Остановись, мгновенье. Хотя, может, не так уж ты и прекрасно, если мерить по большому счету? А может, и вовсе не прекрасно, а так, выскочило из обыденности, пронзило насквозь, и захотелось вдруг замереть и еще глубже вдохнуть воздух, и еще, и закрыть глаза, и улыбнуться, прежде чем сделать шаг… Хотя – глупости все это. Если Димону рассказать – смеяться начнет. А может, и не начнет. Вообще-то он такой, из понимающих. Снаружи пробивной и жесткий, как победитовое сверло, а в душе – нежный романтик. Наверное, потому их и потянуло друг к другу со страшной силой…
– Машк, ты чего тут затихарилась? Я тебя зову из ванной, зову…
Маша вздрогнула, легко развернулась к Димону всем корпусом, как подсолнух к солнцу. И улыбнулась так же – сразу всем лицом. Губами, глазами, ямочками на круглых щеках. Димон в проеме дверей тоже было вознамерился поплыть улыбкой, но мужественно сдержался, нахмурился рыжими бровями.
– Иди, покажи, на какую высоту тебе в ванной зеркало повесить. Видишь, не зря я с собой из дома дрель захватил – здесь вообще никаких инструментов нет. Молодец я у тебя, Машка, правда?
– Молодец, молодец… А победитовое сверло тоже захватил?
– Ну да, вот оно… А почему ты спросила?
– Да так… – загадочно ухмыльнулась Маша. – Ты знаешь, я вот стояла сейчас перед твоим чемоданом и думала – сделаю шаг, и начнется…
– Что – начнется?
– Что, что… Эх ты, Димон, Железный дровосек! Новая жизнь начнется, вот что!
– А чемодан-то тут при чем?
– Ну как при чем… Вот сделаю я к нему шаг, открою, достану твои рубашки, буду их в шкафу развешивать… Уже как настоящая женщина, понимаешь? И рубашки твои – они как подтверждение этого, ну, как символ, что ли… Я буду доставать их и развешивать в шкафу. Рубашки моего мужчины. Любимого. Чуешь момент? А потом я буду их стирать и гладить. И тоже с любовью.
– А-а-а… Ну, тогда понятно. А мне такое и в голову не пришло, когда я решил для тебя в ванной зеркало повесить… Ишь ты…
Димон задумчиво почесал висок черным победитовым сверлом, вздохнул, умильно уставился на свою маленькую подружку. Желтые глаза его в светлых ресницах потекли медовым теплом, и Маше опять показалось, что она знает это тепло на вкус, как любимое белое вино. Еще глоток – и захочется воспарить над обыденностью, и раствориться в сильных руках, и почувствовать себя самой маленькой из всех маленьких, самой любимой из всех любимых.
Хотя – стоп! Не надо. Вот не надо этого сейчас. Воспарить и раствориться – это потом, это еще успеется. А сейчас пусть будет просто – день. Обыкновенный, хлопотливый, и в то же время – особенный. Первый день их совместной жизни. Если сказать по-хамски – первый день сожительства. А можно и еще похлеще сказать – первый день гражданского брака. Гадкие словосочетания, правда? Слух режут. И что это значит – гражданский брак? А кто живет в законном браке, выходит, не граждане? А кто? Марсиане, что ли? И вообще нельзя было как-то по-другому такой брак назвать? Например – пробный, студенческий… Простенько и со вкусом. И всем понятно, что ребята любят друг друга и не желают ни прерывать учебного процесса, ни скитаться по холодным дачам, ни терпеть утренних скукоженных снисходительностью маминых-папиных лиц. Они просто хотят жить вместе, пусть в такой вот съемной убогой квартире, но непременно вместе. Что тут такого, скажите?
– Слушай, Димк… А твои как отнеслись… ну, к тому, что мы решили жить вместе?
– Да нормально отнеслись… Они ж у меня ребята простые, ханжескими прибабахами не обремененные. Обыкновенные родители. А твои как?
– А у меня, выходит, они не обыкновенные, а с этими самыми… С ханжескими прибабахами… – грустно вздохнула Маша, привычным жестом заправляя за ухо тугую вьющуюся прядь. – Мама мне, знаешь, такой концерт вчера закатила…
– Да? А мне всегда казалось, что она меня вполне адекватно воспринимает.
– Ой, Димк… Да не в этом же дело, как она тебя воспринимает! Просто она… Как бы это тебе объяснить… Она по-матерински за меня боится.
– Почему – боится? Что я тебя, съем, что ли?
– Нет. Не съешь. Но она до сих пор думает, что я маленькая девочка, понимаешь? Что я утром вовремя не проснусь, что позавтракать не успею, что обувь не ту надену и ноги промочу и буду потом лежать в жару и бреду…
– Ничего себе – маленькая девочка! Это в восемнадцать-то лет! Смешно!
– Ага. Смешно. А про тебя говорит, что ты тоже еще в игрушки не наигрался. Что в твои девятнадцать надо еще по девчонкам бегать, пиво на скамейках распивать и у родителей на походы в клубы деньги клянчить.
– Да откуда она знает, что мне надо, а что не надо? Да я, если хочешь, давно уже на родительской шее не сижу! И если я захочу выпить пива или пойти потусоваться в клуб, то…
– Ой, да ладно, не заводись! Это же не я говорю, а моя мама! Про папу я уж вообще не заикаюсь… Он меня убьет, когда из командировки вернется! И тебя заодно! Будем тут лежать юными трупами, как Ромео и Джульетта.
– Нет, я не понимаю… Что они против меня имеют?
– Против тебя – совершенно ничего. Скорее против меня. Это же я, их дочка, осмелилась уйти из родительского дома. А про тебя они и знать не захотят, пока ты официальным женихом не заделаешься.
– Машк… Ты что? Ты… Но ты же сама не захотела… Ты во мне сомневаешься, что ли?
– Да ничуть, Димка! Я-то как раз все понимаю. Мы же вместе так решили, это наше с тобой дело, как жить! Я тебе абсолютно доверяю и все-все про тебя знаю…
– А я – про тебя…
Они улыбнулись друг другу понимающе, и Маша быстренько отвела свой взгляд в сторону, будто застеснявшись этого стопроцентного понимания. Но горло от счастливого волнения все равно перехватило. Какое оно все-таки неуправляемое, это волнение! Вот промедли секунду – и уже точно с ним будет не совладать. И придется забыть на время и про чемодан с рубашками, и про зеркало в ванной. Стоит сейчас поднять на Димку глаза – и они точно с этим опасным волнением не совладают…
– А самое смешное, Димк, знаешь, в чем заключается? – деловито проговорила она, слишком торопливо склоняясь над Димкиным чемоданом и пытаясь управиться с жесткой пластмассовой «молнией». – Самое смешное, что мои родители поженились, когда им обоим было по восемнадцать. Представляешь? Они познакомились, когда вместе в Питерский архитектурно-строительный поступали. Папа был местный, питерский, а мама – приезжая. Считай, провинциалка. А потом их на картошку в колхоз отправили. Тогда всех первокурсников на картошку в колхоз отправляли. Вот там, как говорится, и осуществилась их любовь. Мама с той картошки уже мной беременная приехала…
– Да? И что она, жалеет об этом?
– Почему это – жалеет? Нисколечки не жалеет! Наоборот, смеется, когда говорит, что сделала удачный выбор, поменяв высшее образование на семейное счастье.
– Хм… А что, совместить все в одном флаконе нельзя было?
– Нет. Нельзя. Она, когда меня родила, в академку сразу ушла, думала, что действительно совместит… А через год еще и Данька родился. Какая уж тут учеба, когда на руках двое детей-погодок? Вот она и решила – и бог с ней, с учебой. Кругом тридцать три не бывает. Зато семья образцовая получилась. Пока папа на трех работах крутился, она ему курсовые делала, конспекты переписывала, с пеленками и с обедом успевала… Ты знаешь, они до сих пор с удовольствием вспоминают то время! Говорят, оно самое счастливое было. А мама его называет – счастье вопреки.
– Чему – вопреки? Вопреки трудностям, что ли? Так вроде у всех молодых семей трудности бывают…
– Нет, Димка, ты не понимаешь. Тут даже не в трудностях дело, а в том, что в их семью никто не верил. Вообще никто. Когда дети рожают детей, это всегда вызывает некий скепсис, вроде того – ну-ну, посмотрим, что вы с ними делать будете… И потому им никто не помогал. Смотрели, приглядывались, усмехались. Папина мама, то есть моя дорогая питерская бабушка, улыбалась и мечтала поскорее развязаться с ранней женитьбой сына. Она, между прочим, сама мне об этом рассказывала, когда в добром духе была… Спала и видела, как бы маму к родителям в ее маленький городок отправить! И мамина мама тоже улыбалась, но только по-другому – в покорном ожидании неизбежного. Вот-вот, мол, дочка приедет, сядет ей на шею с двумя детьми. А пока они совместно улыбались, папа с мамой жили по съемным углам, любили друг друга, нас растили. Без помощи растили, с полным отсутствием материальной и моральной поддержки. А потом папа институт окончил, взял распределение в наш город, потому что здесь ордер на комнату обещали дать. И тут уж у них все пошло и поехало, как по накатанной. Выживший в жестоких условиях засухи семейный росток буйно полез вверх, зацвел образцовыми розами. Папа хорошие деньги в дом стал носить, мама была при очаге, при детях, при мужней любви. В общем, все как в кино – сначала холодильник купили, потом на телевизор стали копить…
Маша усмехнулась и замолчала, прикусив губу, будто устыдилась своего эмоционального выплеска-монолога. И впрямь, чего это ее понесло в подробности? Еще и прозвучало так, будто она не просто рассказывает о своей семье, а жалуется. Будто мать с отцом ее чем-то сильно обидели. Искоса глянув на Димона, она улыбнулась в его немного озадаченное лицо, торопливо закончила:
– Ну, в общем, они и сейчас довольны собой, абсолютно счастливы и ни разу ни о чем не пожалели…
– Да уж, красиво ты про своих родаков рассказала. Я аж заслушался. Только мне теперь непонятно, почему Татьяна Владимировна считает, что ты… Что мы…
– Не зови ее Татьяной Владимировной, Дим. Моя мамочка молодая еще особа. Тридцать семь лет всего!
– А как мне ее называть?
– Просто Таней… Ну, или Татьяной, что ли. Хотя какая в принципе разница… Как ни назови, все равно ты для нее теперь враг. Опустошитель семейного гнезда.
– Я – опустошитель?!
– А ты как думал? Пришел, увидел, пригляделся, увел из дома любимое дитя. Ей теперь заботиться не о ком.
– Здрасте! Как это – не о ком? У нее же муж есть! Сама говоришь – страшно любимый!
– Ну, в общем, да… Так оно и есть, конечно…
Маша тихо вздохнула, придирчиво начала рассматривать вытащенную из чемодана Димкину сорочку в синюю и желтую клеточку. Хотя чего ее рассматривать – сорочка как сорочка. Не новая, но чистенькая и хорошо проглаженная. Наверное, у нее долго еще так хорошо не получится Димкины сорочки гладить. И стирать тоже. И готовить она совсем не умеет. Стыдно сказать – ни разу за всю свою жизнь кастрюли борща не сварила. А туда же – здравствуй, новая взрослая жизнь, остановись, мгновенье… А главное – маму так жалко… Так жалко, что хоть плачь. А если еще вспомнить этот их вчерашний разговор… Может, Димке о нем рассказать? Хотя нет, не стоит, конечно. Наверняка мама сама себе всяких страхов напридумывала, только чтоб ее возле себя удержать…
– Не уходи от меня, Машенька… Прошу тебя… Зачем, зачем ты это делаешь?
Таня села на самый краешек стула, зажала ладони меж коленями, улыбнулась. И сама почувствовала, какой жалкой получилась улыбка. После такой улыбки обычно плакать всегда хочется.
– Мам… Ну чего ты в самом деле? Мы с Димоном очень любим друг друга, мы просто хотим жить вместе… Что тут такого?
– Ой, да любите вы друг друга на здоровье! Кто ж вам мешает? Я ж не об этом толкую! Наоборот, я даже рада, что у тебя любовь. И это здорово, это замечательно, что любовь, но… Я так за тебя боюсь, доченька! Как-то нехорошо все-таки…
– Что – нехорошо?
– Да ваше сожительство это! Ты только прислушайся, как звучит… пошло!
– Мам, да брось ты в самом деле! Нет, не думай, я тебя понимаю, конечно… Просто сейчас времена другие, мам! Сейчас необязательно сразу в ЗАГС бежать, чтобы придать законный статус любви! Сейчас главное – не это.
– А что сейчас главное?
– А то, что мы и сами знаем, что она – просто есть. И это главное. А все остальное – второстепенное. Все остальное – потом, мам… Как говорится, по факту. А не наоборот.
– Да я понимаю, Машенька, я все это понимаю! Но зачем так торопиться? Тебе же всего восемнадцать! Ну, погуляли бы, повлюблялись без всяких бытовых нагрузок… Зачем тебе все это нужно, дочь?
– Нужно, мама. Очень нужно. А бытовые нагрузки – это тоже любовь, между прочим. Я их не боюсь. Наоборот…
– А как же я, доченька? Ты обо мне подумала? Я же совсем одна остаюсь.
– Мам, ты не одна. Ты с папой.
Таня опустила голову, грустно покивала головой, рассматривая бежевый узор на ковре. Давешнее беспокойство ворохнулось под сердцем, и она чуть задержала дыхание, не давая тревоге проснуться окончательно. Машка подошла сзади, обняла, ткнулась носом ей в шею, засопела совсем по-детски. Близкая, родная, и запах от волос чистый, почти младенческий. И руки тонкие, нежные, ничего толком не умеющие. Куда, куда она от нее уходит? Зачем ей эта взрослая жизнь? Неужели не успеется? Да еще в такой момент, когда пришло в ее жизнь это проклятое беспокойство, от которого никуда не спрячешься, которое растет день ото дня, набирая силу.
– Маш… Я не хотела тебе говорить, конечно, но… Мне кажется, что папа меня разлюбил…
Машка замерла на секунду, и тут же на ее румяном лице появилось насмешливое удивление:
– Ну, мам, ты даешь… Папа?! Чтобы папа вдруг разлюбил? Тебя?! Нет, это ж надо такое придумать, а?
– Я не придумываю, доченька.
– Хм… Ну, ладно. Давай разберемся. С чего ты это взяла вообще? Ну, какие у тебя факты есть?
– Да нет у меня никаких фактов. Просто я так… чувствую. Женщина всегда чувствует, когда… В общем…
– Ой, мам… Вот видишь, тебе даже сказать нечего! А это о чем говорит? О том, что ты все, все себе придумала…
– Нет. Я ничего не придумала, Машенька. Я же говорю – я чувствую…
– А чувства без фактов – это уже клевета, между прочим! Тем более – на папу, который… Да неужели ты не видишь, как он устает на своей работе? Он же фирму на плаву держать должен! Думаешь, легко ему было весь тот кризисный год? Все нервы, все силы там оставлены! Ты его, наоборот, понимать и жалеть должна, а ты… Ну, мамочка, ну и удивила ты меня!
– Да при чем тут его усталость, Маш? Я вовсе не об усталости говорю! Вернее, не в этом смысле… То есть не это имею в виду…
– Ой-ой… А что тогда ты имеешь в виду?
Нотка явной и немного снисходительной насмешливости, прозвучавшая в голосе дочери, больно задела ее, и в душе вспыхнула обида. Она еще и учить ее собралась, поганка маленькая! То есть позволила себе снисходительно рассуждать об интимной стороне их родительской жизни! Ну нет, это уже ни в какие ворота…
Скинув с себя Машкины руки, Таня решительно поднялась со стула, распрямила спину, уперла руки в бока. И голос зазвучал материнским твердым металлом – в конце концов, она мать или чужая равнодушная тетка?
– Маша! Я с тобой, между прочим, серьезно разговариваю! Ты никуда не пойдешь, Маша! Я тебя не отпускаю! Что это за блажь такая вообще? Вот скажи, ты этого мальчика давно знаешь?
– Я его знаю ужасно давно, мам.
– Сколько – давно? Месяц?
– А хоть бы и месяц! Разве это имеет какое-то значение? Я люблю его и хочу быть с ним вместе!
– Маш, ты сама-то себя послушай! У тебя только и звучит – я хочу, я хочу… Эгоистка! Нет, никуда я тебя не отпущу!
– Я все равно уйду, мам.
– Нет! Не уйдешь! Если тебе невтерпеж и ты хочешь спать со своим мальчиком, то пусть он приходит сюда, к нам в дом! Я возражать не буду! Но ты никуда не пойдешь!
– Ой, давай обойдемся без пошлостей, ладно? Прошу тебя, пожалуйста…
Маша неловко сморщилась, как от зубной боли, решительно подошла к дивану, где раскрыл свой зев наполовину загруженный ее вещами чемодан, задумчиво встала над ним, уперев тонкие руки в худые девичьи бедра. Таня обиженно уставилась в ее спину, поморгала ресницами, потом снова опустилась на стул, тихо шмыгнула носом. Не оборачиваясь, Маша произнесла задумчиво:
– Не надо, мам… Ну что ты себя накручиваешь? Не плачь, пожалуйста… Ну вот скажи, о чем ты сейчас плакать собралась? – резко развернулась она лицом к матери. – Вот скажи – о чем? Ты думаешь, я не понимаю, да? Я, между прочим, все прекрасно понимаю…
– Что? Что ты понимаешь?
– А то! Все дети когда-то уходят из дома. Рано или поздно. И Данька тоже ушел. Ты же привыкла, что Данька ушел, правда?
– Вот только не надо сейчас про Даньку, Машенька. Это другой случай. Данька уехал учиться, мы с отцом не имеем права зарывать его талант в землю… А ты как раз учиться и не хочешь!
– Почему это? Очень хочу. Институт я обязательно окончу.
– Но зачем тогда подгонять судьбу, Машенька? Действительно, окончила бы институт, а потом бы занялась устройством личной жизни… Отец бы вам квартиру купил, машину. А так… Зачем тебе эти придуманные трудности, дочь? Наверняка эта съемная квартира убогая совсем, и до института далеко ездить…
– А мы с Димоном очень хотим этих трудностей, мамочка. Понимаешь? Очень хотим. И квартиру сами хотим купить, и машину. И денег мы у родителей брать не собираемся.
– Это ты его словами сейчас говоришь, да?
– Нет. Мы вместе так решили.
– Что ж. Блажен, кто верует… А тебя не смущает, что он тоже учится? Вы что, на стипендию будете все это покупать – квартиру, машину?
– Нет. Не на стипендию. Но Димка уже сейчас в двух местах подрабатывает.
– Ага… Значит, он вечерами будет в двух местах подрабатывать, а ты будешь одна сидеть в убогом съемном углу, стирать, убирать, готовить…
– Да. Именно так.
– А смысл какой?
– Да обыкновенный, мамочка… Мы хотим жить своей собственной жизнью, вот и весь смысл.
Машка подошла к шкафу, задумчиво уставилась на аккуратно развешенные на плечиках свои девичьи легкомысленные вещички – юбочки, цветные платьица, майки-джинсы. Таня снова сердито шмыгнула носом, с неожиданной неприязнью подумав о том, что еще вчера она своей собственной материнской рукой наводила порядок в дочернем шкафу, с пристрастием оглядывая каждую тряпочку на предмет чистоты и свежести. Что, что эта юная поганка умеет делать самостоятельно? Что она может вообще? Только пользоваться и умеет…
– А тебя не смущает тот факт, что ты к собственной жизни еще не готова? А, дочь? Чего ты умеешь-то?
– Ничего. Научусь. Все начинают с чего-то.
– Что ж, понятно… Стало быть, родительская любовь тебе больше не нужна…
Машка обернулась от шкафа с таким несчастным лицом, что Таня вздрогнула. Непонятная сила вдруг подняла ее со стула, бросила навстречу этому родному личику, и они обнялись, и заплакали дружно, и заговорили одновременно и перебивая друг друга:
– Очень, очень нужна, мамочка! Мне твоя любовь очень нужна!
– Как же ты будешь жить, моя девочка… Зачем ты так торопишься…
– Все будет хорошо, вот увидишь…
– Как же я буду без тебя, Машенька… Я же одна целый день дома, совсем одна…
– …Эй, Машк… Ты чего так задумалась?
Димка подошел совсем близко, преданно уставился в глаза. Маша торопливо улыбнулась, потрясла кудряшками, смешно высунула кончик языка.
– Маш… Что-то не так, да? Ты скажи честно…
– Да все нормально, Димк, чего ты? Уж и задуматься нельзя.
– А о чем ты задумалась? Опять о моих рубашках?
– Нет. Не о рубашках. Ну, пойдем, что ли, ты ж меня в ванную приглашал… Будем зеркало под мой рост вешать.
– А может… Может, ну его, это зеркало? Успеется…
Димка ловко подхватил ее на руки, с силой прижал к себе, и она задохнулась счастьем, обвила его шею руками. Комната тут же поплыла перед глазами вместе с голым пыльным окном, открытым чемоданом и распахнутыми лаковыми дверцами убогого шифоньерчика. В этом калейдоскопе промелькнул и диван-развалюха с продранной и торчащей грязными нитками зеленой обивкой. Еще секунда – и они упадут в это логово, и не будет им никакого дела до его лоснящейся непрезентабельности. И пусть, пусть… Пусть будет так…
– Доченька, возьми трубку!
Мамин голос из мобильника зазвучал так ясно и отчетливо, что они вздрогнули и остановились в своей торопящейся прелюдии. Маша выскользнула из Димкиных рук, нашла глазами исходящий судорогой мобильник, направилась к нему, как сомнамбула, лихорадочно поправляя на себе одежду. Уже схватив аппарат в ладонь, пришла в себя, виновато обернулась к Димону и расхохоталась, наблюдая, как он дрожащими пальцами вталкивает пуговки рубашки в дырочки. Ничего себе, самостоятельные ребята! Так перепугались, будто их в парке на скамейке застукали…
– Да, мамочка! – продолжая смеяться, весело крикнула она в трубку. – Слушаю тебя!
– Ну, и как ты там, доченька?
Мамин голос прозвучал с отчаянным надрывом. Авось обойдется.
– Да все у нас хорошо, мамочка!
– А что вы сейчас делаете? Чем занимаетесь?
Нет, пожалуй, не обойдется. Хотя, может, и обошлось бы, если б не стоял за обыденным вопросом этот мамин надрыв.
– Да ничего особенного в принципе… Так, благоустраиваемся…
– Там, наверное, все запущено, да? Может, я приеду, тебе помогу? Наверняка надо и окна помыть, и кухню в божеский вид привести…
– Не надо, мамочка. Я все сама сделаю.
– А чем вы будете ужинать? Вы что-нибудь купили на ужин?
Маша набрала полную грудь воздуху, закатила глаза к потолку, помолчала немного. Нарочито спокойно произнесла в трубку:
– Да. Купили, мамочка.
– А что вы купили?
– Мы купили колбасу, яйца и сыр. Все? Ты удовлетворена?
– Ну что ты на меня злишься, Машенька? Я же просто так спрашиваю… Я же беспокоюсь о тебе…
– А не надо обо мне беспокоиться, мам! Надо радоваться, что у меня все хорошо, а вовсе не беспокоиться!
– Да, да, конечно… Ты извини меня. Я чего звоню-то… В общем, я тебя с Димой к ужину жду. Я голубцы приготовила, твои любимые. И шарлотку. Такая вкусная получилась… Я туда к яблокам еще и бананы, и киви добавила… Во сколько вас ждать? Я думаю, часам к семи.
– Мам, да мы не планировали… Нам тут еще разбираться надо…
– Маша, но я же готовила! Как тебе не стыдно? Я для кого старалась, для себя, что ли?
– Так папа…
– Ты же знаешь, папа в командировке. В общем, я вас жду к семи.
– Мам… Это что, приказ?
– Ну почему, доченька? Зачем ты так…
– А как, мам? Ты даже не спрашиваешь, ты безапелляционно заявляешь! И вообще давай с тобой договоримся, что ты не будешь меня больше контролировать! Я ушла, понимаешь? Уш-ла!
– Маш, ты чего… Вовсе я тебя не контролирую… Я просто в гости… Чтобы ты голодной не осталась…
– Нет, контролируешь! А я не хочу, понимаешь? Я очень тебя люблю, но я буду сама распоряжаться своим временем, ладно? Сама! Извини меня, мамочка! Все, пока!
Маша с силой вдавила кнопку отбоя в тулово телефона, отбросила его сердито на стол, обернулась к Димке. Он стоял на прежнем месте, в застегнутой на все пуговицы рубашке, смотрел на нее со строгим недоумением.
– Зачем ты с ней так, Машк?
– А как?
– Ну… Сурово слишком…
– А чего она меня контролирует?
– Да ладно тебе… Подумаешь, на ужин позвала! Ну, и пошли бы…
– Да господи, ну как ты не понимаешь, Димк! Она же… Она не просто ужинать зовет, она этим самым напоминает мне, что я сама этот ужин ни за что приготовить не сумею!
– И что, и правда не сумеешь?
– Почему? Яичницу с колбасой я совершенно точно приготовить смогу! А завтра в Интернете посмотрю, ладно? И я учиться буду. А потом приготовлю сама что-нибудь эдакое из ряда вон и родителей в гости приглашу!
– А что, давай… А я своих приглашу. Устроим что-то вроде семейного ужина-знакомства. Идет?
– Идет…
– Ну, вот и договорились. Успокойся. А сейчас иди сюда, я тебе что-то скажу…
Маша с радостной готовностью потянулась навстречу протянутым Димкиным рукам, но в следующую секунду взгляд ее уперся в неприглядно лоснящуюся обивку дивана, и личико тут же приняло озадаченное выражение, глаза начали торопливо шнырять по комнате. Господи, где же он? Где-то был пакет с постельным бельем – мама сунула его ей в руки в последний момент… Ах да, вот же он, за дверью…
Таня нажала на кнопку отбоя, равнодушно уставилась в немой экран телевизора. Надо бы прибавить звук, хороший фильм идет. С любимой актрисой Гундаревой. Хотя зачем его прибавлять – она эти реплики давно наизусть знает… Вот героиня тяжко смотрит в глаза своему мужу Басилашвили, потом подходит к окну и говорит грустно: «Никому я не нужна…»
Вот и она теперь – никому не нужна. Ни-ко-му. Квартирная чисто-благоустроенная тишина давит, стынут голубцы на кухне, и даже из открытой настежь балконной двери не доносится ни единого звука. Тихий район, тихий зеленый двор. Рай для уютного семейного гнездышка. И само семейное гнездышко – как произведение дизайнерского искусства. Все в доме есть – живи, не хочу. Раньше бы сказали – полная чаша. Будь она теперь проклята, эта чаша…
Глаза тут же предательски заволокло слезами, и пришлось поднять голову и сглотнуть их в себя. Хотя – зачем их глотать? Все равно ж ее никто не видит. Одна. Совсем одна. Так что пусть себе текут на здоровье.
Взгляд от слез стал пронзительно-резким, и выпукло обозначились родные лица на фотографиях, которые она с любовью пристраивала в красивые рамки. Вся стена – в фотографиях. Красиво. Вот они всей семьей на лыжном курорте в Альпах – они с Сергеем в обнимку скромно пристроились на заднем плане, а впереди на горных лыжах – Маша с Данькой. Такая вот демонстрация своих детей как главное жизненное достижение. Смотрите все. Завидуйте. Вот Машина фотография – личико озорное, торжествующее. В руке, поднятой над головой, – то ли диплом какой-то, то ли грамота. Она тогда на олимпиаде по химии победила, это в восьмом классе было. А вот Данечка. Хмурый, серьезный, весь в себе. У него никогда на лице и тени торжества не бывает. Вообще ни одной эмоции не проскальзывает. Хотя, наверное, юным гениям так и положено, чтобы без эмоций. Чтобы все в себе. Господи, как же она по нему соскучилась, по своему Данечке! Хоть бы одним глазком на него взглянуть…
Таня опустила глаза, и слезы покатились по щекам. Действительно, пусть текут. Может она хоть раз в жизни поплакать от разлуки с сыном? И это ничего, что она слово давала, что плакать не будет. Что – слово? Его же к материнскому сердцу замком не приделаешь. Жалко, жалко Данечку… И себя жалко…
Тихо всхлипнув, она испустила горький вздох, смахнула слезы со щек ладонями. И будто сразу легче стало. Будто кто умный и мудрый посмотрел на нее со стороны насмешливо – эх ты, мать-дуреха! Тебе от счастья плясать, да радоваться надо, да бога благодарить всячески, что он твое дитя в макушку поцеловал! А ты жалостливые сопли распустила. Не у всех матерей дети талантливыми рождаются. С абсолютно художественным восприятием мира. С трехлетнего возраста Данькины рисунки по европейским выставкам гуляют, и письма из разных фондов приходили, и все в один голос твердят: у мальчика, мол, вашего уникальные способности, их развивать надо. Кто ж спорит – действительно, надо. Можно было и здесь их развивать, в этом городе. У них тоже художественная школа есть. Не такого уровня, конечно, как в Питере, но все же… Зачем было обязательно в Питер мальчишку отправлять? Никуда его талант не денется, так или иначе все равно поступит в свое Мухинское…
Да, зря она тогда на эту авантюру согласилась. Надо было до последнего вздоха сопротивляться. В конце концов, мать она или кто? Нет, оно понятно, конечно, что там бабушка с дедушкой, то есть свекровь со свекром, и они рады-радехоньки оказались такому подарку. Еще бы – есть себя куда приложить. Свекровь теперь в ту художественную школу при Мухинском училище, где Данечка учится, как мать-императрица заходит. Интересуется успехами внука. И даже систему питания для него свою придумала, которая тяжесть нагрузок снижает. По-особенному сбалансированную. Свекра, бывшего генерала, каждое утро на рынок за свежими овощами и мясом гоняет. А тот и рад стараться – бежит… В общем, прихватизировали Даньку к себе в собственность и счастливы. А она теперь – как хочешь. Только вот интересно – где же вы в те времена были, собственники-прихватизаторы, когда ее, беременную Машкой, даже на порог своей генеральской квартиры не пустили? Когда родному сыну условия ставили – или родители, или жена-провинциалка? А с каким гордым остервенением сопротивлялись потом рождению Даньки, если вспомнить?
Хотя – чего вспоминать… Было и быльем поросло. Все вопросы давно заданы, и ответы на них давно получены. И примирение было, и признание, и прощение. Да и чего бы не признать? Семья-то у них с Сергеем получилась – дай бог каждому. А насчет прощения… Очень уж хотелось Сергею с родителями помириться! Вот и пришлось себя переломить… И зря! Если бы и дальше жила с обиженной миной (полное право имела, между прочим!), то и Данечку бы не пришлось отдавать. А теперь получается, что свекровь ей по-своему отомстила. То есть через годы сына себе компенсировала. В лице внука.
Поначалу, когда Даньку в Питер увезли, она чуть ли не каждую неделю к нему моталась. Пока не состоялся тот памятный разговор на кухне большой генеральской квартиры в Соляном переулке. Она тогда без звонка приехала, просто нарисовалась в дверях, проглотив недовольное, скрытое за вежливой улыбкой удивление генеральши-свекрови. Даже имя у нее было генеральское – Аделаида Станиславовна. Такое сразу и не выговоришь. А пока выговариваешь, спина сама собой по-солдатски напрягается, и глаза пучатся от старания.
– …Здравствуй, здравствуй, Танюша… Проходи на кухню, я как раз утренний кофе пью.
– А… Данечка еще дома? – пролепетала она в ее обтянутую бежевым стеганым халатом спину, торопливо стягивая с ног ботинки.
– Да бог с тобой, Танюша… – чуть повернула голову назад свекровь, продолжая шествовать по широкому коридору в сторону кухни. – У них занятия с восьми часов начинаются. И график очень плотный – с утра общеобразовательные предметы, а потом – четыре часа специальные. Да еще плюс дополнительные занятия. У ребенка нет ни минуты свободного времени.
– Да, я понимаю…
На кухне Аделаида Станиславовна поставила перед ней чашку с кофе, подвинула поближе вазочку с печеньем, села напротив, почти ласково глянула в глаза. Однако от этой ласковости спину у нее опять свело и в горле пересохло, и пришлось торопливо пригубить густой черной жидкости и с усилием проглотить ее. Кофе свекровь пила крепкий, густой и на вкус совершенно отвратительный. Горечь, она и есть горечь. Хоть и благородно-кофейная. Напиток, предназначенный, наверное, для демонстрации отдельно взятого снобизма. Вроде того – не всем дано понять этой гурманской прелести. По крайней мере, свекровь его так и пила, демонстрируя, что именно ей уж точно сверх меры дано. Глотнув из своей чашки, произнесла с улыбкой:
– Ой, простите, Танечка, ради бога… Я же вам сахар не предложила! И сливки…
– Да ничего, Аделаида Станиславовна. Я лучше потом… Я потом кофе попью. А сейчас я лучше к Данечке в школу сбегаю.
– Это еще зачем? – настороженно подняла криво подмалеванную коричневым карандашом бровь Аделаида Станиславовна. – Вы что, будете его с урока вызывать? Или как вы себе это представляете?