Итак, с современной точки зрения организация банкета была не более чем уловкой, которую люди 1847 года использовали в отсутствие закона, гарантировавшего им право публичных собраний. Эта свобода собраний была провозглашена в 1848 году, отменена после переворота 2 декабря и лишь частично возвращена в самом конце Второй империи – законом от 6 июня 1868 года. В конце концов Республика торжественно признала ее, приняв великий закон от 30 июня 1881 года: с этого времени все публичные собрания, даже проводимые на открытом воздухе, на ничем не ограниченной территории, признавались законными при условии, что о них будет предварительно объявлено и что они не будут проходить на проезжей части. Таким образом, в конце Второй империи, а затем при Третьей республике постоянным фоном для свободных парламентских дебатов служили общественные собрания, позволявшие простым гражданам время от времени брать слово, а чаще – выслушивать политических или профсоюзных деятелей, кандидатов в депутаты, народных избранников, а порой даже министров или главу правительства. С нашей точки зрения, в этом нет ничего особенного, хотя, к сожалению, французские историки, даже те, кто стремится обновить методы исследования политической истории, чаще всего не обращают внимания на эту живучую и основополагающую форму демократической политической жизни.
Итак, лишь только была провозглашена и гарантирована свобода собраний, свободу эту сочли чем-то само собой разумеющимся, и потому мало кто заметил, что политические банкеты не только продолжали существовать, но, более того, определенное число великих речей, чрезвычайно важных для политической жизни страны после 1870 года, было произнесено именно в ходе этих банкетов. Вспомним, например, речь Леона Гамбетты 26 сентября 1872 года в Гренобле, в которой он предсказывал приход в политику нового поколения и новых республиканских элит; вспомним речь генерала Буланже в Туре 17 мая 1889 года, которая стала плодом невероятного союза между его сторонником Альфредом Наке и монсеньором Фреппелем и, обнажив тайную сделку между «ревизионистами» и «клерикалами», привела к политическому краху буланжизма и бегству оратора в Бельгию несколькими днями позже[13]; вспомним, наконец, программную речь Аристида Бриана в Перигё 10 октября 1909 года, в которой после десятилетней беспощадной борьбы он выступил сторонником политики примирения. Банкетам, которые вольнодумцы-«колбасники» устраивали в «так называемую Страстную пятницу», или банкетам радикалов в самые первые годы Третьей республики посвящено в разных исследованиях от силы несколько строк или несколько страниц, иронических и насмешливых[14]. Только знаменитые банкеты для мэров, на которых дважды, под эгидой президентов Республики Сади Карно и Эмиля Лубе, собирались около двадцати тысяч муниципальных руководителей, были описаны и исследованы с должной подробностью. Жослина Жорж показала значение и влияние этих гигантских, поистине пантагрюэлических демонстраций верности Республике со стороны республиканских нотаблей; поводом для этих банкетов служили Всемирные выставки 1889 и 1900 годов, причина же оба раза коренилась в сложных политических обстоятельствах: в первом случае это был выход из буланжистского кризиса, а во втором – дело Дрейфуса[15]. Впрочем, эти собрания, носившие в большой степени гастрономический характер, трудно воспринимать совершенно серьезно, тем более что уже современники высказывались о них весьма критически: язвительные комментарии раздавались как из буланжистского и националистического лагеря, так и со стороны крайне левых рабочих.
Подведем итоги. Не подлежит сомнению, что, если нужно было бы выбрать из форм политической активности, доступных простым гражданам Третьей республики, ту, которая навлекла на себя больше всего насмешек, добродушных или злобных, банкет легко опередил бы шествия, демонстрации, общественные собрания, митинги, местные выборы, они же местные дрязги, а также приезды министров или главы государства. Поэтому нам трудно взглянуть на кампанию банкетов 1847 года иначе, чем смотрели на нее Флобер и Максим Дюкан. Между тем мне представляется, что такой взгляд ошибочен и существенно искажает историческую перспективу, причем дело здесь не только в недостаточном внимании и даже снисходительном пренебрежении, с которым специалисты по политической истории Франции после 1789 года обычно смотрят на этнографический аспект политической жизни. Я убежден, что во Франции при конституционной монархии политические банкеты не были малозначащими эпизодами, простыми уловками и предлогами для красноречивых и напыщенных излияний. Во-первых, банкет, даже политический, существенно отличается от общественного собрания или митинга; во-вторых, у этой исчезнувшей формы политической жизни имеется собственная история, без знания которой, по всей вероятности, невозможно понять кризис, приведший к падению Июльской монархии, о чем Рене Ремон предупреждал еще четыре десятка лет назад[16]. Я надеюсь показать в своей книге, что банкет сыграл в культуре и политической истории первой половины XIX века важнейшую роль. Но для доказательства первого из этих положений я считаю полезным в самом начале сослаться на некоторые работы по истории и антропологии, а затем привести для затравки один малоизвестный эпизод, происшедший во время последней парламентской сессии царствования Луи-Филиппа.
С точки зрения специалистов по истории Франции после 1789 года, границы политической сферы очерчены достаточно ясно, и мало у кого возникает потребность уточнить их или задуматься о том, где именно они проходят. Для более древних эпох или для обществ, считаемых экзотическими, критерии не так отчетливы. Между тем совершенно очевидно, что в обществах, которые по-прежнему живут под страхом голода, войн и эпидемий, роль политической власти – и организация ее институтов – не сводятся ни к военной сфере, ни к распоряжению денежными средствами, ни к управлению людьми в ходе вооруженных столкновений с другими группами или обществами, ни к поддержанию добрых отношений с духовными лицами. Устройство всего человеческого сообщества было связано с производством и потреблением еды и напитков: достаточно напомнить опубликованные уже довольно давно работы британского антрополога Джека Гуди, посвященные африканским обществам доколониальной эпохи[17]. Историк Тамара Кондратьева, специалист по Советской России, со своей стороны показала основополагающую роль, которую играло в Московской Руси распределение (или, точнее, перераспределение) царем пищи и напитков[18]; придворные пиры давали государю возможность не только поражать подданных и иностранных гостей великолепием своего стола, как это происходило в Версале и при других европейских дворах той же эпохи, но и – в первую очередь – распределять между сотрапезниками еду и питье в строгом соответствии со званием одаряемого. Если какой-нибудь из родовитых подданных царя не мог присутствовать на пиру, длинная процессия придворных служителей отправлялась к нему по улицам Москвы с причитающимися ему блюдами. Царь был прежде всего кормильцем; это проявлялось, в частности, в том, что до царствования Петра Великого и переноса столицы в Санкт-Петербург государственным служащим платили жалованье едой и питьем, если же в виде исключения оно выплачивалось звонкой монетой, выплаченные суммы назывались «денежным кормом». Однако Тамара Кондратьева показала также, что, переведя правительство в Москву вскоре после Октябрьского переворота, большевики восстановили эту традицию и что советское правительство тоже пожелало сделаться властью кормящей, распределяющей еду и напитки в строгом соответствии с местом того или иного чиновника в иерархии. Доступ в кремлевскую столовую (Кремлевку) означал, что допущенный достиг высших степеней в иерархии советской номенклатуры, что он никогда не будет испытывать недостатка ни в чем и что на его столе всегда будут деликатесы, о которых безуспешно мечтают десятки миллионов обычных советских граждан. Напротив, внезапное лишение всех этих благ было дурным знаком: оно сулило немилость, а в сталинскую эпоху и нечто куда более страшное.
Мне могут возразить, что сравнение не работает, поскольку эти политические традиции очень далеки от наших; что священная власть монарха для нас – очень далекое воспоминание; что наши западные общества не поддались влиянию советского коммунизма. Наши традиции совсем иные – рациональные, либеральные, демократические; они опираются на наследие Древней Греции и эпохи Просвещения. Надо ли, однако, напоминать, вслед за Полиной Шмитт-Пантель, что пир (банкет) граждан был в течение всей Античности и во всем греческом мире, начиная с самых архаических времен и вплоть до эпохи эллинизма и римского владычества, на Крите, в Спарте, в Афинах, в любом безвестном городе Пелопоннеса и Малой Азии основополагающим элементом жизни полиса, политической жизни? В противоположность тому, что можно вынести из беглого прочтения одноименного диалога Платона, греческий пир был ценен не только произносимыми там речами о любви или о каких-либо иных материях. Пожалуй, ничто так четко не обозначало политический статус индивидов, их включение в полис или исключение из него, как допущение или недопущение на публичные пиры, в ходе которых поедали среди прочего части жертвенных животных[19]. Надо ли, наконец, напоминать о других грандиозных пиршествах граждан, точно засвидетельствованных и гораздо более близких к нашему времени, – тех, какие устраивались во время Французской революции и в особенности летом 1794 года? Они до сегодняшнего дня довольно плохо известны, потому что очень мало изучены, но их символическая и даже политическая важность не подлежит сомнению. Во всяком случае, следует заметить, что ни Мишле, заканчивавший при Второй империи работу над своей «Историей Французской революции», ни Пьер Ларусс, сочинявший несколькими годами позже соответствующий том своего «Большого универсального словаря XIX века», о них не забыли: они, возможно, не обладали подходящими концептуальными инструментами для всесторонней оценки этого явления, но очевидно, что для них оно не сводилось к анекдотам[20]. С современной точки зрения, не стану спорить, банкет представляет собой довольно странную форму политической деятельности; но когда речь идет о Франции начала XIX века, не избавившейся, как я уже сказал, от опасности неурожая и голода, у нас нет никаких оснований утверждать априори, что он был совершенно чужд политике.
Он был ей тем менее чужд, что у него имелась собственная история. Из последних парламентских дебатов Июльской монархии все обычно помнят только высокомерие Гизо, его решимость не делать никаких уступок находившейся в меньшинстве парламентской оппозиции, его уверенность в собственной правоте и в поддержке стареющего монарха. Помнят также великолепную предостерегающую речь Алексиса де Токвиля[21], которую автор «Демократии в Америке» произнес 29 января 1848 года и в которой он, с большой проницательностью указав на тревожное состояние общества, повторил знаменитую реплику Сальванди, брошенную в мае 1830 года: «Я полагаю, что мы нынче засыпаем на вулкане; я в этом глубоко убежден»[22]. Напротив, дебаты 8 и 9 февраля, посвященные решению правительства запретить банкеты, в особенности банкет в двенадцатом округе, почти полностью забыты. Конечно, их основные участники не могли сравняться в интеллектуальной мощи с Гизо и Токвилем. В ответ на яростные нападки Дювержье де Орана, одного из вождей реформистской оппозиции, граф Дюшатель, министр внутренних дел, отвечал, что правительство «исполнит свой долг» и не пойдет на поводу «у каких бы то ни было манифестантов». А министр юстиции Эбер поспешил прибавить, что правительство имеет полное право запретить банкет оппозиции; из его речи следовало, что у общества есть только те свободы, которые прописаны в Хартии, меж тем свобода собраний там не упомянута. Это заявление было встречено ропотом депутатов, а Одилон Барро выкрикнул со своего места: «Такого не говорили даже господа де Полиньяк и де Перонне!» Когда же выведенный из себя Эбер, к великому негодованию легитимистов, потребовал от Барро извинения за этот выкрик, который он счел оскорбительным, тот развил свою мысль:
Да! Вы, министры правительства, приведенного к власти вследствие народной июльской революции, вы, чья власть оплачена кровью мучеников, отдавших свою жизнь за свободу, вы оспариваете у народа то право, которое признавали и уважали министры эпохи Реставрации накануне своего падения! Вот о чем я говорю, и это факт, факт неопровержимый. Вы покусились на то, что уважал господин де Полиньяк![23]
Не стоит видеть во всем этом проходной эпизод парламентской сессии, хотя такой вывод и напрашивается, если судить по последующим покаянным речам депутатов-реформистов и самого Барро, который накануне банкета в двенадцатом округе повел себя не очень красиво и пошел на сделку с властями. Все присутствовавшие на заседании палаты прекрасно знали, кто подал эту реплику и на что в точности он намекал. Одилон Барро, политик чуть моложе Гизо, был одним из самых активных и решительных противников режима Реставрации, во всяком случае гораздо более активным, чем Дюшатель, не говоря уже об Эбере. Но он никогда не принадлежал к числу республиканцев. Напротив, он был одним из тех, кто в июле 1830 года употребил все свое влияние на Лафайета и уговорил его появиться рядом с Луи-Филиппом на балконе парижской Ратуши перед толпой и представить нового короля как воплощение наилучшей из Республик. До начала 1848 года Барро ни разу не пожалел об этом, хотя меньше чем через год после Июльской революции был, как и другие сторонники партии «движения», отстранен от участия в деятельности правительства. В палате депутатов он в течение семнадцати лет был величайшим оратором и вождем левого крыла династической партии, а во время кампании банкетов никогда не обходился, вопреки желаниям своих союзников-республиканцев, без традиционного тоста за правящего государя. Таким образом, никто не мог усомниться в его верности Орлеанской династии и июльским установлениям, хотя он и желал, чтобы они медленно эволюционировали в сторону большего демократизма. Если он сравнил кабинет Гизо с последним министерством эпохи Реставрации, причем не в пользу первого, это позволяет судить о глубине кризиса, вызванного запрещением банкета в двенадцатом округе: ведь князь де Полиньяк был символом аристократа-реакционера, узколобого и ограниченного, мечтающего о возрождении Старого порядка. Имя графа де Перонне вызывало еще более мрачные ассоциации: последний министр внутренних дел Карла Х, составитель четырех ордонансов в июле 1830 года, он еще задолго до этого, занимая пост министра юстиции в правительстве Виллеля, сначала ввел в юриспруденцию печально знаменитое «преступное направление умов», призванное заставить замолчать оппозиционную прессу (1822), а затем стал инициатором двух самых скандальных законов эпохи Реставрации. Закон о святотатстве грозил смертной казнью осквернителям дарохранительниц, второй же закон, который был призван полностью заткнуть рот прессе и которому Перонне дал совершенно нелепое название «закон справедливости и любви», не был принят весной 1827 года только благодаря сопротивлению палаты пэров, которую единодушно поддерживало общественное мнение. Понятно, почему Эбер счел слова Барро личным оскорблением. Ведь все присутствующие депутаты знали совершенно точно, на что именно намекнул оратор, из сопоставления с каким конкретным эпизодом выводит он столь серьезные обвинения, ибо все присутствующие помнили о событии весны 1830 года, в котором многие из них приняли участие, а то и были его организаторами. Все они помнили, что после голосования за адрес двухсот двадцати одного[24] ни Полиньяк, ни его министр внутренних дел[25] не сочли ни желательным, ни возможным запретить «знаменитый банкет в „Бургундском винограднике“». А вот мы об этом банкете забыли.
Среди нас так же не было председателя, как не бывает законного короля на банкетах (пиршествах), которые устраивают в день Богоявления.
Каде де Гассикур. Процесс Общества так называемых Друзей свободы печати (1819)[26]
Порядок не был нарушен на проезжей части в окрестностях ресторана «Бургундский виноградник», где вчера вечером состоялся объявленный в газетах большой банкет. Многочисленные патрули, отправленные в этот квартал, не заметили скопления народа вокруг дома. Из рапортов следует, что число любопытствующих, наблюдавших за происходящим снаружи, ни разу не превысило восьми десятков. Трапеза, судя по всему, закончилась в половине девятого вечера, а в десять ресторан уже опустел. Из заведения доносились звуки рукоплесканий, одобряющих то ли тосты, то ли куплеты, но разобрать слова было невозможно. Любопытствующие, кажется, остались равнодушны к цели этого собрания. Правда, при прибытии первых экипажей кое-кто закричал: «Да здравствуют депутаты, да здравствует Хартия!», но большинство любопытствующих хранили молчание. Сколько можно судить, они не были осведомлены о причине этого собрания; одни говорили, что сюда приехали депутаты, чтобы посовещаться, другие – что здесь собрались на обед 200 депутатов и 500 избирателей. Можно предположить, что любопытствующих было немного из‐за плохой погоды.
Одним словом, с точки зрения полицейского комиссара, в четверг 1 апреля 1830 года в ресторане «Бургундский виноградник» не произошло ничего исключительного и ничего тревожного: ни мятежных возгласов, ни нарушения порядка в публичном пространстве[27]. Чтобы узнать больше, нам следует проникнуть внутрь, а для этого обратиться к описаниям банкета, которые в ближайшие дни напечатали на своих страницах либеральные газеты: «Конституционная», «Национальная», «Земной шар», «Французский курьер», «Парижская газета», «Время» – органы печати, представители которых, по всей вероятности, входили в число участников банкета. К счастью, их оказалось довольно много и описания их хотя и не противоречат одно другому, но и не во всем совпадают: итак, можно с довольно большой точностью восстановить, как проходил этот патриотический праздник, призванный, по словам либералов, «запомниться надолго». Следует познакомиться также с недоброжелательным отзывом, опубликованным ультрароялистской еженедневной газетой «Белое знамя», сотрудники которой, насколько можно судить, были очень хорошо информированы: ибо, если два крупнейших органа правых монархистов, «Ежедневная», считавшаяся очень близкой к правительству князя де Полиньяка, и «Французская газета», не скрывавшая симпатий к его предшественнику Виллелю, ограничились комментарием к отчетам, опубликованным в либеральных газетах, «Белое знамя» наверняка пользовалось сведениями от очевидца, возможно, полицейского агента.
Ресторан «Бургундский виноградник», расположенный на улице Предместья Тампля, был выбран организаторами собрания потому, что ресторатор Шарлье, по-видимому, сочувствовал их идеям, а главное, потому, что на тот момент это было самое просторное из парижских заведений такого рода: натянув тент над соседним садом, чтобы уберечь гостей от солнечного зноя или, напротив, от дождя, вполне вероятного в это время года, можно было поместить на свежем воздухе столько же человек, сколько в главной зале, или, как тогда говорили, салоне, и принять одновременно семь сотен гостей: депутатов, избирателей, а быть может, и будущих избирателей. В противоположность тому, что утверждала в последующие дни роялистская пресса, «Бургундский виноградник» вовсе не принадлежал к числу «кабаков за заставой»[28]: никто бы не решился пригласить представителей парижской политической элиты в заведение, посещаемое чернью. Впрочем, «Бургундский виноградник» в самом деле не славился отменной кухней, а цены здесь были очень умеренными (не то что в «Трех провансальских братьях», у Вери и у Вефура – этой гастрономической троице Пале-Руаяля) – иначе и не могло быть в заведении, располагавшемся в двух шагах от «бульвара преступлений», где действовало большинство столичных театров, рассчитанных на простолюдинов и мелких буржуа[29]. Иными словами, в этом ресторане редко бывали представители высшего общества, привыкшие посещать большие кафе на самом модном, Гентском бульваре, зато почтенные буржуа охотно устраивали здесь свадебные или, как тогда говорили, «корпоративные» обеды[30]. Например, несколькими неделями раньше здесь состоялся ежегодный банкет выпускников Политехнической школы.
Первые гости прибыли к пяти часам, многие, должно быть, в омнибусе, кое-кто в экипажах, как и депутаты немного позже. Кто были эти гости? Если верить либеральным журналистам, «лучшие представители парижского населения»; если же верить газетам, верным правительству, «лучшие представители» в это время собрались во Французском институте, на другом конце Парижа, чтобы послушать господ Кювье и Ламартина… так что из тех семи сотен, которые явились на этот «либеральный пикник», от силы сотня значилась в списках избирателей, «остальную же массу составляли приказчики, подмастерья и несколько политических писак». В данный момент мы не будем анализировать состав собравшихся, но уже сейчас заметим, что на банкет в «Бургундском винограднике» получили доступ лишь те граждане, которые предварительно внесли по подписке огромную сумму в 20 франков: между тем большая часть парижан не зарабатывала столько и за неделю, а на обед тратила меньше 1 франка в день; иными словами, так называемым «лавочникам», как справедливо говорилось в другой ультрароялистской газете, пришлось бы пойти ради этого банкета на серьезные жертвы. Все сказанное позволяет предположить, что подписчики были люди зажиточные, принадлежавшие к состоятельной парижской буржуазии, пусть даже некоторые из них еще не достигли тридцатилетнего возраста и потому, согласно тогдашнему законодательству, не имели права голосовать. «Гости могли дождаться начала трапезы в нарочно для того приготовленных залах, но большинство из них предпочли выстроиться по бокам широкой лестницы и в вестибюле, чтобы приветствовать господ депутатов. О прибытии каждого из них возвещали во весь голос, а его проход сопровождался криками „виват!“»[31].
За стол уселись около шести вечера, как было принято в Париже в то время; шестьдесят комиссаров банкета, с синей ленточкой в петлице, проводили каждого гостя к его месту, где его ждала брошюра с регламентом. Деревья в саду, украшенные цветами и зеленью, исполняли роль колонн, а зала была тщательно декорирована гирляндами и гражданскими коронами числом двести двадцать одна. «Над креслом председателя помещался девиз „Слава нашим депутатам“; под девизом располагался текст Хартии. Большой оркестр приветствовал появление каждого депутата фанфарой». За десертом председатель, г-н Руссо, бывший мэр третьего округа столицы, произнес единственный тост: «За единение трех властей: конституционного короля, палаты пэров и палаты депутатов!» Зал отвечал рукоплесканиями и возгласом: «Да здравствует Хартия! Да здравствует конституционный король!» Затем молодой либеральный адвокат Одилон Барро поднялся и обратился к депутатам департамента Сена, а равно и к их собратьям, присутствующим в зале, от имени парижских избирателей и всего населения Парижа. Перечислив все завоевания либерального большинства после победы на выборах осенью 1827 года, он поблагодарил депутатов за твердость, проявленную ими во время кризиса, начавшегося летом 1829 года, когда Карл Х сразу после окончания парламентской сессии уволил председателя правительства Мартиньяка и назначил на его место своего друга князя Жюля де Полиньяка, а тот возглавил новое «плачевное министерство», куда включил ультрароялиста Лабурдонне, в 1815 году в «бесподобной палате» ратовавшего за «кандалы, палачей, казни»[32], и бывшего шуана Бурмона, изменившего Наполеону накануне Ватерлоо. Кризис этот перешел в острую фазу в ходе голосования за адрес королю: в ответ на тронную речь, традиционно открывавшую парламентскую сессию, группа депутатов в составе двухсот двадцати одного человека (все они присутствовали в «Бургундском винограднике») со всем почтением известила государя, что они не могут сотрудничать с таким министерством, политическая религия которого, сказал Одилон Барро, «заключается в том, что мы живем, дышим, обладаем человеческим достоинством только потому, что нам сделали уступку, и которое прежде всего заявило: никаких уступок!» Барро также похвалил за мужество независимую прессу, а затем заверил депутатов в том, что в случае, если палата будет распущена и король назначит новые выборы, поддержка избирателей им обеспечена. Оратора несколько раз прерывали одобрительные крики, но настоящий гром аплодисментов последовал за его финальным восклицанием: «Слава избирателям, слава мужеству граждан, слава законным ассоциациям!», а его самую последнюю фразу: «Да хранит Господь Францию!» – хором повторила вся зала.
После этого от имени своих собратьев из департамента Сена генерал Матье Дюма поблагодарил собравшихся и оратора и призвал их, ни в коем случае не выходя за рамки законного порядка, означенного в Хартии, сохранять верность своим убеждениям и сознавать, насколько важна преследуемая ими цель для Франции и всей Европы. Его тоже наградили бурными рукоплесканиями, а затем ему, так же как и Одилону Барро, пришлось выйти в сад и там повторить свою речь, которую часть собравшихся расслышала плохо. Наконец, «вскоре после восьми г-н председатель объявил банкет оконченным, и гости разошлись, почтительно давая дорогу уходящим депутатам и провожая их приветственными возгласами. Господам Лафайету, Дюпону из Эра, Казимиру Перье, Жаку Лаффиту, де Шонену, Сальверту, генералу Ламарку и проч., и проч. избиратели и граждане засвидетельствовали живейшее сочувствие…»[33]. Одним словом, этот «истинно патриотический праздник», несмотря на дождь, который не пощадил гостей, находившихся в саду («Белое знамя» утверждает даже, что «гости, спасаясь от дождя, прикрывали головы салфетками и тем придавали себе вид весьма комичный»), прошел совершенно гладко, и либеральные газеты даже хвалили полицию и жандармерию за негласную поддержку.
Как же следует в конечном счете относиться к этому недолгому – длившемуся меньше трех часов – собранию нотаблей, которое протекало так мирно и во время которого не было произнесено никаких подстрекательских речей? Можно ли не разделить оценку писателя Жана-Луи Бори, высказавшегося об этом эпизоде три десятка лет назад? Бори, писавший свою книгу вскоре после мая 1968 года, счел, что Одилон Барро «упивался морализаторской риторикой» и что во всем мероприятии «не было ничего угрожающего. Эпитет законный повторялся слишком часто, чтобы власти могли испугаться всерьез»[34]. Хотя мы и знаем, что кризис, начавшийся с адреса двухсот двадцати одного депутата, привел четыре месяца спустя к неуклюжей попытке государственного переворота, а затем к восстанию парижского населения, баррикадной борьбе и установлению нового режима – Июльской монархии, при первом чтении нам трудно объяснить, отчего этот банкет, осмеянный роялистскими газетами и кажущийся нам довольно безобидным, в течение всего XIX века упоминался исключительно с прибавлением эпитетов «знаменитый» или «прославленный». Зато мы прекрасно понимаем, отчего этот эпизод обойден молчанием во всех историях эпохи Реставрации и революции 1830 года, появившихся за последние полвека, за исключением двух коротких упоминаний[35]. О банкете в «Бургундском винограднике» не говорится ни слова в недавнем превосходном исследовании Эмманюэля де Варескьеля и Бенуа Ивера[36]; не упомянут он и в труде более старом, но до сих пор считающемся авторитетным, – «Реставрации» Гийома Бертье де Совиньи. То же самое относится и к тóму, который посвятил революции 1830 года американский историк Дэвид Пинкни…
Ничего удивительного во всем этом нет: прежде всего нужно напомнить, что политическая история того периода, который располагается между великой эпохой Революции и Империи и введением всеобщего избирательного права для мужчин после революции 1848 года, долгое время мало интересовала историков. События были давным-давно описаны, институции изучены, политика кабинетов и парламентская борьба исследованы, биографии главных действующих лиц опубликованы. Вдобавок, нужно сказать откровенно, консервативные цензовые режимы Франции не казались особенно увлекательными большинству историков, которые видели в них лишь интермедию – олигархическую, если говорить о правительстве, или архаическую, если говорить о народном протесте – между эпохами с гораздо бóльшим демократическим или революционным потенциалом. Если Июльский режим все-таки вызывал какой-то интерес, поскольку именно тогда начали возникать социальные проблемы, порожденные индустриальной революцией, и именно тогда родились первые социалистические доктрины (утопические, как их именовали снисходительно и свысока), то эпоха Реставрации не интересовала вообще никого. Что же касается Июльской революции, значение которой для многих французских историков сводилось к тому, что она «привела к власти крупную буржуазию», с ней связан любопытный историографический казус: это единственная революция во Франции XIX века, лучшие исследования которой все без исключения написаны по-английски…
Таким образом, редким французским историкам, занимавшимся этим периодом, приходилось с трудом отыскивать аргументы, оправдывающие их интерес к эпохе Реставрации – эпохе безнадежно устаревшей, плохо известной публике, за исключением нескольких обветшавших лубочных картинок патриотической и республиканской направленности: казнь маршала Нея и четырех сержантов из Ла-Рошели, исключение Манюэля из палаты депутатов, похороны генерала Фуа[37] и, выражаясь словами Беранже, «коронование Карла Простака»; наконец, июльские баррикады, положившие конец трухлявому режиму. Немногие исследователи эпохи Реставрации утверждали, вослед Гийому Бертье де Совиньи, что их цель – лучше изучить и лучше понять реставрированную монархию и напомнить, что в конечном счете после десятилетия имперского деспотизма она сыграла большую роль в обучении французов парламентаризму. От этого до перехода к апологии режима Реставрации оставался всего один шаг, и многие историки этот шаг делали; они стремились показать, что конфликт между законной монархией и новым обществом, порожденным революцией, не был неизбежен. Предположение вполне разумное, но исключающее интерес к противникам этого умеренно реакционного режима. Напомню, что единственный обобщающий труд, посвященный либеральной партии в эпоху Реставрации, – работа Поля Тюро-Данжена, выпущенная в 1876 году, а французский читатель, желающий составить четкое представление о карбонариях, до сих пор дожидается перевода книги Алана Шпитцера, вышедшей более тридцати лет назад[38]. Наконец, как бы снисходительно ни относились историки эпохи Реставрации к графу д’Артуа, ставшему королем Карлом Х, но и они, дойдя до лета 1829 года и назначения Полиньяка главой кабинета, опускают руки перед подобным политическим тупоумием, коротко упоминают об адресе двухсот двадцати одного депутата, объясняют его цель и cмысл, а затем забывают о внутренней политике и переходят к политике внешней, а именно приготовлениям к военной экспедиции в Алжир, успех которой (следует подчеркнуть, совершенно неожиданный) в конечном счете оказался наиболее значительным вкладом эпохи Реставрации в историю Франции. Законная монархия «покончила с собой» самостоятельно, без помощи своих политических противников. Ввиду всех этих обстоятельств неудивительно, что банкет в «Бургундском винограднике» оказался полностью забыт.