыхе и сне вообще. Вид картины должен успокаивать мозг, вернее сказать, воображение. Стены – бледно–фиолетовые, пол – из красных плиток. Деревянная кровать и стулья – желтые, как свежее масло; простыня и подушки – лимонно–зеленые, очень светлые. Одеяло – ало–красное. Окно – зеленое. Умывальник – оранжевый, таз – голубой. Двери – лиловые. Вот и всё, что есть в этой комнате с закрытыми ставнями. Мебель – крупных размеров и всем своим видом выражает незыблемый покой. На стенах портреты, зеркало, полотенце и кое–что из одежды. Рамка – поскольку в картине нет белого – будет белой». Это – его жилище. Это – его картина «Спальня Винсента в Арле».

Картина невероятная, но никакого покоя лично я не чувствую в ней. Такое буйство красок совсем не успокаивает мое воображение, а напротив, будоражит его. Но мне очень жаль, что этот Желтый дом не дождался моего приезда в Арль, так как он тоже был разрушен войной.

Как хорошо, что осталось кафе Ван Гога – «Cafe du Forum», расположенное на Place du Forum, но оно переименовано теперь в «Van Gog Café» или «Café la Nuit», как его ещё называют.

Именно здесь однажды ночью при свете газовых фонарей он написал картину «Уличное кафе в Арле».

Из писем Ван Гога: «Я нахожу, что мне удобно рисовать сразу. Конечно, я могу ошибиться и взять в темноте не синюю, а зеленую краску или не розовую, а синюю, но, только работая ночью на натуре, можно понять природу тонов… ведь на самом деле даже одна простая свеча дарит окружающему пространству удивительно богатые желтые и оранжевые цвета».

 

Удивительным было то, что до него художники писали на натуре днем, а уже после затемняли картину, делая на ней вечер или ночь. Ван Гог решил пренебречь этими правилами, ведь искусство и есть нарушение всяких правил, но делать это умеет только гений:

«…Фасады домов под звездным небом, темно–голубым или даже фиолетовым; рядом зеленое дерево. Изображая ночь, я совершенно не использовал черный цвет, только великолепный синий, фиолетовый и зеленый, а также зеленовато–желтый и лимонный – чтобы написать залитое светом кафе».

Я не попала в него, потому что туда невозможно было пройти: толпа туристов стоит на улице в ожидании столика, когда на Арль уже опускается ночь – та самая великолепная синяя и фиолетовая ночь, когда зеленые деревья источают аромат чуть терпкой свежести, смешанной с пряным запахом цветов у основания стволов, растущие под их величественным покровительством.

Но углубляясь в историю, мне хотелось узнать, почему же Арль называли Галлийский Римом. Это случилось после того, как его захватили римляне, а раньше здесь жили лигуры. Однако расцвел он именно с приходом римлян. Тогда и появились улицы с тротуарами, театр, форум, арена, общественные бани из мрамора, с прозрачной водой. А еще – храм Августа и храм Дианы. Жители этого чудесного города предавались удовольствиям и утопали в роскоши. И такое счастье досталось на долю Арля, пожалуй, единственному из всех галльских городов. Во всей Римской Галлии он считался «счастливым городом», да, именно так его называли.

И как напоминание о тех временах – знаменитая Арена, построенная во время правления императора Адриана, где проводились бои с хищными животными, о чем говорит высокая стена, которая защищала от нападения зверей тех, кто пришел посмотреть на это, как по мне, жуткое зрелище. Но тогда желающих хватало: арена вмещала в себя 24 тысячи зрителей. Однако уже в Средние века местные жители, не столь кровожадные, судя по всему, растаскали камни на строительство домов… А позже в амфитеатре поселились сарацины, превратившие Арену в крепость. И уже после них она стала пристанищем для нищих и бездомных, ютившихся здесь. Но именно эти люди сами построили на этой территории две церквушки.

Время шло. Бог Хронос передвигал его стрелки с неизменным упорством, приближая Арль к новой жизни. В начале девятнадцатого века Арену реставрировали. И сейчас здесь проводят корриды, как и во времена Ван Гога, когда устраивали нечто подобное, и каждое воскресенье можно было увидеть бои быков:

«Между прочим, я посмотрел бой быков на Арене, – напишет он брату. – Быков было много, но с ними никто не сражался, скорее, это была имитация боя. Зато толпа зрителей была великолепна, множество людей в разноцветных одеждах! Одни на втором ярусе, другие – на третьем, эффект солнца и тени, тени, тени, отбрасываемые этим огромным кругом!»

Тени прошлого. Они до сих пор гуляют здесь по ночам, когда солнце заходит за горизонт и не освещает Арену. Остались одни тени. И картина Ван Гога, у нас в Эрмитаже она известна под названием «Зрители на арене в Арле».

Для взгляда художника важен был больше цвет, чем действие. Да, Ван Гог видел по–своему дальнейшее развитие живописи и искал союзников, думающих так же, как он. Таким соратником он считал Поля Гогена. Но попытка сдружиться с ним оказалась совсем неудачной и даже губительной для слишком импульсивного и восприимчивого Ван Гога. Уж слишком разными были два этих человека.

Гогена, который принял его приглашение и приехал в Арль, с самого начала стал раздражать образ жизни Ван Гога, а особенно этот вечный хаос в голове и беспорядок в его доме. Он говорил, что «рабочий шкаф был доверху набит тюбиками с красками новыми и почти пустыми, причем все были открыты! Его речи часто были сумбурны, мне трудно было понять их логику. Его художественные вкусы часто ставили меня в тупик».

Ну что ж, как говорится, не сошлись характерами, не сложилось… К тому же и с деньгами ни у того, ни у другого не сложилось тоже. По этой причине в рестораны они перестали ходить и готовили еду дома на маленькой газовой плите. Неустроенный быт добавлял пыла к эстетическим, художественным расхождениям. Ван Гога бесило нежелание Гогена принять идею коллективного направления во имя будущего живописи. С этой идеей он тогда носился и очень серьезно в это уверовал, что, конечно же, было невозможным в принципе, зная о том, какие все художники индивидуалисты. Ведь если даже сравнить картины Ван Гога и Гогена, написанные ими в древнем некрополе Арля, что расположен в нескольких сотнях метров от современного центра города, станет понятным, что ни о каком коллективном творчестве речи не могло быть.

Когда–то в этом некрополе погребали своих усопших галлы, финикийцы, кельты и греки, а римляне, расширив его, расставляли гробницы вдоль дороги Аврелия до древнего входа в город. То ли место было тяжелое, то ли неудачно встали звезды, но совместная работа в Апискамне стала последней каплей в отношении двух творцов. И 23 декабря (этот день был отражен в письмах Ван Гога), во время очередной бурной ссоры, Ван Гог напал на Гогена с бритвой в руках. Опомнившись в последний момент, он начал раскаиваться с такой же дикой страстностью, с какой до того хотел убить своего друга, но в порыве оного самобичевания, дошедшего уже до степени безумия, Винсет отрезал себе мочку уха той самой бритвой, которая чуть не стала орудием убийства, и подарил её проститутке. Неизвестно, была ли обрадована девица подарку, но самого дарителя на следующий день увезли в больницу и поместили в палату для буйных. А Гоген спешно покинул Арль, не попрощавшись с Ван Гогом, и его тоже можно понять…

Состояние же самого пострадавшего только ухудшалось в первые дни: он не разрешал подходить к своей кровати никому из персонала больницы и к тому же преследовал некую медсестру, как утверждают свидетели. А в завершение всего – опрокинул на себя ведро с углем, полагая, что таким образом он совершает омовение. Но когда его уже собрались отправить в психиатрическую больницу, находившуюся в Марселе, ему вдруг стало легче, а через несколько дней легче настолько, что доктор разрешил вернуться художнику в его мастерскую – домой. Кстати, портрет этого доброго доктора Винсент позже написал.

Но через месяц ему стало казаться, что кто–то хочет отравить его. И он вновь попал в больницу и его снова изолировали от окружающих. Ван Гог тяжело переживал это и писал своему брату:

«Мне ничего не разрешают, даже курить… Мне нечем отвлечь себя, поэтому я постоянно день и ночь думаю о всех, кого знаю».

Спустя время, художника отпустили домой, но ненадолго, так как жители города написали мэру письмо с просьбой изолировать буйного творца, потому что он неприлично ведет себя и к тому же преследует женщин.

Так его домом практически стал госпиталь. В то время, когда разум прояснялся, ему разрешали выходить на улицу и писать картины на натуре, что было просто необходимо для него. Ван Гог тогда много работал, как это ни странно, много и талантливо. Что же поделаешь, если его внутренний мир, поглощенный буйством красок, его бурное восприятие, затмевающее разум эмоциями, его одержимость живописью пришли в противоречие с реальностью? Но не писать он не мог. Его влекло на волю непреодолимое желание слиться с этим ярким и красочно–яростным пейзажем, желание оставить его на своих полотнах.

К северо–востоку от Арля находится холм Монмажур, где расположено аббатство Святого Петра. Поднявшись туда впервые после своего переезда в Арль, Ван Гог был поражен тем, что увидел и написал брату:

«Вдохновение, которое дарят местные пейзажи, я могу назвать очень интенсивными, поэтому, работая здесь, я не чувствовал никаких неудобств, несмотря на то что порывы ветра Мистраль были очень сильными, а москиты постоянно меня кусали. Однако красота этих мест и сосредоточение на работе заставляли меня не обращать внимание на досадные и раздражающие обстоятельства».

3Милаш Кундера.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru