© Колочкова В., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Вера Клочкова успешный автор, чей творческий багаж насчитывает более трех десятков романов. Читатели черпают в ее книгах уроки мудрости и проверенные рецепты счастья. По романам Веры Клочковой сняты сериалы «Трава под снегом», «Кабы я была царица».
– Нинк… А твой жениться на тебе собирается, или как?
Они с матерью вздрогнули, как две испуганные мыши, одинаково повернули головы назад. Отец стоял в кухонном проеме, смотрел злобно поверх очков. Надо же, как незаметно подкрался. Собрал медвежье тулово в тонус и подкрался. Вообще-то на него не похоже, чтоб так, исподтишка… Не отцова манера. Но никуда не денешься – вот он, стоит в дверях, ответа ждет, вынь да подай. Причем ответа немедленного и положительного, иначе… Иначе берегитесь, жена и дочь. Рассержусь, мало не покажется.
– А ты чего встал-то, Володь? – елейно заговорила мама, суетливо отодвигая пустую чайную чашку. – Тебе ж в смену сегодня. Спал бы да спал еще…
– На работе высплюсь. Чего ночному сторожу делать-то? Сижу, караулю, сам не знаю кого… Работа пустяшная, зарплата – копейка. Чего об ней толковать?
– Ну да, Володь, ну да… И не говори… Чего уж там толковать особо, – тихо вздохнула мама.
Иногда, глядя на родителей, она чувствовала себя героиней старого фильма «Маленькая Вера». Накатывало неуютное ощущение, хоть под столом от него прячься. Папа, кстати, по молодости очень был похож на отца героини из фильма. Но с годами отяжелел, обрюзг, осип и охрип… Не получалось уже нагонять прежнего страха на жену и дочь. Потуги на сердитое подавление были, а страха – нет. Да и она на героиню фильма, если честно, не тянет… Эта маленькая Вера наглая девица была, ей всякое отцовское подавление – тьфу, плюнуть и растереть. Не зря же говорят, что наглость – второе счастье. Не всем дано. У нее, например, не получается. Жить по-своему, худо-бедно, получается, а плюнуть и растереть – нет…
– Так чего, Нинка? Долго твой хлыщ нам нервы трепать будет?
– Он не хлыщ, пап.
– Да? А кто ж он еще? Ишь, хорошо как пристроился на дармовщинку! Жить вместе с девкой, значит, можно, а жениться на ней не обязательно?
– Володь… Ну, Володь… – засуетилась мама, вставая из-за стола и сгребая ребром ладони рассыпанные по клеенке хлебные крошки.
Нина незаметно вздохнула, тоскливо глядя на мамины руки. Сколько раз просила – мам, отучись от этой привычки… Не война же, чтобы крошки со стола сметать! Руками! Смотреть неловко! Сейчас еще и другую ладошку к краю стола приспособит, сметет эти несчастные крошки туда. Потом выбросит в раковину небрежно… Такая вот привычно никчемная манипуляция, с детства знакомая. И мама в этой суетливости и никчемности – тоже… привычная. Если не сказать более обидно.
– Володь… Ну, я ж рассказывала тебе, Володь… Сейчас времена другие пошли, сейчас у них, у молодежи, все по-другому! Мы ж с тобой поздненько Нинку родили, успели отстать от жизни, вот и приходится приспосабливаться, что ж делать? Старые мы для нее, и понятия у нас тоже старые…
– Что значит – старые? Если мы старые, то уже и не родители, что ли?
– Да нет, я не про то, Володь… Ну, понимаешь… Это вроде как нормально, что сразу не женятся. Сначала надо пожить вместе, вроде как порепетировать, что ли…
– Вроде как, вроде как! Заладила одно и то же! Вот именно – вроде как! А если б я в свое время так? Хочу – женюсь, хочу – нет? Прости, мол, милка дорогая, это я так, просто репетирую? Да уж, посмотрел бы я тогда, какие ты песни запела!
– Володь, но ведь и впрямь – время другое было…
– Да при чем тут время! Для мужицкой совести времена всегда должны быть одинаковые! Нравится тебе баба – женись, а потом пользуйся на здоровье! А разонравилась – разводись, никто в партком не пойдет и за причиндалы держать не будет!
– Пап… Ты вообще-то выбирай выражения… – вяло огрызнулась Нина. Так вяло, что прозвучало скорее жалобой, чем сопротивлением. Да и что было проку в том сопротивлении? Легче головой о каменную стену биться…
– Выражения мои, значит, не нравятся? А то, что тебя очень удобно используют, нравится? – сделал отец особо выпуклый акцент на слове «используют». – А нам с матерью каково, ты подумала? Пришел хлыщ, увел дочь из дому, приспособил к себе бесплатной прачкой, кухаркой да полюбовницей в придачу… Думаешь, нам не обидно?
Она усмехнулась грустно – надо же, какое слово доисторическое выкопал – полюбовница! Тем паче – прачка с кухаркой! Смешно. И впрямь, надо бы как-то всю ситуацию в шутку перевести, иначе совсем выйдет из-под контроля. Ей-то ничего – ушла из дома и забыла, а папа потом похмельем от своего же гневливого выплеска страдать начнет. Такой уж характер… Добрый, но по-хамски взрывной, ужасно несдержанный.
– М-м-м… Понятно, пап… – произнесла с нарочитой легкой смешливостью, даже с перебором смешливости, стараясь не допустить в голосе ни грамма издевки. Даже хохотнула коротко, совсем уж кося под дурочку. – Значит, ты считаешь, пап, обидно быть бесплатной, да? Может, мне тогда с Никиты вместо штампа в паспорте деньги брать? А что? Это мысль, между прочим. Не хочешь жениться – плати.
– Ты чего городишь-то, Нинка? – немного опешив, сердито пробурчал отец. – Совсем рехнулась, что ли? Да разве я об этом толкую?
– Именно о том, пап! Сам же говоришь о бесплатности! По-твоему выходит, только штамп в паспорте дает мужчине право на бесплатность обихода, так? Без штампа ты кухарка и прачка, а со штампом – фея, одаривающая привилегиями обихода? О, волшебная магия чернильных буковок в красной книжице, – воздела она руки к потолку, – сделай же из меня наконец фею!
– Дура. Вот же дура ты, Нинка. Чего развеселилась-то? Веселишься, умными словами вон, как в театре, чешешь, а у самой глаза грустные!
– Ладно, пап, давай закроем тему. Это моя жизнь, я сама в ней разберусь.
– Ну да, ну да… Больше тебе и ответить нечего. Эх ты, дочь… Растили тебя, лелеяли, дыхнуть боялись… Теперь вот принимаем с матерью позор на старости лет. Ни свадьбы, чтоб как у людей, ни внуков… Эх, да что там!..
Отец махнул рукой, начал тяжело разворачиваться отекшим гипертоническим туловом. В свете лампы из коридора блеснула седина щетины на небритой дряблой щеке.
– Володь… Да ты чего говоришь-то, какой такой позор-то? – снова быстро и жалобно запричитала мама, ополаскивая под краном чайные чашки и вытягивая голову в сторону кухонного проема. – Позор, главное… Скажешь тоже, не подумав. А Ниночка потом переживать будет! Да говорю ж тебе, они сейчас все так живут! Встретились, полюбили, квартиру сняли и живут! Нет, а чего плохого-то? Да и что делать, если нынче мода такая?
– Да послать бы вас всех с этой модой куда подальше! – обернувшись, пробурчал отец через плечо. – Скоро уж и хоронить по моде начнете… Не в гробу, а в картонных коробках с бантиками! Может, и до кладбища не довезете, коль тоже из моды выйдет. Все у вас легко. Никакого уважения к человеческим правилам.
Ушел. Вскоре из комнаты забормотал телевизор программой «Время» под аккомпанемент сердито-сиплого отцовского дыхания. Подумалось: наверное, отец и на программу «Время» тоже сердится. Даже наверняка – сердится. А хотя, может, и нет. Особенно на фоне последних событий, когда обалдевшие от кризиса офшорные островитяне покушаются у наших родненьких олигархов часть накоплений оттяпать… Эта весть его, безусловно, должна злорадно обрадовать! Так им, проклятым олигархам, и надо! Сколько веревочке ни виться! Давайте, островитяне, сделайте то, чего мы, бывшие честные труженики, сделать уже не в состоянии!
Ага, вон даже звук у телевизора прибавил… Пошло дело. Бойтесь, олигархи, гнева-злорадства бывшего слесаря-инструментальщика со второго турбомоторного, комсомольца и коммуниста в третьем поколении таких же слесарей-инструментальщиков, комсомольцев и коммунистов! Ужо вам!
– Ты не обижайся на отца-то, Нин… – тихо, будто извиняясь, проговорила мама, бочком присаживаясь за стол.
– А я и не обижаюсь.
– Да как же, не обижаешься! Думаешь, по лицу не видно? Сидишь, будто насмехаешься… А зря насмехаешься-то, дочка. Он же по-своему все переживает, знаешь ведь, какой он у нас борец несгибаемый.
Она хотела было возразить – достали, мол, с этой несгибаемостью, – но промолчала. Мельком глянула на часы – ого, девять! Никита наверняка дома, а у нее ужина нет. И рубашки в ванной в тазу замочены… И вдруг хмыкнула про себя, вспомнив отцовское презрительное – эх ты, прачка-кухарка… Да, выходит, так оно и есть. Прачка и кухарка. И все это, можно сказать, на добровольно общественных началах. И «полюбовница» тоже. Правда, смешно. И грустно…
– Я пойду, мам. Спасибо за чай.
– Да погоди, чего сразу пойду-то? И часа в родном дому не пробыла… Все-таки обиделась на отца, да?
– Ничего я не обиделась! Мне и в самом деле пора.
– Ну, Нин… Посиди еще немного, чего ты, как неродная… Вот дожили до жизни – дочку раз в неделю на полчаса отпускают… А сам-то твой, этот… Никита твой… Что, не может вместе с тобой в гости зайти? Посидели бы, я бы пирог с палтусом завернула. И отец бы уважение почувствовал, меньше бы психовал. Брезгует нами, да? Не ровня мы ему?
– Нет, мам, ну что ты… Не в этом дело.
Сказала – и опустила глаза, испугавшись. Потому как резануло внутри – в этом, в этом! Именно в этом дело, ты в точку попала, мам! Потому и повторила испуганно:
– Нет, не в этом дело. Просто у него сейчас катастрофически времени не хватает.
– А чем он таким шибко занят? Вроде не работает нигде.
– Он учится, мам, в серьезном институте. Даже не в институте, а в академии.
– Да? И на кого ж он учится, больно интересно знать?
– Ну… Как бы тебе объяснить… Там к государственной службе чиновников готовят. Нет, правда, у них там все очень серьезно, мам. И строго. Лекции с утра и до вечера, потом курсовые всякие, а в следующем году защита диплома…
– Ну ладно, коли так. А может, и хорошо, что он к нам не приходит. Не дай бог, отец брякнет при нем чего некультурное! Да и я со своими пирогами… Что он, пирогов с палтусом не едал? Мы ж люди простые, Ниночка, куда нам со свиным рылом в калашный ряд… Случится у тебя с этим Никитой счастье – и мы с отцом счастливы будем! И в сторонке постоим, если что!
– Да уж… Папа, кажется, постоит в сторонке… Думаешь, легко мне каждый раз на оскорбления нарываться?
– А ты за оскорбление-то его слова не принимай, Ниночка! Он же человек такой, работяга, не умеет он, чтобы со всякими там подходцами… Как говорится, что на уме, то и на языке!
– М-м-м… Хочешь сказать, простота хуже воровства?
– Ой, да как тебе не стыдно так об отце-то! Язык прикуси, бессовестная!
– А ему не стыдно меня каждый раз оскорблять?
– Так он же любя, Нин… Он тебя очень любит, оттого и переживает сильно! Обидно ему за тебя, понимаешь?
– Да, мам… Я понимаю. Конечно же. Но это всего лишь его личное восприятие действительности, я тут при чем? У меня к моей жизни претензий нет. Меня все на сегодняшний день устраивает. Абсолютно все.
– Ой ли?
Как плетью стегнуло это мамино «ой ли» – обидное, хлесткое. И хитрованский взгляд полоснул по лицу, и губы мама сжала специфически – скобкой догадливого сомнения. Да, очень выразительно получилось. Выпукло. Вот, мол, смотри на меня, дочка, видишь, какая я сильно задумчивая и сомневающаяся в твоих словах! Давай, подпрыгивай на стуле, доказывай мне обратное! Видишь, я жду…
А не дождешься. Не буду я тебе ничего доказывать. Потому что не должна ничего доказывать. Ни-че-го. Никому. Потому что и сама в себе еще толком не разобралась. И в своих отношениях с Никитой тоже. И вообще – хватит из меня веревки вить… Что свили, то свили, спасибо и на этом. Все детство старательно внушали – должна, должна! Что придумают вдвоем с отцом, то и должна! Хватит…
– Ну, все, хватит, мам… Пошла я.
Нина решительно уперлась кулаками в столешницу, приподнялась на стуле, но мать вдруг опустила на плечо ладонь и будто пригвоздила обратно. И произнесла решительно:
– Глянь-ка мне в глаза, Нинка…
– Ну что, мам, что?
– Давай перед матерью как на духу… Сама-то хоть понимаешь, как свои годы дальше жить? Я вот за тебя перед отцом заступаюсь, а сама все думаю, думаю… А ну, коль он и впрямь не женится?
– Да что вы заладили – женится, не женится! Ладно, отец, а ты-то, мам? Чего вы лезете в мою жизнь?
– А куда нам еще лезть-то, дочка? В чужую, что ли? Мы ж твои родители… Слушай, а может, тебе поговорить с Никитой? Так, мол, и так, замуж хочу… Или это… Как бы забеременеть невзначай? А что? Давай, я тебя научу по-женски, подскажу…
Все, подумала Нина, терпение, кажется, лопнуло. В голове забухало, зазвенело негодованием. Пришла, называется, родителей навестить! Получила массу положительных эмоций! Уже и в постель норовят залезть! Надо же – научу-подскажу, как забеременеть! Чудеса пролетарской камасутры поведать собралась! Как же противна эта бесцеремонность! Да, любят они, да, беспокоятся по-своему, но все равно – противно!
– Послушай, мама… Если ты еще раз… – Она закрыла глаза и сглотнула ком в горле. Сдерживая раздражение, произнесла спокойно, но с жесткой нотой в голосе:
– Если ты еще раз затронешь эту тему, я вообще больше к вам не приду! Никогда! Слышишь? Дорогу к вам забуду! И отцу можешь так и передать! Если он еще раз…
– Что ты, Ниночка, что ты! Бог с тобой, доча, что ты говоришь? Да что я такого сказала-то, господи?!
Мать тихо всхлипнула, зажав рот ладонью, глянула на нее сквозь набухающую слезную пелену. Моргнула, и слезы тут же брызнули из глаз. Сразу весь гнев Нины ушел в стыд.
– Мам, мам… Ну ладно, все, ну не надо… Не плачь, я ж не хотела… – залепетала она виновато, оглаживая мать по бугристо-целлюлитному предплечью. – Ну извини, мам…
– Да как у тебя язык-то повернулся, Ниночка… Да как же я отцу могла бы такое сказать? Что ж ты, дочка… Да его бы сразу кондратий хватил… Он же так тебя любит! Что у нас с отцом еще есть-то?
– Мам, да я все понимаю! Но и ты меня тоже пойми! Нельзя же так, мам…
– Ну да, ну да… А как можно-то, доча? Ты ведь у нас одна, как свет в окошке… Позднее дитя, божий подарочек… Мы ведь уж и не надеялись, я помню! Когда принесли тебя из роддома, отец с рук не спускал, дышать боялся… Он уж, почитай, в возрасте мужик-то был, почти под пятьдесят…
Мама слезно вздохнула, отерла дрожащими ладонями полные щеки, снова заговорила торопливо:
– Знаешь, как нам тогда трудно было? Ой-ой, если вспомнить… Это ж девяностый год был, вокруг черт-те что творилось! Прилавки в магазинах пустые, зарплату не дают, хоть головой об стенку бейся! А мне есть что-то надо, иначе молоко пропадет… Тоже ведь не молоденькой тебя родила, сорокалетней бабой! Отец, помню, то рычал от безнадеги, то плакал. С кулаками на директора завода, помню, накинулся, когда тот обещал зарплату выдать, но слова не сдержал! Да что – директор!.. Его потом и самого – под зад коленом… Так и жили – кое-как перебивались. А дальше еще круче пошло. Помню, тебе лет пять было, когда завод олигархи-бандиты отбирали… Этот был, как его… Рейдерский захват. А папа, представляешь, под пули полез… Думал, родное предприятие защищает. Пролетарий, мать твою… Обо мне не подумал, как я одна тебя поднимать стану…
– Да? Ты мне об этом никогда не рассказывала, мам…
– Да зачем тебе знать-то? Это уж наши дела. Задело его тогда бандитской пулей-то, в больницу свезли. А он оттуда сбежал. Пришел ночью домой – герой раненый… Долго около твоей кроватки стоял, все пришептывал – прости, мол, доча, не знаю, как тебе счастливое детство обеспечить… Не будет у тебя детства-то… Сломался он тогда, Нинок, как есть сломался. Всю жизнь на заводе в честных передовиках проходил, и партии честно служил, и верил… Понимаешь, верил! Таких-то честных тружеников, как твой отец, и тогда было – раз-два и обчелся… С тех пор, считай, никак успокоиться не может. Не смог в новую жизнь встроиться, все прежними правилами живет… Все у него только черное да белое, других цветов не признает. Оттого и злится, если вдруг что не по правилам да не по чести… Оттого и состарился раньше времени. А сейчас ему тем более не перестроиться – семьдесят второй годок пошел, под самую дыхалку подперло. Ты уж не сердись на него, Ниночка. Какой есть, что же делать.
– Да я не сержусь, мам! Просто… Он же должен понять… У меня своя жизнь…
– Своя-то своя, кто ж спорит. Но и родителей с руки, как варежку, не стряхнешь! Родителям тоже радости дать надо. Отец вон внуков страсть как хочет… И нам надо чем-то жить, Нин! Думаешь, велика отцу радость в сторожах ночных сидеть? А так бы дома сидел, внуками занимался. Все бы заделье! Плохо в старости без заделья-то, Нин. Тоска, смысла нет. Ой, тоска! – Укор в голосе матери усиливался, захватывал собой маленькое пространство кухни. В тоне появились жесткие обвинительные нотки: – Как ни крути, а отец-то прав, Нин! Растили тебя, растили, всю душу вкладывали! И к морю на последние деньги отправляли, и наряды покупали, во всем себе отказывали! И образование опять же… Не институт, конечно, но техникум – тоже хорошо… Мы ведь почему тебя на техникум-то настропалили? Думали, вдруг не успеем в институтах выучить, помрем раньше времени. А еще думали, красавица ты у нас, в институте сразу замуж выскочишь, опять же закончить не успеешь. А в техникуме после десятилетки – всего два с половиной года… Кто ж знал-то, что ты вообще замуж не заторопишься? А мы с отцом такие надежды возлагали. Вот тебе и надежды – все прахом пошли. Ни у тебя семьи, ни у нас внуков. Бабья молодость-то быстро проходит, Нин, не успеешь и оглянуться! От двадцати до тридцати – и ветер в ушах просвистеть не успеет. И все, и ушло золотое бабье времечко, назад не воротишь. А ты говоришь…
Мама вздохнула, осела на стуле квашней, провела ладонью по столешнице. Бедная, бедная мама… Как на нее обижаться-то? Ведь это предъявление векселей – вовсе не злое… От простоты мыслей идет, от безысходности. Подумалось вдруг – и впрямь дети должны отвечать за возрастную родительскую неприкаянность… То есть хочешь не хочешь, а «задельем» в старости обеспечь. Неужели у всех так?
Хотя у Никиты, например, такой проблемы с родителями точно нет. Объявил матери с отцом, что уходит в самостоятельное плавание, они только улыбнулись иронически. Но, может, за этой иронией тоже скрывалось это пресловутое «заделье»? Квартиру-то съемную они сыну оплачивают. Откуда у студента деньги…
Да, наверное, и впрямь страшно им жить без «заделья». Не зря мать при своей гипертонии уборщицей в школу устроилась, говорит, деньги не лишние… Да какие там деньги, господи? Копейки… Просто без «заделья» боится остаться. Хм… Грустное какое слово. Не дело, а именно заделье. Себя занять, обмануть то есть. Хотя, опять же, к примеру, Никитина мама, Лариса Борисовна, вообще не работает, дома сидит. Но у нее как-то по-другому все происходит. Без мук. Такое впечатление, что она всегда чем-то важным занята. Кофе пьет – занята, книгу читает – занята, даже когда просто в окно смотрит, кажется, что важным делом занята. Причем таким важным, что чувствуешь себя рядом с ней абсолютной бездельницей…
Наверное, тут в чем-то другом собака зарыта. В социальном статусе, наверное. В присутствии интеллекта. Каждому свое… Значит, Никите нет необходимости обслуживать родительскую неприкаянность в старости, а ей от этого никуда не уйти. Мама-то права – не стряхнешь с руки, как варежку…
– Ладно, я поговорю с Никитой, мам… – выдохнула Нина грустно. – Обещаю…
– Конечно… Конечно, поговори, Ниночка! – тут же оживилась мать, придвинувшись к ней рыхлой грудью. – Не стесняйся, поговори! Нынешние мужики, они ж все такие! Пока его в нужную мысль носом не ткнешь, как кутенка, сам не додумается! А мы с отцом насчет твоего Никиты вовсе не возражаем… А что, парень непьющий, из хорошей семьи, опять же при образовании будет… Свадьбу закатим, платье белое тебе пошьем! Пышное, с кружевами! Да из тебя такая невеста будет, любо-дорого посмотреть, ты ж у нас красавица, беленькая да ладненькая, как яичко! Только худа больно, раньше-то поплотнее была… Иль это он хочет, чтоб ты худой была?
Ну все, понеслось… Зря, наверное, наобещала. Уже и про свадьбу речь пошла…
– Нин… А можно, я отцу скажу?
– Что скажешь?
– Ну, так про свадьбу.
– Мам, я же сказала – поговорю! Всего лишь поговорю. Ну чего ты вперед паровоза побежала?
– А… Ну, ладно…
Мать испуганно махнула рукой, потом устало провела ладонью по лицу и улыбнулась. Побежали от глаз морщинки «гусиные лапки», мелькнула во рту дырка от недавно вырванного зуба. Подумалось вдруг – как же быстро она состарилась. И раньше-то не особо за собой следила, а теперь… Совсем жалкая стала. Волосы хоть и крашеные, но цвет непонятный, будто припыленный, и темные круги под глазами, и кожа на лице напоминает сырую картофелину на срезе. А ей ведь всего – чуть за шестьдесят… Сейчас посмотришь, некоторые тетки и к семидесяти выглядят как огурчики.
– Мам… Давай я тебе хороший крем куплю, хочешь? И к стоматологу сходи. Когда улыбаешься, дырку во рту видно.
– Ой, да подумаешь, дырка! Перед кем мне красоваться-то? Отец меня и такую любит.
– А ты не для отца, для себя…
– Да ну тебя, Нин! Не понимаю я этих новомодных разговоров. Для себя, не для себя. Раньше нас по-другому жить-то учили! Вот скажи-ка я раньше – для себя, мол, чего-то хочу! Вмиг бы все осудили! Нет уж, доченька, не переделаться нам с отцом, уж такими, какие есть, и помрем! Мы ж эти… Как их… Слово такое трудное… Неандертальцы, во как!
– Мам… Вообще-то это слово используют, когда обидеть хотят.
– Да? А я ж не знала… Мы с отцом не шибко грамотные, институтов не заканчивали, всю жизнь на производстве вкалывали, когда было в словах-то разбираться? Зато, вон, тебя вырастили, умную такую…
Испугавшись, что мать снова вырулит на прежнюю тему, Нина озабоченно глянула на часы, засобиралась:
– Пойду я! Поздно уже! Пока до дому доберусь…
– Ишь ты, до дому! Какой там у тебя дом – квартира съемная. Ладно, иди, иди. Твой-то, поди, уж заждался. Мог бы и приехать, колеса бы не отвалились.
– Мы договаривались, что я сама приеду.
– А ты возьми да позвони! Скажи, мол, поздно уже…
– М-а-а-м…
– Ладно, молчу. Делай, как знаешь, тебе виднее. Но про свадьбу поговори, обещала!
– Да, я помню.
– Погоди, я тебе с собой холодца положу… И оладьев…
– Не надо ничего, мам! Ну, пожалуйста!
– А что, твой Никита не любит? Оно, конечно, закуска неблагородная… Куда ты сразу в прихожую? Зайди к отцу-то, попрощайся по-человечески! Толком и не опнулась, а побежала уже!
Нина шагнула к проему гостиной, развела руками гремучие стеклянные висюльки. Господи, когда они их уберут? Наверное, никогда. И ремонт в квартире уже никогда не сделают. И мебель не поменяют. Так и будут жить в этом штампованном интерьере восьмидесятых – с коврами на стенах, с переливчатым сервизом в стенке, с увеличенной фотографией в рамочке на стене, где оба еще молодые, с комсомольскими задорными взглядами, голова к голове. Мама со смешной прической, с брошкой на отложном воротничке цветастого платья, отец в белой рубахе пузырем. Хорошие ребята, правильные. Только жизнь почему-то неправильной стороной для них обернулась. Наверное, сами виноваты…
– Слышь, Нинк, чего наш президент удумал! – неожиданно весело проговорил отец, ткнув пальцем в телевизор. – Нормы ГТО возрождать будут! Вот это правильно, вот это молодца, уважаю! Сообразил наконец.
– Пап, я ухожу. До свидания.
– Ага, бывай. Когда еще зайдешь-то?
– Не знаю. Может, через неделю.
– Деньжат подкинуть? У нас третьего дня пенсия была.
– Нет, не надо. Спасибо.
– Ну, как знаешь…
Мама все-таки сунула ей банку с холодцом в сумку. За этим занятием Нина ее и застала, когда вышла в прихожую. Но спорить уже не стала. Молча натянула куртку, обмотала вокруг шеи шарф.
– А чего ты без шапки-то, Нин? – подняла недовольно брови мать.
– Так весна на улице.
– Да какая весна, середина марта! Холодно же еще! Пришел марток, надевай сто порток!
– Ладно, пока…
Нина улыбнулась, чмокнула мать в щеку, открыла дверь, быстро засеменила вниз по лестнице.
– Капюшон хоть на голову накинь! Весна, едрит твою… – услышала она напоследок голос матери.
На улице и впрямь было холодно. Мать-то права оказалась. Ударивший к вечеру морозец замуровал снежную кашицу в мелкие ледяные колдобины – обычный мартовский сюрпризец. Самый противный месяц года – март… Подлое, обманчивое время. Одарит дневным солнышком, душа доверчиво распахнется – о весна красна! – а ближе к ночи – нате вам! Получите! Ишь чего захотели, весну… Только «едрит твою» и вспомнишь.
Нина кое-как доплелась до автобусной остановки, спина взмокла от напряжения – не так страшно плюхнуться в это безобразие, как страшно каблук сломать. Сапоги-то дорогие, причем единственные. Жалко.
Автобуса, конечно, долго не было. Вместе с ожиданием росла в душе досада на Никиту – и впрямь ведь, мог бы и приехать за ней к родителям! Мать права – колеса бы не отвалились… А с другой стороны, сама виновата. Гордынюшке-матушке спасибо скажи. Все ждешь, что Никита сам о тебе заботу проявит, сам, сам додумается… Не жди, не додумается. Потому что он – эгоист. Причем абсолютно искренний эгоист, обаятельно-беззаботный. Начни его укорять в эгоизме – распахнет глаза и будет смотреть удивленно, не понимая, о чем речь. Ты же, мол, меня не просила.
Ну ладно, не додумался. Бог с ним. Но позвонить-то мог! Спросить хотя бы – где ты, Ниночка, что да как… Обыкновенную заинтересованность проявить, по простой и доступной схеме: как дела – все хорошо – целую. Обозначиться присутствием в жизни. А она бы ответила – на остановке стою уже двадцать минут, спина мокрая, замерзаю, как цуцик… Нет ведь, не позвонит. Потому что мысленную установку получил – она у родителей. Что ж, и она тоже звонить не будет. Ни за что. Раз так…
О, наконец-то автобус. О счастье, и свободные места есть! Ехать долго, через весь город, считай. Жаль, книжку с собой не взяла… Ничего, можно просто в окно посмотреть. Расслабиться, поплыть рассеянным взглядом по неоново сверкающим красно-сине-фиолетовым всплескам… Если прищуриться, то эти всплески тянутся одной линией – названия магазинов, реклама, свет фонарей… Красиво. Нарядные сумерки. Только на остановках блескучая линия дает сбой. Видно в окно натуральную картинку. Видно, как город брезгливо съеживается в остатках грязного снега, а сумерки кажутся вовсе не нарядными, а холодными и туманно-волглыми.
И все-таки – весна! Еще немного, и островки грязного снега растают, и грянет апрель с ярким солнцем, с первой травой на газонах, с редкими пупырышками желтых одуванчиков! Новая весна – новая жизнь…
Нина с детства любила весну. Не само по себе состояние разбуженной природы, а заложенное в этом состоянии ожидание лета. И все эти действа весенние любила – подготовку к лету. Когда мать в субботнее утро с шумом открыла законопаченные на зиму оконные створки, и комната заполнилась ветром и звуками апреля – гомоном обалдевших воробьев, криками дворовой ребятни, тоже обалдевшей от весенней яркости солнца. И – начинался обиход… Сначала мать намывала стекла дурно пахнущей нашатырем водой, потом натирала с двух сторон скомканными газетными лоскутами до состояния прозрачности. Яростно так натирала, сжимая от усилия губы и раздувая ноздри…
Потом меняла зимние шторы на летние. Мать их смешно называла – бумазейные. А зимние, тяжело и нарядно жаккардовые, подвергались бережной стирке и убирались в шкаф, на полки с «богатством», как насмешливо отзывался о маминых запасах «богатства» отец. Были там и льняные скатерти, которые никогда не использовались, и яркие махровые китайские полотенца, и комплекты постельного белья, тоже почему-то девственно сохраняемые. Так мать хотела. Говорила – это, мол, Ниночкино приданое. А отец сердился на такое мещанство, но не очень. Просто хмурился недовольно. Но материн апрельский переполох в доме уважал! И даже помогал, как умел. Например, выносил во двор ковры, колотил по ним палкой, выбивая столбы пыли. Мать только вздыхала, глядя на него из окна. А соседка, тетя Ляля, говорила, недобро усмехаясь, – это он так ностальгирует, мол… По привычке весеннюю генеральную уборку с Первомаем ассоциирует. Раньше-то, мол, к Первомаю, как к Пасхе, люди готовились.
Да, тогда их квартира считалась коммунальной, вторую комнату занимали соседи – тетя Ляля и дядя Петя Михеевы. Лялечка с Петечкой, как они сами себя называли. Отец их терпеть не мог. Называл почему-то спекулянтами. А мать терпеливо объясняла: это раньше, Ниночка, всех подлых торгашей так называли, которые пользовались временными трудностями по недостатку некоторых товаров и продавали их из-под полы, и за это их могли строго наказать, даже в тюрьму посадить. А теперь времена другие, Ниночка, теперь все можно, потому эти «подлые» и вылезли из всех щелей на солнышко. А папе это очень не нравится, понимаешь, Ниночка? Потому что это несправедливо, это нетрудовой доход, как говорит папа. У станка не стоять, до седьмого пота не вкалывать… Понимаешь?
Нина не понимала. Ну, подумаешь, торгует дядя Петя Михеев джинсами и курточками на стихийном рынке, что расположился на площади у кинотеатра, и пусть себе! Тоже ведь не большая радость – весь день торговать. Таскать на плечах эти огромные клетчатые баулы. Тем более про дядю Петю Михеева язык не поворачивался сказать – подлый. Наоборот, он был добрым. Шла от него какая-то особенная веселая сила, и тетя Ляля смотрела на него тоже всегда весело. И улыбалась, и в щеку нежно целовала, когда он по утрам на свои «подлости» уходил. Мать, например, папу никогда не целовала. И духами от нее, как от тети Ляли, не пахло. А пахло хозяйственным мылом и щами с кислой капустой.
Да что там – запахи… Это вообще были разные миры – их комната в сравнении с комнатой тети Ляли и дяди Пети. В их комнате почему-то всегда было мрачно, а в соседской – светло, хоть и выходили окнами на одну сторону. Может, потому, что в соседской комнате всегда музыка играла? И не какая-нибудь развеселая про «три кусочека колбаски», а та самая, которую хочется слушать, замерев и оробев у дверей…